– Тысячу извинений, баронесса, но мне, наверное, придется попытаться еще раз.
Хотя чего было пытаться, если он все равно… Нуда. Его шляпа осталась лежать во рву. Лезть за ней пришлось мне, за что я получил в подарок золотую пуговицу с плаща Агасфера. Впрочем, у него и так ничего больше не было, чем расплатиться. Потом он стал было извиняться за терьера, но мать только махнула рукой – у нас и без Гурнеманца было их полтора десятка.
Помолчав пару минут, он проворчал:
– Они тоже все лишние.
– Любая собака – лишняя, – согласился Фрейденберг.
– Гораздо интереснее, – продолжал барон, – другая история, случившаяся почти в то же время. Это история о желтых ботинках подпоручика Розенфельда. Все это было еще до Первой мировой войны. Розенфельд служил в Третьем императорско-королевском отдельном корпусном артиллерийском полку имени эрцгерцога Вильгельма, стоявшем тогда в городе Эссеге. И вот он безумно влюбился в актерку, а может быть, певичку, по имени Мафальда Водичка. После целого ряда перипетий, хотя и отведших Розенфельда от пропасти безумия, зато приведших к краю другой пропасти, финансовой, эта Водичка уступила наконец его натиску, согласившись выйти за него замуж. Однако в те времена было принято, что кадровый офицер, если он собирался жениться, а тем более на актерке, – вы уж меня извините, надеюсь, никого из присутствующих это лично не задевает, – обязан был получить на брак высочайшее разрешение, я подчеркиваю – высочайшее! – то есть он должен был явиться лично на аудиенцию к императору. И вот подпоручик Розенфельд подает прошение на высочайшее имя, берет отпуск и едет вместе со своей Maфальдой в Вену. Атам он, в последний вечер перед аудиенцией, встречает своего старого друга и однокашника Алоиза Сухи, подпоручика Третьего богемско-галицийского редутного артиллерийского полка имени князя Кинского. И вот они встречаются в ресторане, и наш подпоручик их знакомит:
– Подпоручик Сухи. Мадемуазель Водичка. Представляете, какой тут последовал взрыв эмоций!
Короче, задолго до назначенной аудиенции Водичка безумно влюбилась в Сухи, дав бедному Розенфельду гарбуза. To есть он остался с носом. Однако какой-то там подпоручик не может позволить себе просто так взять и отказаться от аудиенции, назначенной ему самим императором, – я, мол, передумал и все такое… К счастью, в ответ на вопрос о цели аудиенции Розенфельд в своем прошении написал не: «брак с актеркой», а всего лишь: «личная просьба». Однако о чем ему было просить теперь? Розенфельд целую ночь ломал себе голову, отвлекаясь лишь, чтобы в очередной раз в отчаянии проклясть собственную глупость, из-за которой он лишился любимой Водички, и даже утром, уже стоя в аудиенц-зале, он не знал, о чем просить. Вошел император. Розенфельд вытянулся по стойке «смирно» и доложил, как положено:
– Розенфельд, подпоручик Третьего императорско-королевского отдельного корпусного артиллерийского полка имени эрцгерцога Вильгельма, по приказанию Вашего Императорского Величества прибыл!
– Молодец, молодец. И о чем же ты просишь?
Император называл на «ты» всех своих офицеров. Розенфельду не пришло в голову ничего лучшего, как выпалить:
– Ваше Величество! Желтые ботинки!
– Ну, ну, – добродушно сказал император, ~ желтые ботинки. Тебе нужны желтые ботинки? А зачем?
Почему подпоручику вдруг вспомнился святой Петр, он потом так и не смог объяснить. В мозгу у него все вертелось подобно колесу фортуны, и эта рулетка вдруг остановилась изамерла на ячейке с надписью «Св. Петр».
– Честь имею доложить, Ваше Императорское Величество, что мне во сне явился Святой Петр и велел просить желтые ботинки для обмундирования офицеров Третьего императорско-королевского отдельного корпусного артиллерийского полка имени эрцгерцога Вильгельма!
Император Франц-Иосиф был, как известно, человек суеверный. Услышав это, он отступил на шаг и тихо переспросил:
– Это и в самом деле был Святой Петр?
– Так точно, Ваше Императорское Величество!
Вот так и вышло, что офицеры императорско-королевского полка имени эрцгерцога Вильгельма стали носить желтые ботинки. В конце концов даже сам патрон полка, его императорско-королевское высочество эрцгерцог Вильгельм, вытребовал себе желтые форменные ботинки и стал в них ходить.
– Я все-таки не поняла, – подала голос жабоглазая мадам Тебедох, – почему этот ваш Вечный Жид носил желтые ботинки? Я как-то не вижу связи.
– Жаль, что у нас в Прибалтике не было Геракла, – мрачно ответил ей барон.
* * *
Я, бог Кадон, понял это. Слушая слезные песнопения бергассессора и видя, как он записывает на чем ни попадя все новые пассажи к своему «Офтердингенскому трубачу», – Тя-зря-Господи-ужасаяся-и-стояще-зовый-к-ней-тако-пре-свя-Богоро-Дева-Мари-иии-я! – я вновь убеждался, что это лучшая опера всех времен и народов, подлинные Чимборасо и Эверест музыкального театра. Со дня премьеры не прошло и пяти месяцев, как в театре отпраздновали тысячное представление. Даже в Байрейте хотели заменить «Парсифаля» этой оперой и вообще выкинуть из репертуара все оперы, кроме этой. «Черная уздечка для белой офтердингенской кобылицы». Ну и, конечно, непревзойденная «Голотурнская мельница» Вильгельма Фрейденберга. Или «Агасфер» Рудольфа (Рудольфа ли?) Черви.
О, бедный Черви, никто тебя не оценил и даже в словари композиторов не включил. Тебя нет ни в «Римане», ни в «Музыке прошлого и настоящего», ни в «Гровсе», хотя тот и состоит из пятнадцати или даже больше томов. Черви сгинул навеки также, как суперлайнер «Св. Гефиона». Да, Черви – бог, но богом ему быть не дали, вышвырнув на тротуар, кактого гостя, оказавшегося без смокинга, – Мф. 22:1 – 14, – это, пожалуй, самая жестокая из Иисусовых притч: был назначен брачный пир, но званные на пир гости все до одного не явились (вы скоро сами поймете почему). И тогда жених послал рабов своих «пойти на распутия», то есть выйти на перекрестки и силком тащить на пир «всех, кого найдете». Видимо, жених был не из бедных. To есть у него имелись и деньги, и время, чтобы позволить себе наслаждаться омарами и косулей не в одиночку, да и запивать все это у него наверняка тоже было чем…
Вообще кормили в ресторане «Св. Гефионы» неплохо (если не считать эдамского сыра), то есть более или менее соответственно тем двенадцати тысячам марок, которые с нас содрали за путевку. У старой дуры Тебедох была с собой такая гнутая вилка, или топталка, из серебра, видимо, сделанная по специальному заказу, которой она раздавливала в кашу все, кроме супов и соусов. Чав-чав-чав… И омаров, и косулю. Видимо, ей было просто нечем жевать, и она могла хлебать только растоптанное. Чав-чав-чав – вот и погибли омары, косуля и все остальное, а она знай черпает их ложкой и запихивает в свой морщинистый, но тем не менее выкрашенный в ярко-красный цвет рот.
Не рот, а хлебальник.
– Неужели жених ожидал, – спросил я Иисуса, – что каждый, кого притащат к нему на пир, будет в смокинге – просто на всякий случай? «Связав ему руки и ноги, возьмите его и бросьте во тьму внешнюю, где будет плач и скрежет зубов!» И это только за то, что у него нет привычки разгуливать в смокинге повсюду? О'кей, о'кей, ребе, я знаю, ты скажешь, что надо быть начеку все время, ибо в любой момент может наступить конец света, то есть Сын явится среди облаков во славе Своей, и произойдет это очень скоро, – так говорил ты тогда, но, конечно, потом перехватил, добавив, что некоторые из твоих учеников до этого еще доживут (Не помнишь? Проверь по Мф. 16:28). Не добавил бы – избавил бы свою (свою?) церковь от множества внутренних распрей. Я понимаю эту притчу так: надо быть ко всему готовым. Это ты сказал? Хотя нет, это написал граф Оксфорд…
Все равно притча нелепая, недобрая, нелогичная. Предлагаю такой вариант: рабы жениха прихватывают под микитки старую дуру Тебедох, и вот она тоже на пиру, но у нее нет с собой серебряной топталки, поэтому она ничего не может есть. Жениха это раздражает: «Неужели вам не понравилось? Может, приготовлено не так? Хотите, я прикажу, чтобы омара вам подали с трюфелями под белым соусом? Нет? Правда нет?» А старуха по дурости своей и ответить не может…
Тоже не очень хорошая выходит притча, но все-таки малость получше. Если бы я был такой развалиной, как эта жабоглазая, то – надо быть ко всему готовым! – всегда таскал бы с собой свою топталку. Связать бы ей руки и ноги, взять и…
…Хотя ее и так вышвырнуло во тьму внешнюю, в ледяную, блестящую черную воду, в промерзшие жидкие глубины, а долго ли она там плакала и скрежетала ли своими вставными зубами, я не знаю. Я летел рядом с Лорной Финферли, и жестокий ураган срывал одежды с ее солнечного тела…
Он похож на тебя, этот ледяной холод с его неумолимой безжалостностью. Как ты сам обходился со своими приверженцами? «Отойди от меня, сатана!» – бросил ты Петру, когда он сказал что-то, кстати, не такое уж глупое, да только тебе не понравилось. А когда пришли постаревшие мать и братья, ты отрекся от них: «Кто матерь моя?…» Мк. 8:33 и Мф. 12:48. Что же до твоего: «любите врагов ваших…», то я не заметил, чтобы ты питал к ним особую симпатию, к этим фарисеям, саддукеям и иоаннитам, если вспомнить, сколько всяких кар ты успел, судя по текстам, пожелать им на голову. Господи Иисусе! И все-таки я люблю тебя, Иисус, хоть ты суров, желчен и лишен чувства юмора. О, глава в крови и ранах! Это не из «Офтердингенского трубача». Но тоже хорошо.
Вышвырнут ты во тьму забвения, Черви, бедный Черви. Я подниму тебя, я и никто другой, к себе на рог островины Св. Гефионы среди ледяного моря. Я поверю в тебя, Рудольф Черви (или Роберт?), поверишь ли ты в меня за это? В меня, бога Кадона? Мы будем смотреть вниз, на темно-серые воды в оранжевой дымке, оставшейся от солнечного света, мелькнувшего среди омлетоподобныхтуч, и петь арию, нет, дуэт из твоей оперы «Агасфер»:
Агасфep: Средь вечных льдов сижу.
Я: Надежды нет, помочь тут нечем.
Агасфep: Замерзнуть я хочу.
Я: Надежды нет, ведь ты же вечен.
Рифма, я знаю, так себе, ею пальцы на ногах не выпрямишь, однако при пении это незаметно. Хотя сама сцена, на мой взгляд, неплоха: желая вымолить себе смерть, переупрямить самого Бога, Вечный Жид забирается в ледяную яму и сидит там без хлеба и воды… Но не умирает. А может, Рудольф (или Роберт?) Черви написал для финала своей оперы Perpetuum mobile? И если кто-то неосторожно поставит ее, то она никогда не кончится? И будет длиться вечно, вечно? И судовой оркестр будет играть и играть, пока…
У нас на борту оркестра не было, только стереоустановка, которая тоже улетела в море, но играла потом недолго.
На десерт подали персиковый мусс. Перед тем была свежая спаржа. Спаржу срезали в Южной Африке в то же утро, еще до восхода солнца, как и положено, и вертолетом доставили к нам на лайнер. Все-таки они что-то делают, чтобы оправдать уплаченные нами за путевку двенадцать тысяч. Хотя, как говорят, среди нас есть журналист, который не платил ничего.
Г-жа Лорна Финферли, звездоокая, зеленое солнце, одетая в золотую сетку, сквозь которую просвечивает персиковое тело, опять сидит за столом капитана. О чем он с ней разговаривает? Как бы мне хотелось, чтобы капитан ослеп! И не видел это персиковое тело, столь мало прикрытое, нет, обвитое тончайшим шелком. Зеленые туфельки – ах, какие туфельки! А какие в этих туфельках ножки… О лунносветлые икры, о тело, замкнутое, в отличие от них, в тугой шелк. О пупок, златая пещера! О других златых пещерах я не смею и думать…
Чтоб он ослеп, желаю я капитану за то, что он сидит так близко от этого пупка. Чтоб он ослеп, повторяю, этот капитан!
Немногим позже мое проклятие сбылось.
О чем она разговаривает с капитаном? Если бы этот г-н или д-р Эйринг заткнулся хоть на минуту, и если бы эта жабоглазая не стучала все время своей серебряной топталкой, притом еще чавкая, то я, наверное, расслышал бы, что Лорна говорит капитану. Был всего лишь один момент, когда одновременно утихли и Эйринг, и жабина топталка, и мне удалось услышать первое слово, вылетевшее из Лорниных уст: «Ветер неведомого». Оно же последнее.
Я, как уже говорилось, умею вникать – я, бог Кадон. Я могу вникнуть в то, что делает хоть вождь апачей, хоть Зевс, Йегова, Мардук и прочая публика, я могу понять и плаксивого бергассессора, бродящего взад-вперед и ноющего: «В-память-вечну-буде-праве-и-Господь-нас-не-оставе», и морщинистошеюю жабу, и Эйринга с его душой-сарделькой, будь он хоть сто раз доктор, – я понимаю, что они не любят людей, и что Зевсу, Иегове или Мардуку одно удовольствие врезать чем-нибудь по копошащейся внизу толпе, если те вовремя не пали ниц и не вознесли положенную жертву, причем такую, которая им по вкусу: они любят и всегда требуют, чтобы жертвенные животные были без единого порока, чтобы им посвящали первый сноп и, как нередко бывало, первенца из каждой семьи, «предавая их огню», то есть сжигая на жертвеннике в нашу честь, как сожгли несчаст-нуюдочьИеффая…
…И все только ради того, чтобы мы, Зевс, Иегова, Мардук и я, бог Кадон, унялись хоть на то время, пока «благовонные курения достигают ноздрей наших», как сказано в Библии.
Нет, мы, боги, ничуть не добры. Но все-таки скажите, только по-честному: стоит ли быть добрым к толпе подонков?
Вот в этом он нас обошел, конечно. Я люблю тебя, мой славный, или пусть даже не славный, а желчный и суровый ребе Меншенсон. Но ты не бьиг богом – и слава Богу, иначе бы ты тут же распорядился нас ликвидировать, – ты был самым обыкновенным человеком. Я люблю тебя. У тебя был свой звездный час, нет, секунда, когда ты на одолженном у кого-то осле (одолженном – это, конечно, эвфемизм, потому что хозяин осла, кажется, так никогда и не узнал об этом, хотя нам в данном случае, конечно, нет смысла вдаваться в юридические тонкости, тем более что осла ты ему потом скорее всего вернул, я надеюсь, хотя в Евангелиях это и не записано), итак: это произошло тогда, когда ты на одолженном у кого-то осле, точнее, ослице, под радостный рев пролетариата въехал в город Иерусалим. Премудрым служителям Вождя Апачей это очень не понравилось. В Священной инквизиции начались толки, в конгрегациях поднялась тревога, скрытая, естественно, от посторонних глаз, и наконец Первый Слуга всех Слуг Вождя озвучил решение: этот, как его? Иисус Галилеянин перевернет с ног на голову весь наш катехизис, следовательно, от него нужно избавиться. Один его акцент чего стоит. Глухомань! «Бляженны изгнутые за пьявду, бо их e Цайство Нябесное…» Только самим руки пачкать ни к чему. Лучше всего донести на него оккупационным властям. «Я, мол, Цай Глухоманской», он сам это говорил, но этим римлян не проймешь. Тогда чем?
– Римляне, ваше преосвященство, – подал голос один скользкий прелат, – терпеть не могут одного: всяких чудотворцев, мистиков, целителей и тд. За это полагается смертная казнь… Если это не их собственные авгуры.
И они придумали тебе чудеса.
О нет, ты не бог. Ты нечто гораздо большее, ты – человек. Ты первым открыл, что Бог есть, потому что Его нет, потому что Он пребывает вне бытия и иначе не может, потому что иначе Его не было бы вовсе. Ты – Первооткрыватель. Ты разнес в хлам старых недобрых богов – включая меня? – беру назад все свои слова, я не бог Кадон и никогда им не был, хоть мне и жаль признаваться в этом, – ты избавил нас от всего этого обожествленного мусора, от Мардука, Иеговы и Зевса, открыв, что Бог, единственный Бог, Бог Истинный, Тот-который-есть-потому-что-Его-нет, Сый-иже-не-Сый, к нам добр. И не требует кровавых жертв…
– Что? Как это? Что он сказал? Час от часу не легче! И что мы будем делать, ваше преосвященство, если этот номер у него пройдет?
…Он любит нас, это точно. Это факт. И нам не надо звонить во все колокола во имя Всевышнего по поводу каждой мелкой болячки, чтобы Он смилостивился. Он и так милостив к нам, Сый-иже-не-Сый…
Нет, ты не был богом. Нищий и жалкий, ты один страдал на Масличной горе, а все остальные дрыхли – твои друзья, между прочим. Но ты и к ним был безжалостен: «Ты спишь? Не мог ты бодрствовать один час?» (Мк. 14:37). Ну что ж делать, они уснули, потому что устали, работая на тебя все время, а работы было много – разве ты не знал? Ладно. Я понимаю, что ты нервничал. Ты боялся, и правильно боялся, что вокруг тебя плетут роковую сеть. И, наверное, было ошибкой въезжать вот так в Иерусалим, при полном параде. По-простому, по-глухомански, даже не догадываясь, что для столичных жителей это смешно.
«Да минует меня чаша сия; впрочем, если Ты хочешь…» Нет, бог так молиться не может. Так молится человек, объятый страхом. А друзья все сбежали, и ты остался один, маленький и беззащитный. Потом пришли амбалы, схватили тебя под руки слева и справа, и Первый Слуга Вождя Апачей, его преосвященство из Святейшей инквизиции, допрашивал, нет, точнее, докрашивал тебя в цвета, которыми малюют черта, – а ты ничего не отвечал, может быть, от страха, а может быть, от сознания того, что они все равно уже все решили.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11