Жалкие нищие являли собой настолько отталкивающее зрелище, что и зрителям, и судьям оставалось только принять их внешнюю форму, то есть лохмотья и вонь, за неопровержимое свидетельство низости натуры.
Наружность лорда У***, когда он появился в Вестминстер-Холле, была совершенно иной, хотя людьми, выносившими о ней суждение, руководили те же предрассудки. В красивом шелковом костюме и в белоснежном парике с косичкой в сеточке, он выглядел так, словно сидел не на скамье подсудимых, а в Королевском театре, в ложе с драпировками из тафты; тюремного запаха не было и в помине — лишь ароматные брызги духов, которые его светлость приобрел в прошлом году в Париже. А так как люди склонны верить, будто внешность тесно связана с некоей внутренней формой, служащей ей моделью, то, вероятно, не следует искать иных причин быстрого оправдания подсудимого лордами, кроме величественного фасада. На следующий день его светлость, в самом деле, показался в своей ложе в опере, стучал расписанной под мрамор тростью, потихоньку улыбался, пока Пьоццино исполнял одну из финальных арий «Миф Scevola», и, прислушиваясь к чарующему голосу, наполнявшему театр, раздумывал, как бы вернуть свои вложения.
Что ему, в конечном счете, и удалось — с помощью Пьоццино и не только. Летом в доме на Сент-Джеймс-Сквер вновь появились итальянские ремесленники. Месяц за месяцем они стучали молотками и штукатурили, лепили по шаблону листья аканта и жимолость, устанавливали оконные рамы и дверные перемычки, писали аллегорические изображения Купидона, Времени и Любви, возводили мраморный каскад парадной лестницы и укладывали терракотовые плитки пола, к которым, спустя вечность, я приложился лбом.
Кому именно предстояло наслаждаться этим величием, пока было непонятно: его светлость, все более вовлекавшийся в коммерцию, связанную с Левантом, лишь изредка появлялся в Лондоне, а в своем особняке — и того реже. Во время нечастых визитов в Англию он предпочитал обитать в вилле в Ричмонде, а леди У*** в таких случаях перемещала свой двор — горничных и спаниелей — не на Сент-Джеймскую площадь, а в Бат, Эпсом или Танбридж-Уэллз. Несмотря на такое домашнее устройство, в семье появился наследник, хотя молва приписывала материнство не ее светлости, а итальянской альто-сопрано, которая выступала один сезон (в 1730 году) в Королевском театре «Ковент-Гарден». Ходил также слух, будто леди У*** в 1721 году в Бате дала жизнь собственному ребенку, его светлостью не признанному. Скептики, правда, уверяли, что мальчик (а может, девочка — сведения не совпадали) умер еще при рождении. Кое-кто утверждал, что ребенка придумали продавцы баллад, дабы продать больше своего товара; согласно же другим переносчикам слухов, дитя не только существовало и не умерло, но было крещено в Бате, а затем тайно перевезено в Италию, где позднее, выращенное в одном из ospedali и обученное великим Фаринелли, осуществило на сцене все то, что не удалось отцу. Не было недостатка и в более фантастических историях, часть из которых пересказывалась в грязных сочинениях, как-то: «Скандальные Мемуары леди У***» и «Доподлинное и Достоверное Повествование о синьоре Тристано Пьеретти». Эти анонимные книжонки сомнительного происхождения во многих деталях противоречили одна другой, но в обеих допускалось наличие наследников любого пола при всевозможных комбинациях родителей в этом menage a trois . Историй и догадок касательно предполагаемой беременности леди У*** в то время циркулировало не меньше, чем сорока годами ранее — относительно происхождения Старшего претендента, установить которое во что бы то ни стало стремились фанатики из числа как иезуитов, так и протестантов. Однако вернемся к особняку на Сент-Джеймс-Сквер. Несмотря на длительные отлучки его светлости в восточное Средиземноморье, дом не стоял совсем пустой. В последующие годы, помимо довольно бесполезного штата лакеев и горничных, его населял еще один обитатель. Прохожие, посещавшие площадь в вечерние часы, наблюдали в круглом верхнем окошке одно и то же лицо. Постоянное присутствие жильца и его молчаливость дали пищу многочисленным сочинителям баек. Иные видели в нем пленника, жертву мстительности лорда У***; те же, кто был склонен к аллегории, рисовали его в роли Филомелы, вплетающей свои жалобы и обвинения в ткань ковра и, как она, ждущей финальной избавительной метаморфозы. Более трезвые умы уверяли, что после eclaircissement с певцом его светлость, терзаемый угрызениями совести, окружил итальянца самой немыслимой роскошью, но, все еще не успокоившись, отправился в длительное путешествие на Восток не с коммерческими целями, а замаливать грехи. Много позже некий паромщик, курсировавший по Темзе между Манчестер-Стэрз и Ричмондом, опубликовал записки, в которых было упомянуто, что в 1720-х годах ему часто приходилось возить хорошо одетого иностранца — джентльмена, за все время ни разу не раскрывшего рта; высаживался он в Вестминстере или на острове Ил-Пай, где его ждал фаэтон с расположенной поблизости виллы лорда У***. Паромщик не вывел из этого никаких предположений, а ко времени публикации записок скандальная история леди У*** и ее любовника была почти совсем забыта.
Да, со временем едва ли не все происшедшее забылось, и прохожие на Сент-Джеймс-Сквер перестали поднимать взгляд на окошко верхнего этажа. А те, кому случалось туда посмотреть, разве что мимоходом задавали себе вопрос, чья это странная фигура там виднеется. И все меньше оставалось свидетелей, способных на этот вопрос ответить.
И уж совсем не к кому было обратиться за помощью мне, когда я, залечивая свою рану в батском госпитале, пытался восстановить в уме эти события полувековой давности. Но как-то ночью, после особенно живого сна, в котором леди Боклер то превращалась в Роберта, то обратно в самое себя, я проснулся на кисло пахнувших простынях с мыслью: ребенок, окрещенный в Бате в 1721 году…
Как же долго — на пути в Бат и в самом городе — раздумывал я над вопросом вопросов, прежде чем сообразил среди ночи, как рассортировать, упорядочить, понять эти рассеянные ветром обрывки истории, разрозненные фрагменты загадочного существования! Как сделать, чтобы несколько строчек на бумаге — запрятанные, вероятно, в книге регистрации крещений в приходской церкви — открыли мне истину, дали ответ на загадку. Чтобы они, как острый лемех, перевернули пласты слухов и лживых выдумок…
Назавтра, сырым октябрьским утром, я отправился из, госпиталя Святого Иоанна через Столл-стрит к аббатству. Путь занял меньше десяти минут, хотя по причине ужасной раны, пришедшейся в самое сокровенное место, я хромал и принужден был опираться на дубовую палку, которой пользуюсь поныне. При всем своем стремлении узнать правду — получить доказательство, сказала бы Элинора — я замедлил шаги у западного фасада аббатства. На мгновение я поднял глаза и сквозь поток солнечного света различил каменных ангелов — созданий, обитающих на границе между Богом и человеком, между мужчиной и женщиной. Не поднимаясь и не спускаясь, они словно бы вечно висят на лестнице, соединяющей одно с другим.
Потом, неверной походкой, я шагнул в открытую дверь, скрежеща зубами от боли, которая не покидает меня и по сию пору.
Эпилог: Лондон, 1812
Мой Ганимед хмурится, переводя взгляд с миниатюры на меня, а потом обратно на миниатюру. Внезапно потеряв терпение, он вновь поднимает веки.
— Ну и?.. — торопит он.
Я утомленно закрываю глаза. Честно говоря, я о нем чуть не забыл.
— Пожалуйста. — Меня тянет опереться о грязную стену. — Не отдохнуть ли нам немного?
Мгновение мы помедлили на Сент-Мартинз-лейн; мимо нас неслись на юг, к Севн-Дайелз, лошади и кареты, стук копыт был приглушен соломой. Впереди, на севере горели огни — это были фонари Сент-Джайлз-Хай-стрит или, вернее, Брод-стрит — названия, как и внешний вид, все время меняются. Сохранилось ли это здание? А если сохранилось, узнаю ли я его?
— Сколько еще осталось? — Он ждет не дождется конца путешествия — и моей истории тоже.
— Теперь уже немного, совсем чуть-чуть. Итак, — говорю я, уступая нетерпению моего спутника и вновь пускаясь в путь (одной рукой я опираюсь на трость, другой — на его плечо), — вам хочется узнать, что было написано на том листке бумаги? Вам, конечно же, нужна истина, запечатленная на пергаментных страницах регистрационной книги, которая хранилась в одной из самых сырых, заплесневевших комнат аббатства? Вы, наверное, думаете, что эти записи стоят большего, чем брошюры и листовки? Что в них содержится «история доподлинная и достоверная»? — Видя его нетерпение, я продолжаю: — Отлично, отлично. Некогда я и сам так считал: будто нечто подобное поможет удалить маску, скрывающую ее лицо. Ладно, вы узнаете, какое я нашел доказательство, если называть это доказательством.
— Да? — Под масляной уличной лампой (здесь по-прежнему стоят масляные, а не новомодные газовые лампы) я читаю в его взгляде жадное внимание.
— Ребенок женского пола, окрещенный Петронеллой Ханна…
— Ах…
— …Крестный отец которого подписался «Капитан Джон Смит». Кто он был, понятия не имею. О происхождении регистрационная книга умалчивает. Мать, как я узнал, при родах была в маске. Обычное в таких случаях дело — чтобы повивальные бабки, известные сплетницы, не…
— Так Роберт Ханна, — прерывает он меня, — персонаж вымышленный.
— Кто из них вымышленный, меня в ту пору не волновало. Важно было другое: отделить вымышленную, как вы выразились, личность от подлинной. Установить подлинную личность, какая бы она ни была. Либо та, либо другая. Поскольку я не желал больше терпеть двойственность, открывшуюся мне в окошке «Дамы при свете свечи». — Запыхавшись, я делаю паузу. — Может, правда нужна была мне не больше, чем Элиноре, и, в конечном счете, я видел только то, что хотел видеть.
Мой спутник недоуменно хмурится.
— О чем вы говорите?
Я вновь останавливаюсь. Наконец в мое поле зрения попадает колокольня — каменный рачий хвост — церкви Сент-Джайлз-ин-зе-Филдз.
— О чем вы? — повторяет он с прежним нетерпением.
Выдержав в наказание паузу, я говорю:
— Доводилось ли вам слышать об инструменте, называемом очками Клода? Нет? Ну, понятно — вы же не живописец. У меня дома есть такие, как мне кажется… если я не сбросил их за борт вместе с прочим грузом — кистями и коробкой с красками, когда отказался от прежнего ремесла и взялся за новое. — Ганимед глядит все злей и нетерпеливей. Я тяжело дышу. — Небольшой оптический прибор, похожий на театральный бинокль. Если поднести его к глазам, то при помощи кривых линз действительность преобразуется в соответствии с теми законами перспективы, которые применял живописец Клод Лоррен, создавая свои поэтические пейзажи. Обычная сцена превращается в поэтическое зрелище: все банально, упорядочение, привычно.
Он не слушает.
— Нет. Я вот о чем: эта девочка. — Он погружается в раздумья. — Но к тому времени ей должно было сравняться почти пятьдесят. — Он трясет головой, словно не веря в такую юношескую наивность. — Тогда… в этом и заключался ее секрет, который она так боялась вам выдать? — В его голосе звучат триумфальные ноты. — Вот зачем нужен был такой обильный грим, маски и все эти хитрости.
— Минутку… погодите. — Мы опять пустились в путь. Я думаю: «Зачем юноше, у которого времени невпроворот…»
— Вы возвратились в Лондон, — подсказывает он. Я снова выдерживаю паузу.
— Да, в Лондон. Через несколько месяцев — да, верно.
— Вы с ней еще виделись?
Впервые за время нашей прогулки (началась она полтора часа назад на Питер-стрит, близ новой каторжной тюрьмы на Тотхилл-Филдз) я ощутил легкий укол боли в животе — в той жизненно важной области, куда был ранен. Этой ночью на пути к Сент-Джайлз мы прошли по Пэлл-Мэлл, Пиккадилли, Хеймаркет, залитым ныне ярким газовым светом, но ни одна из этих улиц, где я бываю нечасто и всегда испытываю чувство потери, не взволновала меня так, как мысль о том, что я не сделал и чего не увидел.
— Нет, — отвечаю я. — Даже в конце. Даже в самом конце.
— В конце? — Он поднимает миниатюру к глазам. На его лицо падает на ходу свет шипящей лампы, потом тень. — Но?..
— Написано по памяти. — Колокольня справа придвинулась ближе. — Через очки, искажающие, как ничто другое.
— Но… конец, сэр. — Он почти молит. Медленно двигаться для него, похоже, мучительно. — Вы так и не сказали, за что она была повешена. Она ведь была повешена, эта Петронелла Ханна?
— Терпение. — Мои руки в белых перчатках соединяются в дугу. Уколы боли никуда не делись. Не делась никуда и память, этот кривой бинокль — пусть даже я сам не побывал тем утром на Тайберне. Иначе и быть не могло, ведь в тот последний час я находился в камере новой тюрьмы Клеркенуэлла и не знал, что происходит. Да, слуги закона все же добрались до моего порога, а вернее, я, замученный кошмарами, явился к ним сам, чтобы сознаться в преступлении. Но, лежа на вонючем тюфяке и видя сны о плотниках в кожаных фартуках и с гвоздями во рту, я не знал, что эшафот, возводившийся на Тайберне и тянувший ко мне свою тень, был предназначен судьбой отнюдь не для меня. Поскольку меня, с моим диким бредом, сочли сумасшедшим и через некоторое время отпустили на свободу. Было решено, что я начитался листовок с балладами о нашумевшем убийстве на Сент-Джеймс-Сквер, где был заколот кинжалом мистер Горацио Ларкинс из театра «Ковент-Гарден». Ведь правду принимают за ложь ничуть не реже, чем ложь — за правду.
Итак, мой эшафот был построен не для меня. Об этом мне рассказал Джеремая. Как он, несколькими днями ранее, меня нашел, осталось для меня загадкой. Так или иначе, он узнал, где я нахожусь, в тот день после полудня был допущен ко мне тюремщиком и рассказал, что процессия двинулась из Ньюгейтской тюрьмы в одиннадцать. Что осужденных было трое, и их везли в повозках вслед за каретой шерифа. Сидели они спиной вперед, держа в руках молитвенник, а рядом стоял гроб, похожий на большой футляр от виолончели…
— Скажите, ее повесили? Леди Боклер — то есть мисс Ханна — или как там она себя называла?..
Я бросаю моему нахмуренному собеседнику:
— Так, выходит, имя — более надежный опознавательный знак человека, чем лицо?
Мы дошли до Брод-стрит и повернули направо, позади открывалась темная Хог-лейн. Я иду первым. В «Переулок Джина» мистера Хогарта, где все теперь по-другому. Мимо здания — оно то же самое, прежнее? — где дамы выставляли напоказ свои алые юбки. Окрестности мне известны; в конце концов, я близко познакомился с ними, этими дамами, или подобными им. Из-за них меня не однажды наказывали плетьми, штрафовали и выставляли у позорного столба (конечно, и этих бедняжек тоже); но им, а также моему уголку в «Ковент-Гарден» — столь же знаменитому в те дни, как королевская кофейня Тома и Молли или публичный дом Бетти Вертихвостки, — был обязан я некогда средствами на мелкие роскошества, а равно и своей бесславной репутацией. В сговоре с моими пособницами я ослеплял и заманивал в сети молодых провинциалов — вроде вот этого, очень похожего на них юноши, каким в давние дни был и я сам. Да, ежевечерне через мои двери проходило не меньше Джорджей Котли, чем отразилось тем незабываемым утром в освинцованных оконных панелях таверны «Резной балкон». Мне хотелось снять с этих юношей маски, убрать выражение неколебимой веры, лишить их светлых иллюзий. Ибо, вместо того чтобы найти свое место в мире, я стал изгоем, «нескладным чудищем», неспособным, по словам мистера Юма, вращаться в обществе и сливаться с ним, принимать участие в обычных, исполненных радости делах человеческих.
Как и почему это произошло? Теперь я знаю, что в недолгие дни нашего общения на чердаке сэр Эндимион так и не закончил рассказ о Платоновой пещере. Ведь его герой — я успел это понять — в конце делается изгоем. Пленника, разглядывавшего прежде деревянные силуэты, освобождают от оков и насильственно влекут из его подземного дома — обители иллюзий — на солнечный свет, который слепит ему глаза. Вернувшись же к своим товарищам, он слепнет вторично — от темноты, которая питала его видения и иллюзии. Когда он рассказывает об увиденном и старается убедить их в обманчивости теней, проходящих у них перед глазами, ответом ему служат смех, неверие и презрение.
— Она предпочитала первое имя, — говорю я на ходу. — То есть леди Боклер. Как и зачем она его придумала — понятия не имею. Равным образом не посвящен и во многие прочие ее выдумки. Да, — киваю я, — ее повесили.
Вдоль дороги выстроился народ; вверх по склону Сноу-Хилл к Холборну процессию сопровождал перезвон колоколов церкви Святого Гроба Господня. Перед церковью осужденным протянули через решетчатую ограду повозки букетики цветов. Затем, на протяжении целой лиги — сплошной лес рук и лиц; длилось это не меньше получаса. По обе стороны повозок маршировали констебли;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58
Наружность лорда У***, когда он появился в Вестминстер-Холле, была совершенно иной, хотя людьми, выносившими о ней суждение, руководили те же предрассудки. В красивом шелковом костюме и в белоснежном парике с косичкой в сеточке, он выглядел так, словно сидел не на скамье подсудимых, а в Королевском театре, в ложе с драпировками из тафты; тюремного запаха не было и в помине — лишь ароматные брызги духов, которые его светлость приобрел в прошлом году в Париже. А так как люди склонны верить, будто внешность тесно связана с некоей внутренней формой, служащей ей моделью, то, вероятно, не следует искать иных причин быстрого оправдания подсудимого лордами, кроме величественного фасада. На следующий день его светлость, в самом деле, показался в своей ложе в опере, стучал расписанной под мрамор тростью, потихоньку улыбался, пока Пьоццино исполнял одну из финальных арий «Миф Scevola», и, прислушиваясь к чарующему голосу, наполнявшему театр, раздумывал, как бы вернуть свои вложения.
Что ему, в конечном счете, и удалось — с помощью Пьоццино и не только. Летом в доме на Сент-Джеймс-Сквер вновь появились итальянские ремесленники. Месяц за месяцем они стучали молотками и штукатурили, лепили по шаблону листья аканта и жимолость, устанавливали оконные рамы и дверные перемычки, писали аллегорические изображения Купидона, Времени и Любви, возводили мраморный каскад парадной лестницы и укладывали терракотовые плитки пола, к которым, спустя вечность, я приложился лбом.
Кому именно предстояло наслаждаться этим величием, пока было непонятно: его светлость, все более вовлекавшийся в коммерцию, связанную с Левантом, лишь изредка появлялся в Лондоне, а в своем особняке — и того реже. Во время нечастых визитов в Англию он предпочитал обитать в вилле в Ричмонде, а леди У*** в таких случаях перемещала свой двор — горничных и спаниелей — не на Сент-Джеймскую площадь, а в Бат, Эпсом или Танбридж-Уэллз. Несмотря на такое домашнее устройство, в семье появился наследник, хотя молва приписывала материнство не ее светлости, а итальянской альто-сопрано, которая выступала один сезон (в 1730 году) в Королевском театре «Ковент-Гарден». Ходил также слух, будто леди У*** в 1721 году в Бате дала жизнь собственному ребенку, его светлостью не признанному. Скептики, правда, уверяли, что мальчик (а может, девочка — сведения не совпадали) умер еще при рождении. Кое-кто утверждал, что ребенка придумали продавцы баллад, дабы продать больше своего товара; согласно же другим переносчикам слухов, дитя не только существовало и не умерло, но было крещено в Бате, а затем тайно перевезено в Италию, где позднее, выращенное в одном из ospedali и обученное великим Фаринелли, осуществило на сцене все то, что не удалось отцу. Не было недостатка и в более фантастических историях, часть из которых пересказывалась в грязных сочинениях, как-то: «Скандальные Мемуары леди У***» и «Доподлинное и Достоверное Повествование о синьоре Тристано Пьеретти». Эти анонимные книжонки сомнительного происхождения во многих деталях противоречили одна другой, но в обеих допускалось наличие наследников любого пола при всевозможных комбинациях родителей в этом menage a trois . Историй и догадок касательно предполагаемой беременности леди У*** в то время циркулировало не меньше, чем сорока годами ранее — относительно происхождения Старшего претендента, установить которое во что бы то ни стало стремились фанатики из числа как иезуитов, так и протестантов. Однако вернемся к особняку на Сент-Джеймс-Сквер. Несмотря на длительные отлучки его светлости в восточное Средиземноморье, дом не стоял совсем пустой. В последующие годы, помимо довольно бесполезного штата лакеев и горничных, его населял еще один обитатель. Прохожие, посещавшие площадь в вечерние часы, наблюдали в круглом верхнем окошке одно и то же лицо. Постоянное присутствие жильца и его молчаливость дали пищу многочисленным сочинителям баек. Иные видели в нем пленника, жертву мстительности лорда У***; те же, кто был склонен к аллегории, рисовали его в роли Филомелы, вплетающей свои жалобы и обвинения в ткань ковра и, как она, ждущей финальной избавительной метаморфозы. Более трезвые умы уверяли, что после eclaircissement с певцом его светлость, терзаемый угрызениями совести, окружил итальянца самой немыслимой роскошью, но, все еще не успокоившись, отправился в длительное путешествие на Восток не с коммерческими целями, а замаливать грехи. Много позже некий паромщик, курсировавший по Темзе между Манчестер-Стэрз и Ричмондом, опубликовал записки, в которых было упомянуто, что в 1720-х годах ему часто приходилось возить хорошо одетого иностранца — джентльмена, за все время ни разу не раскрывшего рта; высаживался он в Вестминстере или на острове Ил-Пай, где его ждал фаэтон с расположенной поблизости виллы лорда У***. Паромщик не вывел из этого никаких предположений, а ко времени публикации записок скандальная история леди У*** и ее любовника была почти совсем забыта.
Да, со временем едва ли не все происшедшее забылось, и прохожие на Сент-Джеймс-Сквер перестали поднимать взгляд на окошко верхнего этажа. А те, кому случалось туда посмотреть, разве что мимоходом задавали себе вопрос, чья это странная фигура там виднеется. И все меньше оставалось свидетелей, способных на этот вопрос ответить.
И уж совсем не к кому было обратиться за помощью мне, когда я, залечивая свою рану в батском госпитале, пытался восстановить в уме эти события полувековой давности. Но как-то ночью, после особенно живого сна, в котором леди Боклер то превращалась в Роберта, то обратно в самое себя, я проснулся на кисло пахнувших простынях с мыслью: ребенок, окрещенный в Бате в 1721 году…
Как же долго — на пути в Бат и в самом городе — раздумывал я над вопросом вопросов, прежде чем сообразил среди ночи, как рассортировать, упорядочить, понять эти рассеянные ветром обрывки истории, разрозненные фрагменты загадочного существования! Как сделать, чтобы несколько строчек на бумаге — запрятанные, вероятно, в книге регистрации крещений в приходской церкви — открыли мне истину, дали ответ на загадку. Чтобы они, как острый лемех, перевернули пласты слухов и лживых выдумок…
Назавтра, сырым октябрьским утром, я отправился из, госпиталя Святого Иоанна через Столл-стрит к аббатству. Путь занял меньше десяти минут, хотя по причине ужасной раны, пришедшейся в самое сокровенное место, я хромал и принужден был опираться на дубовую палку, которой пользуюсь поныне. При всем своем стремлении узнать правду — получить доказательство, сказала бы Элинора — я замедлил шаги у западного фасада аббатства. На мгновение я поднял глаза и сквозь поток солнечного света различил каменных ангелов — созданий, обитающих на границе между Богом и человеком, между мужчиной и женщиной. Не поднимаясь и не спускаясь, они словно бы вечно висят на лестнице, соединяющей одно с другим.
Потом, неверной походкой, я шагнул в открытую дверь, скрежеща зубами от боли, которая не покидает меня и по сию пору.
Эпилог: Лондон, 1812
Мой Ганимед хмурится, переводя взгляд с миниатюры на меня, а потом обратно на миниатюру. Внезапно потеряв терпение, он вновь поднимает веки.
— Ну и?.. — торопит он.
Я утомленно закрываю глаза. Честно говоря, я о нем чуть не забыл.
— Пожалуйста. — Меня тянет опереться о грязную стену. — Не отдохнуть ли нам немного?
Мгновение мы помедлили на Сент-Мартинз-лейн; мимо нас неслись на юг, к Севн-Дайелз, лошади и кареты, стук копыт был приглушен соломой. Впереди, на севере горели огни — это были фонари Сент-Джайлз-Хай-стрит или, вернее, Брод-стрит — названия, как и внешний вид, все время меняются. Сохранилось ли это здание? А если сохранилось, узнаю ли я его?
— Сколько еще осталось? — Он ждет не дождется конца путешествия — и моей истории тоже.
— Теперь уже немного, совсем чуть-чуть. Итак, — говорю я, уступая нетерпению моего спутника и вновь пускаясь в путь (одной рукой я опираюсь на трость, другой — на его плечо), — вам хочется узнать, что было написано на том листке бумаги? Вам, конечно же, нужна истина, запечатленная на пергаментных страницах регистрационной книги, которая хранилась в одной из самых сырых, заплесневевших комнат аббатства? Вы, наверное, думаете, что эти записи стоят большего, чем брошюры и листовки? Что в них содержится «история доподлинная и достоверная»? — Видя его нетерпение, я продолжаю: — Отлично, отлично. Некогда я и сам так считал: будто нечто подобное поможет удалить маску, скрывающую ее лицо. Ладно, вы узнаете, какое я нашел доказательство, если называть это доказательством.
— Да? — Под масляной уличной лампой (здесь по-прежнему стоят масляные, а не новомодные газовые лампы) я читаю в его взгляде жадное внимание.
— Ребенок женского пола, окрещенный Петронеллой Ханна…
— Ах…
— …Крестный отец которого подписался «Капитан Джон Смит». Кто он был, понятия не имею. О происхождении регистрационная книга умалчивает. Мать, как я узнал, при родах была в маске. Обычное в таких случаях дело — чтобы повивальные бабки, известные сплетницы, не…
— Так Роберт Ханна, — прерывает он меня, — персонаж вымышленный.
— Кто из них вымышленный, меня в ту пору не волновало. Важно было другое: отделить вымышленную, как вы выразились, личность от подлинной. Установить подлинную личность, какая бы она ни была. Либо та, либо другая. Поскольку я не желал больше терпеть двойственность, открывшуюся мне в окошке «Дамы при свете свечи». — Запыхавшись, я делаю паузу. — Может, правда нужна была мне не больше, чем Элиноре, и, в конечном счете, я видел только то, что хотел видеть.
Мой спутник недоуменно хмурится.
— О чем вы говорите?
Я вновь останавливаюсь. Наконец в мое поле зрения попадает колокольня — каменный рачий хвост — церкви Сент-Джайлз-ин-зе-Филдз.
— О чем вы? — повторяет он с прежним нетерпением.
Выдержав в наказание паузу, я говорю:
— Доводилось ли вам слышать об инструменте, называемом очками Клода? Нет? Ну, понятно — вы же не живописец. У меня дома есть такие, как мне кажется… если я не сбросил их за борт вместе с прочим грузом — кистями и коробкой с красками, когда отказался от прежнего ремесла и взялся за новое. — Ганимед глядит все злей и нетерпеливей. Я тяжело дышу. — Небольшой оптический прибор, похожий на театральный бинокль. Если поднести его к глазам, то при помощи кривых линз действительность преобразуется в соответствии с теми законами перспективы, которые применял живописец Клод Лоррен, создавая свои поэтические пейзажи. Обычная сцена превращается в поэтическое зрелище: все банально, упорядочение, привычно.
Он не слушает.
— Нет. Я вот о чем: эта девочка. — Он погружается в раздумья. — Но к тому времени ей должно было сравняться почти пятьдесят. — Он трясет головой, словно не веря в такую юношескую наивность. — Тогда… в этом и заключался ее секрет, который она так боялась вам выдать? — В его голосе звучат триумфальные ноты. — Вот зачем нужен был такой обильный грим, маски и все эти хитрости.
— Минутку… погодите. — Мы опять пустились в путь. Я думаю: «Зачем юноше, у которого времени невпроворот…»
— Вы возвратились в Лондон, — подсказывает он. Я снова выдерживаю паузу.
— Да, в Лондон. Через несколько месяцев — да, верно.
— Вы с ней еще виделись?
Впервые за время нашей прогулки (началась она полтора часа назад на Питер-стрит, близ новой каторжной тюрьмы на Тотхилл-Филдз) я ощутил легкий укол боли в животе — в той жизненно важной области, куда был ранен. Этой ночью на пути к Сент-Джайлз мы прошли по Пэлл-Мэлл, Пиккадилли, Хеймаркет, залитым ныне ярким газовым светом, но ни одна из этих улиц, где я бываю нечасто и всегда испытываю чувство потери, не взволновала меня так, как мысль о том, что я не сделал и чего не увидел.
— Нет, — отвечаю я. — Даже в конце. Даже в самом конце.
— В конце? — Он поднимает миниатюру к глазам. На его лицо падает на ходу свет шипящей лампы, потом тень. — Но?..
— Написано по памяти. — Колокольня справа придвинулась ближе. — Через очки, искажающие, как ничто другое.
— Но… конец, сэр. — Он почти молит. Медленно двигаться для него, похоже, мучительно. — Вы так и не сказали, за что она была повешена. Она ведь была повешена, эта Петронелла Ханна?
— Терпение. — Мои руки в белых перчатках соединяются в дугу. Уколы боли никуда не делись. Не делась никуда и память, этот кривой бинокль — пусть даже я сам не побывал тем утром на Тайберне. Иначе и быть не могло, ведь в тот последний час я находился в камере новой тюрьмы Клеркенуэлла и не знал, что происходит. Да, слуги закона все же добрались до моего порога, а вернее, я, замученный кошмарами, явился к ним сам, чтобы сознаться в преступлении. Но, лежа на вонючем тюфяке и видя сны о плотниках в кожаных фартуках и с гвоздями во рту, я не знал, что эшафот, возводившийся на Тайберне и тянувший ко мне свою тень, был предназначен судьбой отнюдь не для меня. Поскольку меня, с моим диким бредом, сочли сумасшедшим и через некоторое время отпустили на свободу. Было решено, что я начитался листовок с балладами о нашумевшем убийстве на Сент-Джеймс-Сквер, где был заколот кинжалом мистер Горацио Ларкинс из театра «Ковент-Гарден». Ведь правду принимают за ложь ничуть не реже, чем ложь — за правду.
Итак, мой эшафот был построен не для меня. Об этом мне рассказал Джеремая. Как он, несколькими днями ранее, меня нашел, осталось для меня загадкой. Так или иначе, он узнал, где я нахожусь, в тот день после полудня был допущен ко мне тюремщиком и рассказал, что процессия двинулась из Ньюгейтской тюрьмы в одиннадцать. Что осужденных было трое, и их везли в повозках вслед за каретой шерифа. Сидели они спиной вперед, держа в руках молитвенник, а рядом стоял гроб, похожий на большой футляр от виолончели…
— Скажите, ее повесили? Леди Боклер — то есть мисс Ханна — или как там она себя называла?..
Я бросаю моему нахмуренному собеседнику:
— Так, выходит, имя — более надежный опознавательный знак человека, чем лицо?
Мы дошли до Брод-стрит и повернули направо, позади открывалась темная Хог-лейн. Я иду первым. В «Переулок Джина» мистера Хогарта, где все теперь по-другому. Мимо здания — оно то же самое, прежнее? — где дамы выставляли напоказ свои алые юбки. Окрестности мне известны; в конце концов, я близко познакомился с ними, этими дамами, или подобными им. Из-за них меня не однажды наказывали плетьми, штрафовали и выставляли у позорного столба (конечно, и этих бедняжек тоже); но им, а также моему уголку в «Ковент-Гарден» — столь же знаменитому в те дни, как королевская кофейня Тома и Молли или публичный дом Бетти Вертихвостки, — был обязан я некогда средствами на мелкие роскошества, а равно и своей бесславной репутацией. В сговоре с моими пособницами я ослеплял и заманивал в сети молодых провинциалов — вроде вот этого, очень похожего на них юноши, каким в давние дни был и я сам. Да, ежевечерне через мои двери проходило не меньше Джорджей Котли, чем отразилось тем незабываемым утром в освинцованных оконных панелях таверны «Резной балкон». Мне хотелось снять с этих юношей маски, убрать выражение неколебимой веры, лишить их светлых иллюзий. Ибо, вместо того чтобы найти свое место в мире, я стал изгоем, «нескладным чудищем», неспособным, по словам мистера Юма, вращаться в обществе и сливаться с ним, принимать участие в обычных, исполненных радости делах человеческих.
Как и почему это произошло? Теперь я знаю, что в недолгие дни нашего общения на чердаке сэр Эндимион так и не закончил рассказ о Платоновой пещере. Ведь его герой — я успел это понять — в конце делается изгоем. Пленника, разглядывавшего прежде деревянные силуэты, освобождают от оков и насильственно влекут из его подземного дома — обители иллюзий — на солнечный свет, который слепит ему глаза. Вернувшись же к своим товарищам, он слепнет вторично — от темноты, которая питала его видения и иллюзии. Когда он рассказывает об увиденном и старается убедить их в обманчивости теней, проходящих у них перед глазами, ответом ему служат смех, неверие и презрение.
— Она предпочитала первое имя, — говорю я на ходу. — То есть леди Боклер. Как и зачем она его придумала — понятия не имею. Равным образом не посвящен и во многие прочие ее выдумки. Да, — киваю я, — ее повесили.
Вдоль дороги выстроился народ; вверх по склону Сноу-Хилл к Холборну процессию сопровождал перезвон колоколов церкви Святого Гроба Господня. Перед церковью осужденным протянули через решетчатую ограду повозки букетики цветов. Затем, на протяжении целой лиги — сплошной лес рук и лиц; длилось это не меньше получаса. По обе стороны повозок маршировали констебли;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58