А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Вот, — сказала она, ткнув Баку в грудь тарелку сырого сельдерея с морковкой, — жуй сельдерей и поменьше болтай. Похоже, тебе не хватает клетчатки.
Итак, если раньше Баку казалось, что он влюблен, то теперь он понял, что сам себя обманывал, а Подлинная его Любовь — Сирина. Затем несколько недель он смаковал свои полчаса, в течение которых рассказывал Сирине о том, как выглядят из космоса небеса, и слушал ее рассказы — о том, какими она нарисовала бы планеты, если бы знала, как те выглядят.
— Я покажу тебе небо, а ты поможешь мне покинуть Техлахому — если согласишься лететь со мной, Сирина, любовь моя, — закончил Бак изложение плана побега. А когда Сирина узнала, что ей придется умереть, она просто сказала: «Понимаю».
На следующий день, когда Бак очнулся, Сирина подняла его с кровати и отнесла наверх; по пути он задевал ногами и сшибал на пол семейные фото в рамках, сделанные много лет назад. «Не останавливайся, — говорил Бак. — Время уходит».
Был холодный серый день; Сирина по желтой осенней лужайке пронесла Бака в корабль. Внутри, когда они сели и закрыли двери, Бак из последних сил включил зажигание и поцеловал Сирину. И правда, любящие волны ее сердца запустили двигатель, корабль поднялся высоко в небо и вышел из гравитационного поля Техлахомы. И перед тем как потерять сознание и умереть из-за отсутствия кислорода, Сирина увидела, как с лица Бака, точно с ящерицы, кусками падает на приборную доску бледно-зеленая франкенштейновская кожа, скрывавшая молодого розовощекого героя-астронавта, а снаружи, на черном фоне, заляпанном каплями пролитого молока — звездами, мерцает бледно-голубым яичком Земля.
Между тем внизу на Техлахоме Арлин и Дарлин, обе уволенные с работы, возвращались домой — как раз когда взлетела ракета и их сестра исчезла в стратосфере, оставив за собой длинную рассеивающуюся белую полосу. Входить в дом им было невмоготу, и они сели на качели, глядя в точку, где исчезал след от корабля, вслушиваясь в скрип цепей и завывание ветра над прерией.
— Ты ведь понимаешь, — произнесла Арлин, — что все Баковы обещания нас воскресить собачьей какашки не стоили.
— Да знаю я, — сказала Дарлин. — Только я все равно жутко ревную — ничего не попишешь.
— Да уж, не попишешь.
И две сестры сидели дотемна на фоне люминесцирующей Земли, соревнуясь — кто выше раскачается.
ИЗМЕНИ СВОЮ ЖИЗНЬ
Нам с Клэр так и не удалось влюбиться друг в друга, хотя мы оба старались изо всех сил. Такое бывает. Кстати, раз уж на то пошло — почему бы, собственно, не перейти к рассказу обо мне? С чего начать? Ну-с, меня зовут Эндрю Палмер, мне без пяти минут тридцать, я изучаю языки (моя специальность — японский). Семья у нас большая (подробнее о ней — позже); родился я дистрофиком, кожа да кости. Тем не менее, вдохновившись отрывком из дневников г-на поп-художника Энди Уорхола— он пишет, как огорчился, когда на шестом десятке узнал, что, если бы занимался гимнастикой, мог бы иметь тело (вообразите: не иметь тела!), — я развил бешеную деятельность. Приступил к нудным упражнениям, превратившим мою грудную клетку (этакую птичью клетку) в голубиную грудь. Так что теперь у меня есть тело — и одной проблемой меньше. Но зато, как я упоминал, я никогда не влюблялся, и это — проблема. Всякий раз дело кончается тем, что мы становимся друзьями, а это, скажу я вам, отвратительно. Я хочу влюбиться. По крайней мере, мне кажется, что я этого хочу. Точно не знаю. Это ведь дело такое… темное. Ну ладно, ладно, я хотя бы признаю, что не хочу прожить жизнь в одиночестве, и чтобы проиллюстрировать это, расскажу вам одну тайную историю, которой не поделюсь даже с Дегом и Клэр на сегодняшнем пикнике. Она звучит так:
Жил да был молодой человек по имени Эдвард, жил сам по себе, и жил весьма достойно. В нем было столько собственного достоинства, что, когда вечером в шесть тридцать он готовил свой одинокий ужин, то всегда следил за тем, чтобы украсить его задорной веточкой петрушки. Такой уж, на его взгляд, был у петрушки вид: задорный. Задорный и благородный. Он также старался мыть и тут же вытирать посуду — сразу по окончании своей одинокой вечерней трапезы. Своими обедами-ужинами и вымытой посудой не гордятся только одинокие люди, так что Эдвард считал, что вправе гордиться своим обычаем — пусть ему и не нужен никто, но одиноким он быть не собирался. Конечно, в уединении не очень-то весело — но зато гораздо меньше людей, которые тебя раздражают!
БЕМБИФИКАЦИЯ: восприятие живых, из плоти и крови, существ как персонажей мультфильмов, олицетворяющих идеалы буржуазно-иудео-христианской морали.
СПИД ЗА ПОЦЕЛУЙ (ГИПЕРКАРМА): глубоко укоренившееся убеждение в том, что наказание почему-то всегда оказывается тяжелее преступления: озоновые дыры — за кидание мусора мимо урны.
Однажды Эдвард не стал вытирать посуду, а вместо этого выпил бутылку пива. Просто так — чтобы взбодриться. Чтобы расслабиться. И вскоре петрушка из меню исчезла, а пиво — появилось. Он нашел для этого оправдание. Не помню только какое.
Скоро слово «ужин» стало означать тоскливое «бум» замороженного полуфабриката о решетку микроволновой печи, приветствуемое позвякиванием льда в бокале с виски. Бедному Эдварду осточертело питаться наедине с собой блюдами собственноручного приготовления, и в скором времени он переключился на местный магазинчик «Микроволновая кухня», где брал, скажем, буррито с мясом и фасолью, которые запивал польской вишневкой. К этому напитку он пристрастился одним долгим, сонным летом, которое провел в качестве продавца за унылым, никому не интересным прилавком коммунистического книжного магазинчика имени Энвера Ходжи.
Но и это Эдвард вскоре счел слишком обременительным, и в конце концов его ужины сократились до стакана молока вперемешку с тем, что находилось уцененного на полках «Ликерного погребка». Он начал забывать, что такое «твердый стул» (антоним — жидкий), и воображал, что в глазах у него бриллианты.
Повторим: бедный Эдвард — его жизнь, похоже, постепенно становилась неуправляемой. К примеру, как-то Эдвард был на вечеринке в Канаде, а на следующее утро проснулся в Соединенных Штатах, в двух часах езды, и хоть убей не мог вспомнить ни как добирался домой, ни как пересекал границу.
А вот что Эдвард думал: он думал, что является весьма смышленым парнем — в некоторых отношениях. Он поучился в школе и знал множество слов. Он мог сказать, что «вероника» — это кусочек тончайшей материи, наброшенной на лицо Иисуса, а «каракульча» — шкурка недоношенного ягненка. Слова, слова, слова.
Эдвард представлял, что создает с помощью этих слов свой собственный мир — волшебную и прекрасную комнату, обитателем которой был только он, комнату, имеющую форму двойного куба (согласно определению английского архитектора Адама). В комнату можно было проникнуть только через выкрашенную в темный цвет дверь, обитую кожей и конским волосом, чтобы заглушить стук каждого, кто попытался бы войти и помешать Эдварду сосредоточиться.
В этой комнате он провел десять бесконечных лет. На стенах висели дубовые полки, прогибающиеся под тяжестью книг; свободное пространство между полками, сапфировое, как вода глубочайших бассейнов, занимали карты в рамах. Пол целиком покрывали великолепные голубые восточные ковры, посеребренные выпавшей шерстью Людвига — верного спаниеля, следовавшего за Эдвардом повсюду. Людвиг снисходительно выслушивал остроумные высказывания Эдварда о жизни, каковые тот, большую часть дня проводя за письменным столом, изрекал не так уж редко. За этим же столом он писал и курил кальян, глядя сквозь освинцованные стекла окон на ландшафт: неизменно дождливый осенний шотландский полдень.
Разумеется, посетители в эту волшебную комнату не допускались, и только миссис Йорк было позволено приносить ему дневной рацион — эта бабушка в твиде, с аккуратным пучком на затылке ежедневно доставляла Эдварду его неизменный шерри-бренди (что же еще) или, по прошествии времени, сорокаунциевую бутылку виски «Джек Дэниэлс» и стакан молока.
Да, комната Эдварда была изысканной, иногда — до такой степени, что могла существовать лишь в черно-белом изображении, как старая салонная кинокомедия. Элегантно подмечено, верно?
Итак. Что же произошло?
КАТАСТРОФИЛИЯ: тяга к чрезвычайным ситуациям.
Однажды Эдвард стоял на верхней ступеньке библиотечной лестницы на колесиках и доставал старинную книгу, которую хотел перечитать, стараясь не думать о том, что миссис Йорк сегодня что-то запаздывает с бутылкой. Когда же он спустился с лестницы, то ногой вляпался в оставленную Людвигом кучу. Эдвард страшно рассердился. Он направился к мягкому, обитому атласом креслу, за которым посапывал Людвиг. «Людвиг, — заорал он, — ах ты негодник, ах ты…»
Но закончить Эдвард не успел, поскольку, скакнув за диван, Людвиг самым волшебным и (поверьте мне) неожиданным образом из пылкого, любвеобильного мочалкообразного щенка с радостно виляющим куцым хвостиком превратился в разъяренного, иссиня-черного, с черной пастью ротвейлера, который вцепился Эдварду в горло, чудом не задев яремную вену, — Эдвард в ужасе отпрянул. Затем новый Людвиг-по-совместительству-Цербер, роняя клочья пены, с отчаянным, щемящим душу воем дюжины собак, попавших под грузовик на шоссе, наделил свои клыки на Эдвардову голень.
Эдвард судорожно взлетел на лестницу и воззвал к миссис Йорк, которую по воле судьбы только что заметил через окно. В светлом парике и купальном халате она вскакивала в маленькую красную спортивную машину профессионального теннисиста, навсегда оставляя Эдварда без присмотра. Надо сказать, она сногсшибательно выглядела в трагическом сиянии нового сурового неба, раскаленного, лишенного озона — ни капельки не похожего на небосвод осенней Шотландии.
Да уж.
Бедный Эдвард.
Комната стала для него капканом. Он мог лишь кататься на лестнице взад-вперед вдоль полок. Жизнь в его обиталище, когда-то очаровательном, превратилась в кошмар. До выключателя кондиционера нельзя было дотянуться, и воздух стал спертым, зловонным, калькуттским. И разумеется, с уходом миссис Йорк исчезли коктейли, способные сделать ситуацию терпимой.
Между тем, мрачно швыряя в Людвига том за томом в надежде отогнать чудовище, которое не переставало охотиться за бледными дрожащими пальцами его ног, Эдвард пробудил многоножек и уховерток, с давних пор дремавших позади забытых книг на верхней полке. Насекомые ползали по рукам Эдварда. Книги, брошенные в Людвига, как ни в чем не бывало отскакивали от его спины, и в результате ковер оказался усыпан серо— бурыми насекомыми; Людвиг же слизывал их своим длинным розовым языком.
Положение Эдварда было ужасно.
Оставался только один выход — покинуть комнату, и под яростный вой неугомонного Людвига Эдвард, затаив дыхание, раскрыл тяжелые дубовые двери (железистый вкус адреналина гальванизировал его язык) и со смешанным чувством испуга и печали впервые, можно сказать, за вечность покинул свою волшебную обитель.
Вечность в действительности равнялась десяти годам, и то, что увидел Эдвард за дверью, его поразило. Все то время, что он провел в прелестном изгнании за остроумничаньем в своей комнатке, остальное человечество — в отличие от него — деловито возводило огромный город, возводило не из слов, а из взаимоотношений. Сверкающий безграничный Нью-Йорк, слепленный из губной помады, артиллерийских гильз, свадебных тортов и картонных вкладышей для сорочек; город, построенный из железа, папье-маше и игральных карт; отвратительный/прекрасный мир, отделанный снаружи угарным газом, сосульками и лозами бугенвиллей. Его бульвары были бесплановы, суматошны, безумны. Повсюду мышеловки, триффиды и черные дыры. Но, несмотря на завораживающее безумие города, Эдвард заметил, что его многочисленные обитатели передвигаются по нему с беспечным видом, не беспокоясь о том, что за каждым углом их может ждать брошенный клоуном кремовый торт, направленный в коленную чашечку выстрел бойца «Красных бригад» или поцелуй восхитительной кинозвезды Софи Лорен. И спрашивать дорогу — бесполезно. Когда он спросил одного местного, где можно купить карту, тот посмотрел на Эдварда, как на сумасшедшего, и с криком убежал.
Так что Эдварду пришлось признать, что в этом Большом городе он — деревенщина. Он понял, что в плане обучения приемам и методам ему придется стартовать с нуля — и после десятилетнего гандикапа. Эта перспектива его пугала. Но так же как выходец из деревни дает себе клятву покорить новый город — надеясь на свой свежий взгляд на вещи, — дал подобную клятву и Эдвард.
И пообещал себе, что как только займет свое место в этом мире (не обварившись насмерть в его многочисленных фонтанах с кипящим одеколоном, не попав под колеса бессчетных фур, набитых злющими мультипликационными курицами, которые вечно разъезжают по городским улицам), то построит самую высокую башню. Эта серебряная башня будет служить маяком для всех путников, прибывающих в город с опозданием, как и он. А на крыше башни будет бар. В этом баре, знал Эдвард, он будет делать три вещи: смешивать коктейли с томатным соком и ломтиками лимона, исполнять джаз на пианино, оклеенном цинковыми пластинами и фотографиями забытых поп-звезд, а в маленьком розовом ларьке в глубине, возле туалетов, продавать (среди прочего) географические карты.
ВОЙДИ В ГИПЕРПРОСТРАНСТВО
— Энди, — Дег тычет в меня жирной куриной костью, возвращая на пикник. — Не сиди молчком. Твоя очередь рассказывать, и сделай одолжение, дружище, выдай дозу с высоким содержанием знаменитостей.
— Развлеки нас, милый, — добавляет Клэр. — Что-то ты в какое-то настроение впал…
Оцепенение — вот как называется мое настроение в этот миг, когда я сижу на рассыпающемся, сифилитичном, прокаженном, ни-разу-не-тронутом-колесами асфальте на углу Хлопковой и Сапфировой, обдумывая про себя свои истории и растирая пальца— ми пахучие веточки шалфея.
— Мой брат Тайлер однажды ехал в лифте вместе с Дэвидом Боуи.
— Сколько этажей?
— Не знаю. Я только помню — Тайлер не находил что сказать. Ну и не сказал ничего.
— Я обнаружила, — говорит Клэр, — что даже если тебе совсем не о чем говорить со знаменитостями, всегда можно сказать: «О, мистер Знаменитость! У меня есть все— все-все ваши альбомы» — даже если он не музыкант.
— Смотрите, — произносит, поворачивая голову, Дег. — Сюда едут какие-то люди — въявь.
Черный седан марки «бьюик», набитый молодыми японскими туристами, — а это редкость в Долине, посещаемой в основном канадцами и западными немцами, — плывет под горку, первый автомобиль за весь пикник.
ДОВОЛЬСТВОВАТЬСЯ МАЛЫМ: философия, помогающая примириться с тем, что благосостояние тебе не суждено. «Я больше не мечтаю сколотить капитал или заделаться большой шишкой. Мне просто хочется обрести счастье в жизни и, может, открыть небольшое придорожное кафе в Айдахо».
ПОДМЕНА ЦЕННОСТЕЙ: замена модным или интеллектуально значимым предметом предмета просто дорогостоящего: «Брайан, ты оставил своего Камю у брата в „БМВ“.
— Они, должно быть, по ошибке свернули с Вербеновой. Спорим, они ищут цементных динозавров, которые у стоянки грузовиков «Кабазон», — замечает Дег.
— Энди, ты же знаешь японский. Пойди поговори с ними, — предлагает Клэр.
— Не будем торопить события. Пусть сначала остановятся и спросят дорогу, — что они, разумеется, немедленно и делают. Я поднимаюсь и иду поговорить с ними; стекло опускается, приведенное в действие электроникой. Внутри седана две пары, примерно моего возраста, в безукоризненных (можно сказать, стерильных, как если б они въезжали в зараженную химвыбросами зону) летних расслабушных шмотках и со сдержанными «пожалуйста-не-убивайте-меня» улыбками, которые японские туристы в Северной Америке приняли на вооружение несколько лет назад. Улыбки мгновенно заставляют меня занять оборонительную позицию, ибо меня бесит их убежденность в моей готовности к насилию. Одному богу известно, что они думают о нашем разношерстном квинтете и захолустной машине, на радиаторе которой расставлены щербатые тарелки с объедками. Живая реклама из жизни ковбоев.
Я говорю по-английски (к чему разрушать их представление об американской пустыне) и из последующей судорожной тарабарщины жестов и «они-ехать-туда-туда» выясняю, что японцы и в самом деле желают посетить динозавров. И вскоре, получив необходимые указания, они исчезают в облаке пыли и придорожного мусора; в заднее окно автомобиля просовывается фотоаппарат. Аппарат вверх ногами держит рука, палец нажимает на верхнюю кнопку, отщелкивая наш портрет, — тут Дег кричит:
— Смотрите! Фотоаппарат! Ну-ка, быстро — втяните щеки. Чтоб скулы, чтоб скулы аж торчали! — Потом, когда машина пропадает из виду, Дег набрасывается на меня:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21