А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я тонул, чувствуя, как меня захлестывает голубовато-зеленая вода, — это было море, и я медленно тонул в нем, распластавшись на спине, бессильный, усталый; надо мной, простирая ко мне руки, парила мама, она как будто спускалась ко мне, раскрыв объятья, а я продолжал тонуть; мама казалась мне ангелом, слетающим с небес, но она не успела спуститься ко мне, я утонул. Я очутился на дне, здесь были водоросли, а не рыбы, и цветы — цветы с большими венчиками, красными, синими, желтыми. Все еще бессильный, усталый, похожий на тень, я все-таки остался жив, а мама исчезла. Морская вода ласкала меня, она ласкала цветы, и венчики их вздрагивали, словно от легкого ветерка. Но вот теплая, липкая волна обдала мне щеку, я увидел, как надо мной склонилась Матильда в расстегнутом платье, рукой она надавила на свою огромную грудь, брызнула струя и окрасила в белый цвет все море, и сразу в рот мне проник нестерпимый запах сена и ромашки. Все вокруг стало белым — ни водорослей, ни цветов, лишь сплошная стена, белая, как известка. И я карабкался на эту высокую белую стену, туда, где, словно ангел, твердо стояла мама, ее длинные черные волосы развевались, и, словно ангел, простирала она ко мне руки. Но я выбился из сил и никак не мог вскарабкаться к маме, у меня болели руки, и вот уже они стали кровоточить. Мама улыбалась мне со стены, а над ней раскинулось голубое небо. Мама с улыбкой протягивала ко мне руки, она была бледна, ее длинные черные полосы развевались. Но я, измученный вконец, никак не мог вскарабкаться к ней, белая гладкая известь стены обжигала руки, они кровоточили, и я не мог больше держаться. Я уже не цеплялся за стену, а летел вниз и видел, как с ужасающей быстротой приближается асфальт улицы; мама еще была там, надо мной, я позвал ее: «Мама!» — я кричал во всю мочь, уже очнувшись, весь в поту.
Приход дяди Чезаре означал обед за городом, «кутеж», как выражалась Матильда, у которой сразу розовело лицо, а в глазах появлялось оживленное и лукавое выражение. Трамвай привозил нас куда-нибудь на окраину, к одному из трактиров, где дядю знали и порой даже почтительно называли «кавалером». Эти поездки были как бы остановками на моем крестном пути, которые я назвал бы Сборищем змей, Местом пыток и заточения, ибо они слились у меня с воспоминаниями о крепком, неразбавленном вине и жареном цыпленке, сдобренном горькими слезами, которые текли при каждом слове отца, Maтильды, дяди Чезаре, Джованны. Но больше всего обид выпадало на мою долю в дни поездок на кладбище. Утром я просыпался от плеска воды — это Матильда, стоя посреди кухни, обливалась из большого глиняного кувшина. Если я решался выйти в коридор с самыми невинными намерениями, не в силах больше терпеть, она вскрикивала: «Не смей входить, наглец!» На ее крик откликался отец, который до сих пор только откашливался:— Ступай в свою комнату.Я подходил к окну и глядел в сад, затянутый предрассветтной дымкой; электрические огни в окнах домов меркли, а на небе все ярче разгоралась заря. Я смотрел на окно молодого человека, поклонника Матильды; ставни были наглухо закрыты и производили какое-то мрачное, таинственное впечатление. Сердце мое сжималось болезненно и тоскливо. Сад был безмолвен, город еще спал, и в неподвижном воздухе мне чудились какие-то необычные звуки — свистки паровозов, заслышав которые, я безуспешно пытался вообразить железную дорогу и поезд, уносящий меня вдаль, или звяканье бидонов в молочной возле нашего дома, на углу улицы. Потом первые ласточки, вылетев из своих гнезд на бледном рассвете, стрелой взвивались в небо и кричали тревожно и радостно. Кое-где распахивались окна, и продавец газет, с ужимками дешевого пророка выкрикивая последние новости, вторгался в теплую одурь домов. И снова после недолгих минут сладкой тоски начинались мои мучения, ведь я знал, что опять оскорбляю память матери, отправляясь на ее могилу вместе с родственниками и Матильдой, которая украсила платье цветами и пребывала в отличном расположении духа. Я даже не повторял обычного утешения: «И у меня тоже есть своя гордость», — слезы безудержно катились по моему лицу.Почти в одно время приходили дядя Чезаре и Джо-ванна, которая торжественно несла обеими руками букет цветов. Немного погодя к нам подымалась женщина, которая должна была присмотреть за ребенком Матильды. Волосы у нее были серые с проседью, лицо печальное, горькая нищета наложила свой отпечаток на весь ее облик. Матильда отдавала ей остатки нашего ужина и черствые хлебные корки.— Из них можно приготовить вкусное блюдо, — говорила женщина. — Надо их покрошить, размочить в воде и добавить соли и уксуса.В голосе ее звучали интонации нищенки, да и малыша, который вначале плакал у нее на руках, она баюкала так, словно просила милостыню.— Сегодня у меня больше ничего нет, — говорила Матильда.— Не беда, синьора, — отвечала женщина.— Глоток вина? — предлагала Матильда. И, не слушая слабых протестов женщины, наливала ей стакан, и та, не выпуская ребенка из рук, пила, словно вино могло заменить завтрак, да еще приговаривала:— У меня со вчерашнего полудня крошки во рту не было, — и, к изумлению Матильды, наливала себе второй стакан вина. Уходя вместе с малышом, женщина с порога почтительно говорила: — Желаю вам повеселиться.И верно, Матильда наряжалась, точно на праздник; Джованна надевала «болеро» [8], руки у нее были оголены; скорее из кокетства, чем из уважения к усопшей, она являлась в приличествующих случаю черных ажурных перчатках, сквозь которые просвечивают пальцы. Дядя Чезаре брал Джованну под руку и по дороге, сверкая хитрыми глазами, шептал ей на ухо какие-то слова и поводил своим мясистым носом, словно обнюхивал ее; отец и Матильда, посмеиваясь, шли следом; Матильда говорила:— Прошло, Чезаре, то времечко!Отец смеялся еще громче, дядя Чезаре оборачивался.— А я вот тебе еще покажу, так ли это!Мы садились в автобус, я устраивался у переднего окна, отец и Матильда — позади. Иногда они начинали беседовать вполголоса, и в разговоре упоминалось мое имя, но я не мог уловить смысла и лишь подмечал в голосе Матильды непривычно ласковые нотки. Тогда сердце мое переполнялось гордостью. (Однажды, когда мы подъезжали к кладбищу, я отважился сказать:— Имейте хоть немного уважения к мертвым.Никто не сделал мне замечания, обе сестры сразу состроили печальные мины, отец смутился, а дядя Чезаре сказал:— Мальчик ты мой.Я почувствовал на одно короткое мгновенье, что люблю их всех, даже Матильду; мне показалось вдруг, что передо мной кроткая девочка с розовой кожей на шее ушами, с толстыми красными руками, нервно теребившими воротничок, смешная и милая в своей безвкусной жакетке, облегавшей полную грудь и бедра, в сравнении с которыми нот им глядел и неожиданно тонкими.)Выходили мы на одну остановку до кладбища, напротив трактира «Боскарино»; здесь дядя Чезаре заказывал обед к определенному часу, шел на кухню, выбирал и обнюхивал мясо, распоряжался, как его приготовить; в трактире, с виду напоминавшем простую лавку, пахло приправами и копченостями. Отсюда дорога к кладбищу шла в гору, и этот последний подъем мы одолевали пешком, я ускорил шаги в надежде, что усталость заглушит мое горе и я, как это бывало уже не раз, приду к воротам кладбища измученный, чуть дыша, в том состоянии, когда уже нет сил ни думать, ни возмущаться. Я бежал по дорожкам кладбища, мимо ив, кипарисов, мимо бесконечных мраморных памятников и крестов до самой маминой могилы. 'Гам я на минуту садился на холмик, чтобы перевести дыхание, и, еще не отдышавшись, весь в поту, с громко бьющимся сердцем, машинально гладил белый мраморный крест, счищал с него улиток, оправлял два маленьких самшитовых деревца. Затем, вынув из тайника два фаянсовых кувшина, я шел к ближнему источнику и наполнял их водой. Подходили родственники, отец стоял прямо и неподвижно, с непокрытой головой, за все время он не произносил ни слова. Матильда тоже молчала; Джованна грациозным жестом ставила цветы в кувшин. Чезаре наклонялся над могилой, словно хотел обнюхать и ее, и громко читал даты и записки, которые оставили здесь приходившие друзья, потом зажигал фитиль в голубом светильнике, подвешенном у основания креста. Приглушенный плач Матильды казался мне кощунством, но я не мог ни шевельнуться, ни крикнуть. Отойдя от маминой могилы, все становились прежними и отправлялись гулять по кладбищу, навещая могилы друзей и дальних родственников. У могилы дедушки с черным деревянным крестом, на котором белыми буквами выведено было его имя, снова воцарялось, хотя и менее принужденное, но сконфуженное молчание. (Здесь я впервые узнал, что и у отца была мама, я увидел ее фотографию на фаянсовой пластинке, вделанной в крест, который внушал мне чувство робости.) В конце концов Матильда, почувствовав усталость, садилась на столбик у могильной ограды, с трудом стаскивала сначала одну, затем другую туфлю, облегченно вздыхала и восклицала: «Ох!» Если отец, хотя и с улыбкой, почти довольный развязностью жены, замечал ей, что это неприлично, она отвечала:— Мертвые мне простят, ведь они так долго и удобно отдыхают.Потом дядя Чезаре вытаскивал из жилетного кармана часы и встревоженно говорил:— Поторопитесь, в «Боскарино» уже накрывают на стол.Я собирал с земли семечки кипариса и, чтобы отвлечься, играл ими, чувство неловкости и стыда стало для меня привычным. Я плелся за двумя парами, надеясь, что обо мне забудут.Дни стояли жаркие, кладбище с его бесчисленными памятниками и крестами терялось среди зеленых холмов, где-то далеко-далеко, пощипывая траву, медленно поднималось по склону стадо. Я отшвыривал ногой семечки кипариса. Потом был обед в «Боскарино», и прежде чем очередь доходила до фруктов, все мы успевали порядком опьянеть; меня тоже заставляли пить больше, чем следовало, голову мне словно сжимало железным обручем, живот тянуло, как будто к паху привязали груз, движения отца становились неожиданно резкими, а обе женщины раскраснелись и беспрестанно хохотали. Только дядя Чезаре держался как всегда, лишь чуть ниже обычного склонялся над столом, опираясь о него широко расставленными локтями, его большой нос слегка краснел, но голос, не в пример остальным, нисколько не менялся. Матильда все хохотала и хохотала, она распускала корсаж, потом бюстгальтер, потом расстегивала сбоку юбку и говорила:— Сейчас лопну, ей-богу, лопну.Несколько минут она сидела молча, может быть, даже дремала с открытыми глазами, уставившись на посуду; будила ее очередная шутка дядюшки Чезаре. Иногда отец резко прижимал меня к груди, долго целовал в голову и в губы, ласково называя «мой мальчик». Вскоре Матильда начинала рыгать, отталкивающая и вместе с тем манящая, притворяясь вначале, будто у нее икота, и глотками отпивая из стакана воду, потом теряла всякий стыд, и, наконец, лицо ее бледнело, и она говорила:— Живот у меня прямо на части разрывается.Не помогала ей и сода, которую она требовала развести в полстакане вина. Отец, Чезаре и Джованна укладывали ее на диван, и она, грузная, растерзанная, закатывала глаза, которые смыкались сами собой, и, все еще рыгая, теперь уже непритворно, засыпала. Дядя Чезаре снимал пиджак и укутывал ей ноги, затем мы оставляли ее и шли погулять по окрестностям. Однажды я отстал от отца и Джованны, заинтересованный работой резчика, делавшего мраморный крест; испугавшись, что уже поздно, я бегом вернулся в трактир. Влетев в комнату, где я думал застать всех, я увидел дядю Чезаре на диване возле Матильды, она приподнялась, и оба, застигнутые врасплох, застыли в какой-то непонятной позе. Я остановился, пораженный скорее их испуганным молчанием, чем странным видом; Дядя сказал:— Матильде хуже.Он уже поднялся, а Матильда ничком повалилась на диван. В то же мгновение вошли под руку отец и Джованна, перекидываясь веселыми шутками.
Джованна обручилась с механиком. Вечерами оба они заявлялись к нам; механик каждый раз был в новом галстуке, волосы он тщательно расчесывал на пробор. Матильда держалась с женихом почтительно и покорно, игривым, незнакомым мне движением она склоняла голову и предлагала ему вино или кофе. Ардуино приносил дорогие сигареты и беспрестанно совал их всем окружающим, на правой руке у него красовалось белое, белее серебряного, кольцо с черным камнем. Однажды вечером он рассмешил обеих женщин, скрестив ноги так, что стали видны красные подвязки, стягивавшие икры. Известно было, что он «революционер».— Отчаянный, — с детской непосредственностью говорила Джованна, и в голосе ее звучали гордость и страх.Она добавляла:— Мы, которые, значит, ни в одной партии не состоим, мы тоже за родину.Потом спрашивала:— — Ты за Гарибальди, да?Ардуино улыбался обеим женщинам, у него были красивые зубы, громкий голос, на запястье золотой браслет; часто он брал руку Джованны и подносил ее к губам. Матильда неловко притворялась, будто ничего не замечает. Часто она выходила из дому вместе с женихом и невестой; Ардуино иногда подзывал меня и угощал на площади куском арбуза и горстью печеных каштанов. Однажды вечером, когда я вернулся с прогулки, дверь была заперта изнутри, было уже поздно, я постучал, думая, что отец уже дома. Потом я постучал сильнее и даже крикнул: «Папа!» — ведь масляная лампа на лестнице была зажжена. Наконец мне ответил голос Джованны:— Еще рано, иди погуляй немного.На улице я встретил Матильду, которая, по ее словам, шла с площади, где искала меня. Матильда попросила меня зайти с ней в «Китайское кафе» за отцом, она посетовала, что малыш остался дома один.— Я забыла, ключ, — сказала она.— Там Джованна и, кажется, Ардуино, — ответил я.Мы стояли на тротуаре виа Верраццано, Матильда толкнула меня к стене и сказала:— Тебе приснилось, это твоя очередная фантазия.Она была возбуждена и дышала тяжело, с присвистом, как тогда, во сне.Мы долгое время шли молча. На одной из темных улиц, где мертвую тишину нарушили только наши шаги, я громко сказал: «Дрянь!» — но не ей, а самому себе говорил я это, как о чем-то вполне обычном. Она несколько раз ударила меня по щеке. (О, как я ненавидел ее сейчас; я вспомнил о маме, которая умерла, о больной бабушке, на мгновенье передо мной промелькнули лица мамы и бабушки с расширенными от ужаса глазами, и еще одно лицо увидел я — лицо белокурой девочки с заплаканными глазами, — мне показалось, что все, все произошло по вине Матильды, подло ударившей меня по щеке, такую я испытал боль и так горела у меня щека; все это было делом одной секунды.) Я бросился на Матильду, теперь уже сам притиснул ее к стене и, сжав кулаки, бил ее в лицо, в грудь, снова в лицо и в грудь, бил ее кулаками, долго-долго. Она упала на колени, в темноте оперлась руками о землю, но не кричала, слышалось лишь наше судорожное дыхание. Прижимаясь к земле, она прошептала:— Довольно!Я неподвижно стоял над ней, она встала, держась руками за стену, и тихо попросила:— Не говори ничего отцу. Скажем, что я упала.Она вынула из рукава носовой платок, чтобы стереть с лица кровь и слезы.
Теперь я часто виделся с Ольгой по утрам, мы окончили шестой класс и оба получили «похвальные грамоты». Вместе с другими мальчиками и девочками мы отправились в Палаццо Веккио получать награду. На Ольге был лиловый берет, из-под которого выбивались белокурые волосы, лиловое платье, голубые носки; глаза у нее серые, а кожа — розовая. Точно кукла, поднялась она на сцену, мэр города вручил ей грамоту, и она поклонилась. В большом зале, где собралось великое множество ребятишек, Ольга, получая из рук мэра грамоту, как бы представляла всех нас. Я захлопал раньше времени. Вслед за мной захлопал весь зал; Ольга повернулась лицом к огромному залу, снова поклонилась, держа в руках белую пергаментную грамоту, и переждала весь этот ураган криков и аплодисментов, неприступная в своем тоненьком лиловом платье.По утрам мы встречались с ней на пьяцца дельи Дзуави.— Я иду к тете, — объясняла она. Или: — Мне нужно купить моток шерсти для мамы.Я говорил ей:— Я тебя провожу, — и брал ее под руку; мы улыбались друг другу одними глазами; прохожие оборачивались, видя в этой встрече счастливое предзнаменование для себя. Мы останавливались у зеркальных витрин парикмахерских, улыбались своему изображению. Я говорил, обращаясь к зеркалу: «Хочешь за меня замуж: выйти?» Тут кто-нибудь из прохожих прерывал нашу комедию, до нас долетал чей-то голос: «Молодцы», — и другой, раздраженный: «Сопляки». Мы со смехом убегали, держась за руки.Иногда после полудня, когда ее мать, не знаю почему, предоставляла Ольге полную свободу, мы гуляли у реки в Альберата; отсюда город казался таким далеким, точно и не существовал вовсе. Мы брали лодку, Ольга садилась за руль, мы поднимались по реке до какой-нибудь запруды, и мне казалось, что я держу в руках жизнь Ольги; когда я думал об этом, руки мои еще крепче сжимали весла, а когда смотрел на окружавшую нас водную гладь и вспоминал, что не умею плавать, мне становилось зябко.
1 2 3 4 5 6 7 8