Он нашел в себе силы потребовать:– Самое время объяснить мне, что происходит.Мы с Алисией переглянулись, словно заговорщики, каковыми мы, в сущности, и являлись, и затем я рассказал Линсейду все. Он слушал сдержанно, но заинтересованно, а я излагал все последствия своего обмана. Это потребовало определенного времени. Нелегко было связно изложить историю даже в собственной голове, не говоря уже о том, чтобы донести ее до другого человека. Линсейд был само внимание, и, по мере того как до него доходил смысл моих слов, он все больше напоминал человека, который хочет убить меня или Алисию, а лучше – обоих.Когда я наконец замолчал, Линсейд повернулся к Алисии и спросил:– Значит, вы знали обо всем с самого начала?– Ну, это зависит от того, что понимать под “самым началом”, но в целом – да, – ответила она.Голова Линсейда закачалась из стороны в сторону, как у куклы, губы медленно зашевелились, будто отставая от слетавших с них слов:– Вы двое уничтожили меня.– Нет! – страстно воскликнула Алисия. – Нет. Я люблю вас! Вы мне нужны. Я мечтаю, чтобы мы вместе умчались отсюда, в ночь, черный человек на черной машине, фары указывают путь во мраке, но вы гасите свет, вдавливаете педаль в пол, мотор ревет, и машина мчится быстрее, и мы продолжаем нестись в неведомую тьму. Мгла окутывает нас. Но страха нет. Я вам доверяю. Вы знаете дорогу наизусть, каждый ее изгиб и поворот, вам не нужна визуальная информация, вы умело, уверенно держите руль, и вы уносите нас в ночь, во тьму и забвение, в…Линсейд хлестнул ее по щеке – так в кино бьют женщин, впавших в истерику. Но все дело в том, что Алисия вовсе не впала в истерику: после пощечины она закричала еще громче, еще исступленней. Линсейд не знал, что делать, да и я тоже. Думаю, обрадовались мы оба, когда прибежали санитары. Так получилось, что смирительная рубашка и черный нейлоновый мешок оказались при них. Санитары связали Алисию, хотя она отчаянно вырывалась и кричала, а затем уволокли ее в черную ночь.Мы с Линсейдом остались в библиотеке одни. Я боялся, что он и со мной что-нибудь сделает, но он оказался лучше, чем я о нем думал. Линсейд ничего не сделал мне, ничего не сказал, просто долго и пристально смотрел на меня, а затем, оставив одного, вышел из библиотеки и запер дверь на ключ.Сначала я подумывал выбить дверь, но непонятно, что бы это мне дало. Хорошо, конечно, когда на голове нет мешка, но и смирительная рубашка способна доставить дикие муки: все мое тело терзало болью. Как-то раз я видел, как один трюкач выбрался из такой штуки за полминуты, и это представление не произвело на меня особого впечатления. Теперь я жалел, что смотрел тогда вполглаза.Не знаю, сколько времени прошло до появления Грегори и каким образом он очутился в библиотеке. Наверное, нашел способ выбраться из обитой войлоком палаты и соорудил факел – ветку, конец которой был обмотан тряпкой, пропитанной парафином. Затем, чтобы не встречаться с санитарами и Линсейдом, он вскарабкался по стене к окну библиотеки.– Это какой-то сумасшедший дом, – сказал он, залезая внутрь. Колеблющийся свет и запах парафина окутали комнату. – В хорошенькое место ты меня затащил.Не было смысла возражать, что пришел он сюда всецело по собственной воле, а я предпочел бы, чтобы его здесь не было.– Развяжи эту штуку, Грегори, – попросил я.Мне моя просьба не казалась чрезмерной. Зачем он проник в библиотеку, если не для того, чтобы освободить меня? Но Грегори проявил не больше энтузиазма, чем Алисия. Он расхаживал по комнате, вглядывался в книги на полках, листал их при свете факела. Мне хотелось все объяснить ему, но тогда пришлось бы выплеснуть на него слишком много информации, так что я даже обрадовался его рассеянности, хотя она и создавала проблемы.– Знаешь, тут очень хитрая подборка книг, – проговорил Грегори. – Я уже обращал на это внимание – раньше, но тогда я думал совсем о другом.– Ну да, беднякам выбирать не приходится, – сказал я.– Так ли?– Не приходится, Грегори. Да выпусти меня наконец из этой штуки.– Я вижу, “Расстройства” получили интересную рецензию. Подписанную твоим именем. Теперь продажи поднимутся.– Ведь это ты написал рецензию, не так ли? – спросил я.Это была еще одна мысль, до которой я додумался.Грегори скромно склонил голову:– О да. Совершенно определенно я.– Ты очень проницательный рецензент. Ты оказался прав. У книги только один автор.– Разумеется, – согласился Грегори. – Я – этот автор, я. Я написал “Расстройства”.– Да ладно тебе, Грегори.Мне вспомнилась сцена в финале “Спартака”, когда римляне говорят, что всех отпустят, если Спартак встанет и согласится себя распять, и один за другим сотни людей встают и говорят: “Хватайте меня. Я Спартак”. – “Нет, я Спартак”. – “Нет, я”. И тогда они распяли всех.– Грегори, – сказал я, – будь другом, развяжи меня, и тогда мы сможем нормально поговорить.– Я знаю, что мои слова покажутся чуток безумными, – ответил он, даже не пошевелившись, – но на самом деле все просто. Это как вдохновение. Я сижу у себя Йоркшире и излучаю мысли, флюиды вдохновения, и эти флюиды летят себе через эфир и проникают в мозги психов здесь, в клинике Линсейда, и те всё-всё записывают. Это словно совместный труд, словно божественное внушение, но по пути флюиды слегка искажаются, слегка портятся, и именно поэтому мне понадобилось приехать и все по-правильному отредактировать, чтобы книга вновь стала моей. Ведь именно поэтому мое имя стоит на обложке…Так, Грегори явно зарапортовался. То ли душевная травма из-за несостоявшейся свадьбы, то ли потрясение от пребывания в войлочной палате занесли его куда-то не туда. Только этого не хватало. Поди догадайся, к каким последствиям это приведет – для него или для меня. С другой стороны, много ли нужно здравого рассудка, чтобы сделать такую простую вещь, как освободить меня из смирительной рубашки?– Может, мы поговорим об этом потом? – спросил я.– Потом будет поздно, – ответил Грегори и снова отвернулся к стеллажам. – В молодости Эрнест Хемингуэй работал у Форда Мэдокса Форда в “Трансатлантическом ревью”, и Форд сказал, что писать письма всегда надо с мыслью, что о тебе подумают потомки. Эти слова так разозлили Хемингуэя, что он пришел домой и сжег все свои письма, и в первую очередь – письма Форда Мэдокса Форда.– Но, Грегори…– А Геббельс в одна тысяча девятьсот тридцать третьем году запалил в Берлине костерок в ознаменование нового духа германского рейха и сжег двадцать тысяч книг. Офигеть, правда?Он уставился на потрепанные томики, стоявшие на нижней полке.– Это, понятно, не Александрийская библиотека, – продолжил Грегори после паузы. – А знаешь, что с ней сталось? По правде говоря, никто ведь толком не знает. Цезарь спалил какую-то библиотеку во время Александрийских войн, но вряд ли то была Александрийская библиотека. Если бы Цезарь побаловался с ней, что жгли тогда в шестьсот сорок втором году? Халиф Омар приказал уничтожить библиотеку: мол, если рукописи Корану не противоречат, то на хрена они нужны, а если противоречат, то тем более в огонь их. И если честно, вот как он к Корану, так я к своим книгам отношусь, Майкл. Труды Грегори Коллинза – единственные книги, которые стоит читать. Остальные могут гореть синим пламенем.– Грегори, я всего лишь прошу развязать смирительную рубашку.– Никак не могу выполнить твою просьбу. Я ведь нарушу предписания твоих врачей. А тебе, я считаю, надо бы еще подлечиться.Грегори сунул руку в карман и достал черный нейлоновый мешок, который ловко, одной рукой, натянул мне на голову, а затем поджег библиотеку, клинику Линсейда и меня. ТЕПЕРЬ 30 Добро пожаловать в настоящее. Я пишу здесь и сейчас, а вы неизбежно читаете здесь и сейчас. Естественно. Иначе не бывает. Эта такая странная и уникальная сделка, которую книга заключает с нами. Когда вы берете в руки “Холодный дом”, вы – вместе с Диккенсом, а когда берете “Майн Кампф”, вы – вместе с Гитлером; вы делите с ними здесь и сейчас. Мне кажется, с картинами, музыкой, пьесами и фильмами дело обстоит иначе. Если книги и выживут под натиском того, что, на мой взгляд, можно назвать “электронными средствами массовой информации”, то в основном потому, что они устанавливают прочную связь между двумя личностями – через время и пространство. Какие-нибудь французы могут возразить, что все дело в присутствии и отсутствии, но, честно говоря, нельзя же проводить жизнь в тревогах о том, что подумают какие-то французы.Очень странное чувство – писать о человеке, которым ты был столько лет назад. Нет нужды говорить, что теперь я не совсем тот человек. Слава богу, я изменился, возмужал, даже поумнел; и все же, описывая свои тогдашние мысли и поступки, я не чувствую, будто рассказываю о совершенно другом человеке, мне не нужно придумывать и восстанавливать образ. Отчасти я остался прежним – нескладным двадцатитрехлетним парнем и одновременно – десятилетним мальчиком, открывающим радость чтения, или тоскливым подростком, который хочет наконец разобраться, что такое любовь и секс.Те двадцать пять лет, что минули со времени моего пребывания в клинике Линсейда, прошли – в целом – с пользой для меня. В “Четырех квартетах” Цикл поэм англо-американского поэта Т. С. Элиота (1888 – 1965).
есть строчки о том, что по мере того как становишься старше, рисунок жизни усложняется, но я в этом сомневаюсь. Во многих смыслах минувшие годы казались мне слишком простыми, словно спуск на лыжах: долгий, иногда радостный, время от времени пугающий, но не слишком извилистый и не особо непредсказуемый. Наверное, мне в этой жизни повезло.Я женился и развелся. Детей у нас не было, судиться не из-за чего, но все же расставание вышло горьким и разрушительным. Но кто в такой ситуации ждет чего-то другого? Родители мои умерли, я набрал вес, потерял часть волос, пережил два сильных приступа язвы желудка; но сейчас я живу с замечательной женщиной, мы говорим, что любим друг друга, и верим в это, и мне кажется, нет смысла требовать чего-то большего. Думаю, вы с полным правом можете сказать, что я счастлив, я сполна получил причитающуюся мне долю счастья. Рассказывать о минувших годах можно долго, но мне не хочется говорить о них здесь и сейчас. Эти годы кажутся мне слишком личными и слишком обыденными.Если бы каким-то волшебным образом я смог перенестись назад, полностью отрешившись от своего возраста, и встретиться с тогдашним собой, думаю, я бы взглянул на него и сказал: “Бог ты мой, что же с ним будет? У него нет никаких перспектив. У него нет никаких стремлений. У него нет нормального заработка”. И все-таки я бы подумал, что он выживет – так или иначе. Может, он и не достигнет ослепительных высот, но и пропащим бедняком тоже не станет. Возможно, я бы взглянул на него, как на персонажа мыльной оперы, и подумал: “Интересно, что с ним произойдет дальше”. Но я не стал бы уповать на особенно захватывающую фабулу.Дело в том, что в конце концов я сделался писателем – не самая подходящая тема для мыльной оперы.Когда мое пребывание у Линсейда закончилось, когда я пришел в себя, то вернулся в Лондон и стал независимым журналистом: ничего особо сенсационного, ничего особо интересного, но благодаря счастливому стечению обстоятельств я получил работу в журнале, который раздают в самолетах. Я занимался всем понемножку: брал интервью, писал о путешествиях, рецензировал книги. Я бы не сказал, что в этих областях моя наружность не имела значения, – подозреваю, что таких областей не существует. Скажем так: работа не требовала демонстрировать свое лицо публике. Я писал статьи, я ставил свою подпись, только и всего. Я был просто именем.Дела шли гладко и без происшествий, пока однажды не произошла одна из тех странных случайностей, которые круто меняют жизнь. Мне тогда было чуть за тридцать, я получил задание взять интервью у одного более-менее великого старца английской литературы, из тех, кто редко дает интервью, и он неожиданно согласился встретиться со мной – только потому, что я поместил в журнале до нелепости хвалебную рецензию на его книгу. Меня удостоили аудиенции. По словам его издателя, мне оказали великую честь.Во время интервью я всегда пользовался паршивым карманным диктофоном, но в тот раз приятель с местной радиостанции одолжил мне профессиональный аппарат. Качество записи было таким, что ее вполне можно было передавать в эфир. Меня это устраивало, но я сомневался, что великий старец захочет, чтобы его записывали на пленку, но, как ни странно, он согласился. Наверное, все дело в моем обаянии. Или в чем-то другом. Тогда это событие показалось совершенно незначительным. Я считал себя пишущим журналистом, а не радиорепортером, – возможно, именно по этой причине я не особо нервничал, и интервью удалось. Оно получилось дружелюбным, смешным и откровенным, его пустили в эфир, сочтя большой удачей; так и началась моя карьера на радио.Прежде я никогда не задумывался о своем голосе. Для меня это был просто голос. Но теперь люди то и дело говорили мне, что в нем есть располагающая теплота, что мой голос с легкостью устанавливает контакт со слушателями. И каждому из огромной аудитории кажется, будто я разговариваю непосредственно с ним. Наверное, такими и должны быть голоса радиоведущих. В каком-то смысле это сродни чтению книги.С этого момента моя жизнь текла на удивление легко. Оказалось, что я прирожденный радиоведущий. Я взял еще несколько интервью для чужих передач, но очень скоро у меня появилась своя программа. По большей части она состояла из банальных вещей – я зачитывал сводки о ситуации на дорогах, просьбы поздравить кого-то с днем рождения, но время от времени я брал интервью у писателя, или биографа, или драматурга. У меня здорово получалось – я даже снискал репутацию человека умного, но вместе с тем не заносчивого, начитанного эрудита, который не кичится своими знаниями, однако готов яростно отстаивать свою позицию.Я перешел на маленькую лондонскую радиостанцию, где вел ночной эфир, а сейчас у меня вечерняя передача на крупной лондонской радиостанции. Мы дискутируем за круглым столом, делаем обзоры фильмов и выставок, иногда принимаем звонки радиослушателей, но лучше всего у меня получаются обзоры книг и интервью с писателями – именно они и принесли мне известность. Когда знаменитые писатели хотят раскрутить по радио свою новую книгу, они обращаются ко мне. Говорят, что я – культовая фигура. Говорят, чудовищно жаль, что я не могу выступать на телевидении. Я отвечаю им: ничего страшного, зато мой голос часто звучит за кадром. И благодаря этому я имею солидный довесок к той довольно скромной зарплате, что получаю на радио.Передача моя называется “Боюсь, я не читал вашу книгу”, и это название имеет двойной смысл. Оно высмеивает тех паршивых радиожурналистов, которые говорят эту фразу приглашенным авторам; но истинная шутка заключается в том, что я всегда читаю книгу. Я читаю все. Этим я прославился. И если вы поняли эту шутку, вы поймете и мою передачу.Я предстаю доброжелательным, эрудированным, умным ведущим с мягким голосом, отчего автор расслабляется и теряет бдительность, если он оказывается находчивым, скромным и рассудительным, все проходит на ура. Но если он манерен, претенциозен или говорлив, то я вспарываю ему брюхо, достаю внутренности и вывешиваю их сушиться. Бывает работа и похуже.Некоторые мои недруги – а я достаточно известен, чтобы иметь недругов, – уверяют, будто я ненавижу книги, но это абсолютная чушь. Другие недруги говорят, будто я ненавижу писателей, но и это не совсем верно. Люди, которых я ненавижу, и люди, которых я потрошу у себя на передаче, – это те, кто корчит из себя писателя, кто ведет себя как великий писатель.– Сегодня у нас Дэвид Бергстром, автор книги “Дождик в Аппалачах”. Здравствуйте, Дэвид.– Очень рад присутствовать здесь, Майк.Автор – американец, говорит гладко и продуманно. Интервью для него – привычное дело, явно чувствует себя бывалым человеком. Он совсем не похож на свою фотографию в книге.– Боюсь, я читал вашу книгу, – говорю я.Гость издает нервный смешок. Шутки не понял. Он слишком самовлюблен, чтобы подумать, что есть на свете человек, не читавший его книгу. Почему ее не прочесть, когда ясно, что это шедевр?– Чудесно, – говорит он.Он пересказывает сюжет, хотя, как вы сами понимаете, сюжет этот нельзя назвать насыщенным. Книга живописует (его слово) различные стороны сложных отношений между отцом и сыном. По большей части книга автобиографическая – в ее основе лежат проблемы, с которыми ему пришлось столкнуться во времена своего взросления.– Это очень трудно, – говорит он, – так сильно любить того, кто так сильно тебя ненавидит.Но сейчас отношения улучшились. Они обрели равновесие, переросли в симбиоз, в какой-то мере наладились – как это обычно и бывает в книгах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
есть строчки о том, что по мере того как становишься старше, рисунок жизни усложняется, но я в этом сомневаюсь. Во многих смыслах минувшие годы казались мне слишком простыми, словно спуск на лыжах: долгий, иногда радостный, время от времени пугающий, но не слишком извилистый и не особо непредсказуемый. Наверное, мне в этой жизни повезло.Я женился и развелся. Детей у нас не было, судиться не из-за чего, но все же расставание вышло горьким и разрушительным. Но кто в такой ситуации ждет чего-то другого? Родители мои умерли, я набрал вес, потерял часть волос, пережил два сильных приступа язвы желудка; но сейчас я живу с замечательной женщиной, мы говорим, что любим друг друга, и верим в это, и мне кажется, нет смысла требовать чего-то большего. Думаю, вы с полным правом можете сказать, что я счастлив, я сполна получил причитающуюся мне долю счастья. Рассказывать о минувших годах можно долго, но мне не хочется говорить о них здесь и сейчас. Эти годы кажутся мне слишком личными и слишком обыденными.Если бы каким-то волшебным образом я смог перенестись назад, полностью отрешившись от своего возраста, и встретиться с тогдашним собой, думаю, я бы взглянул на него и сказал: “Бог ты мой, что же с ним будет? У него нет никаких перспектив. У него нет никаких стремлений. У него нет нормального заработка”. И все-таки я бы подумал, что он выживет – так или иначе. Может, он и не достигнет ослепительных высот, но и пропащим бедняком тоже не станет. Возможно, я бы взглянул на него, как на персонажа мыльной оперы, и подумал: “Интересно, что с ним произойдет дальше”. Но я не стал бы уповать на особенно захватывающую фабулу.Дело в том, что в конце концов я сделался писателем – не самая подходящая тема для мыльной оперы.Когда мое пребывание у Линсейда закончилось, когда я пришел в себя, то вернулся в Лондон и стал независимым журналистом: ничего особо сенсационного, ничего особо интересного, но благодаря счастливому стечению обстоятельств я получил работу в журнале, который раздают в самолетах. Я занимался всем понемножку: брал интервью, писал о путешествиях, рецензировал книги. Я бы не сказал, что в этих областях моя наружность не имела значения, – подозреваю, что таких областей не существует. Скажем так: работа не требовала демонстрировать свое лицо публике. Я писал статьи, я ставил свою подпись, только и всего. Я был просто именем.Дела шли гладко и без происшествий, пока однажды не произошла одна из тех странных случайностей, которые круто меняют жизнь. Мне тогда было чуть за тридцать, я получил задание взять интервью у одного более-менее великого старца английской литературы, из тех, кто редко дает интервью, и он неожиданно согласился встретиться со мной – только потому, что я поместил в журнале до нелепости хвалебную рецензию на его книгу. Меня удостоили аудиенции. По словам его издателя, мне оказали великую честь.Во время интервью я всегда пользовался паршивым карманным диктофоном, но в тот раз приятель с местной радиостанции одолжил мне профессиональный аппарат. Качество записи было таким, что ее вполне можно было передавать в эфир. Меня это устраивало, но я сомневался, что великий старец захочет, чтобы его записывали на пленку, но, как ни странно, он согласился. Наверное, все дело в моем обаянии. Или в чем-то другом. Тогда это событие показалось совершенно незначительным. Я считал себя пишущим журналистом, а не радиорепортером, – возможно, именно по этой причине я не особо нервничал, и интервью удалось. Оно получилось дружелюбным, смешным и откровенным, его пустили в эфир, сочтя большой удачей; так и началась моя карьера на радио.Прежде я никогда не задумывался о своем голосе. Для меня это был просто голос. Но теперь люди то и дело говорили мне, что в нем есть располагающая теплота, что мой голос с легкостью устанавливает контакт со слушателями. И каждому из огромной аудитории кажется, будто я разговариваю непосредственно с ним. Наверное, такими и должны быть голоса радиоведущих. В каком-то смысле это сродни чтению книги.С этого момента моя жизнь текла на удивление легко. Оказалось, что я прирожденный радиоведущий. Я взял еще несколько интервью для чужих передач, но очень скоро у меня появилась своя программа. По большей части она состояла из банальных вещей – я зачитывал сводки о ситуации на дорогах, просьбы поздравить кого-то с днем рождения, но время от времени я брал интервью у писателя, или биографа, или драматурга. У меня здорово получалось – я даже снискал репутацию человека умного, но вместе с тем не заносчивого, начитанного эрудита, который не кичится своими знаниями, однако готов яростно отстаивать свою позицию.Я перешел на маленькую лондонскую радиостанцию, где вел ночной эфир, а сейчас у меня вечерняя передача на крупной лондонской радиостанции. Мы дискутируем за круглым столом, делаем обзоры фильмов и выставок, иногда принимаем звонки радиослушателей, но лучше всего у меня получаются обзоры книг и интервью с писателями – именно они и принесли мне известность. Когда знаменитые писатели хотят раскрутить по радио свою новую книгу, они обращаются ко мне. Говорят, что я – культовая фигура. Говорят, чудовищно жаль, что я не могу выступать на телевидении. Я отвечаю им: ничего страшного, зато мой голос часто звучит за кадром. И благодаря этому я имею солидный довесок к той довольно скромной зарплате, что получаю на радио.Передача моя называется “Боюсь, я не читал вашу книгу”, и это название имеет двойной смысл. Оно высмеивает тех паршивых радиожурналистов, которые говорят эту фразу приглашенным авторам; но истинная шутка заключается в том, что я всегда читаю книгу. Я читаю все. Этим я прославился. И если вы поняли эту шутку, вы поймете и мою передачу.Я предстаю доброжелательным, эрудированным, умным ведущим с мягким голосом, отчего автор расслабляется и теряет бдительность, если он оказывается находчивым, скромным и рассудительным, все проходит на ура. Но если он манерен, претенциозен или говорлив, то я вспарываю ему брюхо, достаю внутренности и вывешиваю их сушиться. Бывает работа и похуже.Некоторые мои недруги – а я достаточно известен, чтобы иметь недругов, – уверяют, будто я ненавижу книги, но это абсолютная чушь. Другие недруги говорят, будто я ненавижу писателей, но и это не совсем верно. Люди, которых я ненавижу, и люди, которых я потрошу у себя на передаче, – это те, кто корчит из себя писателя, кто ведет себя как великий писатель.– Сегодня у нас Дэвид Бергстром, автор книги “Дождик в Аппалачах”. Здравствуйте, Дэвид.– Очень рад присутствовать здесь, Майк.Автор – американец, говорит гладко и продуманно. Интервью для него – привычное дело, явно чувствует себя бывалым человеком. Он совсем не похож на свою фотографию в книге.– Боюсь, я читал вашу книгу, – говорю я.Гость издает нервный смешок. Шутки не понял. Он слишком самовлюблен, чтобы подумать, что есть на свете человек, не читавший его книгу. Почему ее не прочесть, когда ясно, что это шедевр?– Чудесно, – говорит он.Он пересказывает сюжет, хотя, как вы сами понимаете, сюжет этот нельзя назвать насыщенным. Книга живописует (его слово) различные стороны сложных отношений между отцом и сыном. По большей части книга автобиографическая – в ее основе лежат проблемы, с которыми ему пришлось столкнуться во времена своего взросления.– Это очень трудно, – говорит он, – так сильно любить того, кто так сильно тебя ненавидит.Но сейчас отношения улучшились. Они обрели равновесие, переросли в симбиоз, в какой-то мере наладились – как это обычно и бывает в книгах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38