О, роковая лужа! Я качнулся вперед, потом назад — и наконец сбил со стула новоприобретенную банку со скипидаром; крышка отлетела, и содержимое в удивительном обилии залило маленькую комнату, в том числе мои обтянутые чулками икры и лодыжки, а самое страшное — лакированную поверхность «Дамы при свете свечи». Чередуя молитвы с ругательствами, я кинулся к полотну, чтобы вытереть платком лицо леди Боклер. Я горько упрекал себя, наблюдая, как кружево окрашивается асфальтом, желтым лаком и кармином: лицо, над которым я кропотливо и бережно трудился многие часы, теперь истаивало в считанные секунды, залитое скипидаром. Дурень! Нескладный увалень! Дубина!
Вскоре я забыл и о ругани, и о хлопотах с платком, потому что у меня на глазах начали происходить самые удивительные метаморфозы. Прежде всего, творение Искусства словно бы обрело Жизнь и задвигалось: в лице леди Боклер, таявшем и ронявшем капли краски, я узрел точное подобие того, как выглядела модель в вечер злосчастного приключения с курительной трубкой, когда потоки слез прорыли глубокие борозды в ее maquillage. Мне вспомнилось, как отчаянно миледи кричала, пока по ее лицу текли румяна и белила: «Не смотрите на меня!» Однако мне недолго пришлось размышлять как о портрете, так и о неприятной сцене, всплывшей в памяти, потому что за первым происшествием незамедлительно последовало второе, еще более поразительное и тревожное. Когда я неистово махнул платком, чтобы стереть ручеек растворенного скипидаром желтого лака, который на пути к нижнему краю полотна вбирал в себя все новые притоки, едва узнаваемый портрет миледи начал исчезать совсем и на его месте показался загадочный лик — живописный призрак. Ранее он был закрыт портретом леди Боклер, а теперь, казалось, полез наверх. В самом деле, изображение на полотне стало двоиться — оба лица незаконченные, оба сочились краской. По мере того как расширялся ручеек желтого лака, мой труд исчезал из виду, а работа неизвестного предшественника вырисовывалась все определенней. Даже ультрамарин турецкого одеяния, выписанного так любовно, детально и так дорого мне обошедшегося, начал бледнеть и подтекать. Можно было подумать, что миледи меняет свой костюм на более темное, не столь бросающееся в глаза одеяние.
Несколько минут я пристально рассматривал новый наряд, а также новый нос, щеки и верхнюю губу, заместившие собой мою работу. Затем любопытство взяло верх над горем и разочарованием, и, желая знать, что за портрет миледи по каким-то загадочным причинам так невзлюбила, я присел на корточки и подобрал платок.
Да… а что же мне оставалось еще? Живописное изображение, выполненное мною, было уничтожено, краски капали на пол, слитые в темный melange . Я обмакнул платок в лужицу скипидара и на пробу провел им по картине. Тер я медленно, расширявшимися кругами. Когда начало появляться лицо, я заработал быстрее, робея вглядеться в просвет, откуда смотрело пятнистое нижнее изображение.
Робел я не зря. Ибо очень скоро — буквально через несколько секунд — я замер и в полной растерянности уставился на знакомую треуголку с золотым окаймлением и на столь знакомое, таинственно улыбавшееся лицо мистера Роберта Ханна.
Чувствуя, как отчаянно колотится мое сердце и покрывается испариной лоб, словно и он потек вместе с картиной, я поднялся на ноги и отбросил платок. Что же, Бога ради, это значит? Леди Боклер заявляла, — я был уверен, что не ослышался, — будто ненавистный портрет был писан с нее. Выходит, она меня обманула — и не в первый раз, когда речь шла о Роберте. Но тут мне вспомнилось, как она странно воспылала гневом на этого мошенника, когда мы заглянули в Уайт-Кондуит-Хаус, говорила, что хочет с ним покончить и никогда больше его не видеть. В моих руках было свидетельство решения (хотя и принятого в прошлом и, возможно, отмененного) вычеркнуть Роберта из своей жизни и навсегда от него избавиться. Итак, она замазала его глупую ухмылку жирным слоем грунтовки — несомненно, в знак того, что покончила с этой нечистью!
На краткий миг меня охватил радостный трепет, но когда я пристальней всмотрелся в черты, прежде, в жизни, от меня ускользавшие, мое сердце упало. Внимательное изучение портрета — как описать пережитые при этом чувства? — убедило меня, что оригинал мне не столь уж незнаком: даже в отсутствие складного веера и густого maquillage эти черты до мелочей повторяли другие, более красивые, стертые моим платком и скипидаром.
Глава 41
Вот теперь, конечно, я сделался другим человеком. Переменился полностью и навсегда. Внутренний Человек выбрался на поверхность, вертясь и вытягиваясь, снимая шелуху.
Через десять минут я встретил на лестнице Сэмюэла и Хетти — первый при виде меня ахнул, вторая внезапно ударилась в слезы. Пока я вслепую добирался до парадной двери (куда меня несло, я сам не знал), из-за углов и из дверных проемов выглянуло еще несколько Шарпов, провожая взглядом необъяснимое, бегущее их общества существо. Возгласы удивления и оборванные на полуслове вопросы смолкли не раньше, чем за мною захлопнулась дверь и меня как ветром выдуло на улицу.
Я был выдут на улицу, чтобы слепо блуждать под дождем. На улицы, в песчаных физиономиях которых я наблюдал те же изменения, какие чувствовал в своей. Пока я, спотыкаясь, продвигался вперед, все окружающее выглядело, как ни странно, зеркальным подобием самого себя, как будто прежде я видел светлую медную пластинку с четкой гравировкой, а теперь — отпечаток из круглого пресса, темный, замазанный и перевернутый, как в зеркале. Нереальная земная обстановка: переполненные водосточные желобы, лотки с рыбой, опавшие желтые листья, мальчишки-газетчики, тележки, нагруженные свиными головами, булыжниками, навозом.
Я пробивал себе путь, пиная все это ногами и ругаясь, пока не заметил свое собственное отражение — нереального двойника — в витрине трикотажной лавки. Мой парик съехал набок, лицо было залито слезами, дождем и потом, развязавшийся галстук болтался на шее, как крыло пойманной птицы. Видимо, я представлял собой действительно причудливое зрелище, потому что на каждой улице останавливались, чтобы на меня поглазеть, ломовые извозчики, трактирные слуги, мусорщики и все прочие неприкаянные духи, на кого я натыкался и кого припечатывал грубым словом. Но мне было наплевать и на мою внешность, и на чье бы то ни было мнение. Ибо при помощи носового платка и скипидара я проскреб дыру — проделал гулкое углубление — в фальшивом и непрочном холсте видимости.
Позднее — сколько прошло времени, понятия не имею — я обнаружил, что нахожусь вблизи Куинз-Сквер, то есть по соседству с домом моего родственника, сэра Генри Полликсфена. Я пересек, должно быть, Сент-Джеймский парк по тропе, где — немыслимое дело — ступал еще вчера через поднимавшуюся с земли дымку. И хотя настоящих воспоминаний у меня не осталось, я держу в мыслях образ самого себя, слепо, наугад пробирающегося по величественным аллеям. Поскольку среди портшезов и чинной публики на аккуратных тропинках я выглядел таким же отчаявшимся и неприкаянным, как та бешеная собака, которая три года назад, зимой, возникла из тумана на милой зеленой лужайке в Баклинг-Коммон. Пуская слюни, она рычала на демонов; что грозили ей из тумана, пока ее муки не оборвало с печальным лающим звуком ружье моего брата Уильяма.
Но моим несчастьям помочь было некому, и потому, как уже было сказано, я прибыл на Куинз-Сквер. При виде красивых зданий — а в особенности того, что принадлежало моему родственнику, — я на короткое время отчасти пришел в себя и прервал свои безумные блуждания. Эту улицу, как мне вспомнилось, я посетил первой по приезде в Лондон, и нынче мне показалось (так как я решил сегодня же убраться прочь), что я совершил по столице большой круг, прибыв в конце своего бесплодного путешествия обратно на это неприветливое — и неприступное — крыльцо.
Я поднял глаза на окна, два из которых, по причине оконного налога, были заделаны кирпичом, отчего казалось, что верхний этаж здания задремал. В нижних окнах не было света, некоторые были наглухо затянуты синими с золотом занавесками, и потому я решил, что там никто не живет, и шагнул вперед, но тут дверь внезапно распахнулась, на крыльцо вышел длинный худой лакей, тот самый, что когда-то грозил мне тростью. За ним следовал джентльмен с лицом проницательным и суровым, какие часто бывают у придворных и высокопоставленных церковников, — это был, как я догадался, мой уважаемый родич.
Никто из них как будто не обратил на меня внимания, так как я жался поодаль. Однако, поставив башмак с пряжкой на ступеньку ожидавшей кареты, джентльмен резко повернул голову в мою сторону и враждебным тоном гаркнул: «Прочь с дороги, сопливый побирушка!»
— Вы слышали, что сказал сэр Генри, — добавил лакей и шагнул ко мне с поднятой тростью, словно готовясь исполнить обещание, данное несколько месяцев назад.
Не успел я отступить назад, как полированные дверцы (на которых я не без сердечной боли разглядел герб Полликсфенов) со стуком захлопнулись и карета резко тронулась с места. Едва не задев меня колесом, она устремилась на Парк-стрит и исчезла в одном из тесных дворов, что ведут на Куин-стрит — именно там, ни с того ни с сего вспомнилось мне, полсотни лет назад планировалось возвести большой новый Дом Южных Морей.
На высохшем булыжнике зарябили новые капли дождя, и потому я рискнул ненадолго присесть под навесом крыльца соседнего дома, спрятал голову в ладонях и стал размышлять о том, что мое странствие завершилось тем же, с чего началось, и мой Мыльный Пузырь тоже лопнул. Мне, конечно, и во сне не могло присниться, что странствования — правда, совершенно иные, чем прежде, — только начинаются.
Далее я побрел к югу, на Бердкейдж-Уок, а оттуда к востоку, в сторону Нью-Палас-Ярд, вдоль реки. Я снова шел, куда глянут глаза, поманит ближайшая улица и понесут сношенные башмаки. Но на подходе к Вестминстерскому мосту, где сегодня, в утро понедельника, было полным-полно колесного транспорта из Саутуорка и Кента, я вновь помедлил, как на Куинз-Сквер, потом повернул с Бридж-стрит на Чаннел-Роу и стал спускаться к Манчестер-Стэрз, туда, где — как давно это было? — я сидел как-то с этюдником на коленях и париком в кармане.
Я посидел немного на том же месте, обняв руками колени, но тут за спиной у меня раздался шорох, словно кто-то швырял в стену какой-то сор. Повернувшись, я обнаружил, что, как ни странно, это шелестел листами мой потерянный этюдник с зарисовками Бэкингем-Хауса, госпиталя Святого Георгия, церквей мистера Рена и самой недавней: моста через реку (по-прежнему похожего на речное чудовище). Некоторые страницы были порваны, и все пропитаны влагой, будто кто-то, просматривая мои наброски, оросил их обильными слезами. Я все же поднял альбом с промокшими физиогномическими этюдами города и бережно разгладил ладонями распадавшиеся страницы.
Но тут дождь припустил с такой силой, что вскоре я промок не меньше моих рисунков. Внезапно мне пришла мысль, что за все время пребывания в Лондоне лучший и самый многообещающий из моих портретов был писан не с лысых клиентов мистера Шарпа, не с его шаловливых отпрысков, не с Вестминстерского моста, не с церквей мистера Рена и даже не с леди Боклер. Скорее, это был автопортрет, к которому я каждый день решительно добавлял все новые мазки и краски, а в результате он, как все остальное, растаял и исчез у меня на глазах.
Только на обратном пути через Манчестер-Корт я вспомнил, что в тот день, когда потерялся этюдник, я был не один, а сидел на ступенях с Элинорой. Эта мысль несколько меня ошеломила, поскольку за весь день я ни разу не подумал ни о Элиноре, ни о еще одном начатом мною портрете. Теперь, как я понял, нас объединило некоторое печальное родство, ибо над обоими нами жестоко посмеялся Роберт Ханна — если таково было истинное имя злодея, — а равно и сэр Эндимион.
И вот, вероятно, впервые с тех пор, как прибыл в Лондон, я подумал не только о себе, а потому повернул на север, к Сент-Олбанз-стрит. Это были первые шаги на новом, опасном пути.
Глава 42
На следующее утро, в час такой ранний и темный, что, казалось, ночь еще не кончилась, я помог Элиноре забраться в почтовый дилижанс «Летучая машина», который отходил от «Олд Уайт Хоре» на Пиккадилли. Отъезд откладывался, вокруг экипажа суетилось множество мальчуганов, которые надраивали его бока и дверцы, носильщики громоздили на крышу две высокие горы багажа, конюхи чистили скребницами трех лошадей, и все, наравне с отъезжавшими пассажирами, смотрели в такой ранний час устало и недовольно. Сама «Летучая машина» была похожа на футляр от виолончели или, пришла мне в голову мрачная мысль, на гроб, который водрузили на четыре больших колеса и снабдили овальными окошками с кожаными занавесками. Пассажирам сообщили, что дилижанс оборудован стальными рессорами, за каковое удобство нам пришлось заплатить дополнительно по пенсу за милю, так как в спешке, считая, что нам грозит большая опасность, мы не стали дожидаться обычной почтовой кареты, отбывавшей вечером в семь.
Опять же из-за своих опасений мы сели в дилижанс в последнюю минуту, а до этого тщательно изучили лица других пассажиров (их было шестеро), нас опередивших, и дождались, пока привязали к крыше и уложили в корзину позади дилижанса весь багаж. Наш собственный багаж — холщовый мешок, содержавший в себе коробку с красками, единственную смену платья и еще какую-то мелочь, — поместился между нами.
— Пять пенсов за милю, — сказал джентльмен в крохотной билетной кассе, украдкой нас разглядывая. Это был высокий парень, тонкий и остроугольный, как болотная птица. — Куда вы направляетесь?
— В Бат, сэр, — отвечал я шепотом, чтобы меня никто не подслушал. — Когда мы прибудем?
— Через два дня. Багаж?
Я поднял холщовый мешок. Не впервые за это утро у меня мелькнула мысль, что уезжаю я из Лондона с еще более скудным багажом, чем привез в столицу на спине вьючной лошади. Эта обделенность мирскими благами не разжалобила стоявшую за стойкой цаплю, а, напротив, казалось, насторожила. При виде одинокого мешка кассир вгляделся в нас еще пристальней, а потом, нисколько не таясь, окинул взглядом объявления, пришпиленные к щербатой конторской стене. Там приводились имена, описания внешности, а иной раз и гравированные портреты разбойников, беглых каторжников, слуг и заключенных долговых тюрем, а также прочих лиц, которые ускользнули из-под стражи или иным образом вступили в конфликт с законом. Лишь убедившись, что мы в этой галерее бесславия не присутствуем, неприветливый служащий изволил принять у нас плату за проезд. Несомненно, он отнесся бы к нам еще подозрительней и изучал бы объявления еще внимательней, если бы знал, что монеты, которые я ему дал, ворованные.
А как бы он отнесся к тому, что я путешествовал под чужой личиной? Да, если моя внешность не изменилась до неузнаваемости накануне, когда я взглянул в зеркало, то уж в день отъезда я был точно на себя не похож. В самом деле, чуть раньше, увидев свое отражение в окне билетной кассы, я едва узнал и лицо свое, и торс. В то ужасное утро я обильно напудрил свою физиономию и облепил ее мушками, надел на себя длинный черный редингот, пару белых кожаных перчаток, а голову увенчал не второй парадной шляпой моего покойного батюшки, а красивой черной треуголкой с отделкой из золотого point d'Espagne.
А уж как бы он впился взглядом в наши подорожные, если бы ему стало известно, что я, Джордж Котли, — убийца, а леди, дрожавшая у меня за спиной — моя сообщница!
Но, к счастью, ни один из этих, поразительных для меня самого, фактов не был ему известен, так что наша поездка все же началась. Скрипя и подпрыгивая, «Летучая машина» катила во тьме к открытым полям Кенсингтона, а ее хваленые рессоры взвизгивали при каждом толчке, как какой-нибудь боров. Между тем наши спутники, как мне казалось, вроде того кассира, откровенно ели нас глазами, словно видели перед собой Дика Терпина и Черную Бесс. Быть может, они тоже что-то заподозрили? Что, если наши описания уже распространились по столице, вывешенные на дверях каждой таверны или кофейни? А может, невзрачным пассажирам не давал покоя мой щегольской наряд. В большинстве они походили на скромных торговцев канцелярскими принадлежностями, текстилем или чем-нибудь подобным, в сопровождении жен и незамужних сестер; кучка угрюмых, скучно одетых личностей, спешивших в Бат пить воды и толкаться локтями о более изысканную публику. Среди них определенно не было ни одной Достойной Особы; те, как я предположил, никогда не путешествуют «Летучей машиной». Как бы то ни было, мы терпели их подозрительные взгляды, пока, на Хаммерсмитской дороге, их, одного за другим, не сморил сон.
В иное время я постарался бы прочесть на их лицах признаки дружелюбия или злобы, найти ключи к их судьбе или общественному положению, но этим я больше не занимался, поскольку среди скудного имущества, впопыхах засунутого в мешок, не было «Совершенного физиогномиста».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58
Вскоре я забыл и о ругани, и о хлопотах с платком, потому что у меня на глазах начали происходить самые удивительные метаморфозы. Прежде всего, творение Искусства словно бы обрело Жизнь и задвигалось: в лице леди Боклер, таявшем и ронявшем капли краски, я узрел точное подобие того, как выглядела модель в вечер злосчастного приключения с курительной трубкой, когда потоки слез прорыли глубокие борозды в ее maquillage. Мне вспомнилось, как отчаянно миледи кричала, пока по ее лицу текли румяна и белила: «Не смотрите на меня!» Однако мне недолго пришлось размышлять как о портрете, так и о неприятной сцене, всплывшей в памяти, потому что за первым происшествием незамедлительно последовало второе, еще более поразительное и тревожное. Когда я неистово махнул платком, чтобы стереть ручеек растворенного скипидаром желтого лака, который на пути к нижнему краю полотна вбирал в себя все новые притоки, едва узнаваемый портрет миледи начал исчезать совсем и на его месте показался загадочный лик — живописный призрак. Ранее он был закрыт портретом леди Боклер, а теперь, казалось, полез наверх. В самом деле, изображение на полотне стало двоиться — оба лица незаконченные, оба сочились краской. По мере того как расширялся ручеек желтого лака, мой труд исчезал из виду, а работа неизвестного предшественника вырисовывалась все определенней. Даже ультрамарин турецкого одеяния, выписанного так любовно, детально и так дорого мне обошедшегося, начал бледнеть и подтекать. Можно было подумать, что миледи меняет свой костюм на более темное, не столь бросающееся в глаза одеяние.
Несколько минут я пристально рассматривал новый наряд, а также новый нос, щеки и верхнюю губу, заместившие собой мою работу. Затем любопытство взяло верх над горем и разочарованием, и, желая знать, что за портрет миледи по каким-то загадочным причинам так невзлюбила, я присел на корточки и подобрал платок.
Да… а что же мне оставалось еще? Живописное изображение, выполненное мною, было уничтожено, краски капали на пол, слитые в темный melange . Я обмакнул платок в лужицу скипидара и на пробу провел им по картине. Тер я медленно, расширявшимися кругами. Когда начало появляться лицо, я заработал быстрее, робея вглядеться в просвет, откуда смотрело пятнистое нижнее изображение.
Робел я не зря. Ибо очень скоро — буквально через несколько секунд — я замер и в полной растерянности уставился на знакомую треуголку с золотым окаймлением и на столь знакомое, таинственно улыбавшееся лицо мистера Роберта Ханна.
Чувствуя, как отчаянно колотится мое сердце и покрывается испариной лоб, словно и он потек вместе с картиной, я поднялся на ноги и отбросил платок. Что же, Бога ради, это значит? Леди Боклер заявляла, — я был уверен, что не ослышался, — будто ненавистный портрет был писан с нее. Выходит, она меня обманула — и не в первый раз, когда речь шла о Роберте. Но тут мне вспомнилось, как она странно воспылала гневом на этого мошенника, когда мы заглянули в Уайт-Кондуит-Хаус, говорила, что хочет с ним покончить и никогда больше его не видеть. В моих руках было свидетельство решения (хотя и принятого в прошлом и, возможно, отмененного) вычеркнуть Роберта из своей жизни и навсегда от него избавиться. Итак, она замазала его глупую ухмылку жирным слоем грунтовки — несомненно, в знак того, что покончила с этой нечистью!
На краткий миг меня охватил радостный трепет, но когда я пристальней всмотрелся в черты, прежде, в жизни, от меня ускользавшие, мое сердце упало. Внимательное изучение портрета — как описать пережитые при этом чувства? — убедило меня, что оригинал мне не столь уж незнаком: даже в отсутствие складного веера и густого maquillage эти черты до мелочей повторяли другие, более красивые, стертые моим платком и скипидаром.
Глава 41
Вот теперь, конечно, я сделался другим человеком. Переменился полностью и навсегда. Внутренний Человек выбрался на поверхность, вертясь и вытягиваясь, снимая шелуху.
Через десять минут я встретил на лестнице Сэмюэла и Хетти — первый при виде меня ахнул, вторая внезапно ударилась в слезы. Пока я вслепую добирался до парадной двери (куда меня несло, я сам не знал), из-за углов и из дверных проемов выглянуло еще несколько Шарпов, провожая взглядом необъяснимое, бегущее их общества существо. Возгласы удивления и оборванные на полуслове вопросы смолкли не раньше, чем за мною захлопнулась дверь и меня как ветром выдуло на улицу.
Я был выдут на улицу, чтобы слепо блуждать под дождем. На улицы, в песчаных физиономиях которых я наблюдал те же изменения, какие чувствовал в своей. Пока я, спотыкаясь, продвигался вперед, все окружающее выглядело, как ни странно, зеркальным подобием самого себя, как будто прежде я видел светлую медную пластинку с четкой гравировкой, а теперь — отпечаток из круглого пресса, темный, замазанный и перевернутый, как в зеркале. Нереальная земная обстановка: переполненные водосточные желобы, лотки с рыбой, опавшие желтые листья, мальчишки-газетчики, тележки, нагруженные свиными головами, булыжниками, навозом.
Я пробивал себе путь, пиная все это ногами и ругаясь, пока не заметил свое собственное отражение — нереального двойника — в витрине трикотажной лавки. Мой парик съехал набок, лицо было залито слезами, дождем и потом, развязавшийся галстук болтался на шее, как крыло пойманной птицы. Видимо, я представлял собой действительно причудливое зрелище, потому что на каждой улице останавливались, чтобы на меня поглазеть, ломовые извозчики, трактирные слуги, мусорщики и все прочие неприкаянные духи, на кого я натыкался и кого припечатывал грубым словом. Но мне было наплевать и на мою внешность, и на чье бы то ни было мнение. Ибо при помощи носового платка и скипидара я проскреб дыру — проделал гулкое углубление — в фальшивом и непрочном холсте видимости.
Позднее — сколько прошло времени, понятия не имею — я обнаружил, что нахожусь вблизи Куинз-Сквер, то есть по соседству с домом моего родственника, сэра Генри Полликсфена. Я пересек, должно быть, Сент-Джеймский парк по тропе, где — немыслимое дело — ступал еще вчера через поднимавшуюся с земли дымку. И хотя настоящих воспоминаний у меня не осталось, я держу в мыслях образ самого себя, слепо, наугад пробирающегося по величественным аллеям. Поскольку среди портшезов и чинной публики на аккуратных тропинках я выглядел таким же отчаявшимся и неприкаянным, как та бешеная собака, которая три года назад, зимой, возникла из тумана на милой зеленой лужайке в Баклинг-Коммон. Пуская слюни, она рычала на демонов; что грозили ей из тумана, пока ее муки не оборвало с печальным лающим звуком ружье моего брата Уильяма.
Но моим несчастьям помочь было некому, и потому, как уже было сказано, я прибыл на Куинз-Сквер. При виде красивых зданий — а в особенности того, что принадлежало моему родственнику, — я на короткое время отчасти пришел в себя и прервал свои безумные блуждания. Эту улицу, как мне вспомнилось, я посетил первой по приезде в Лондон, и нынче мне показалось (так как я решил сегодня же убраться прочь), что я совершил по столице большой круг, прибыв в конце своего бесплодного путешествия обратно на это неприветливое — и неприступное — крыльцо.
Я поднял глаза на окна, два из которых, по причине оконного налога, были заделаны кирпичом, отчего казалось, что верхний этаж здания задремал. В нижних окнах не было света, некоторые были наглухо затянуты синими с золотом занавесками, и потому я решил, что там никто не живет, и шагнул вперед, но тут дверь внезапно распахнулась, на крыльцо вышел длинный худой лакей, тот самый, что когда-то грозил мне тростью. За ним следовал джентльмен с лицом проницательным и суровым, какие часто бывают у придворных и высокопоставленных церковников, — это был, как я догадался, мой уважаемый родич.
Никто из них как будто не обратил на меня внимания, так как я жался поодаль. Однако, поставив башмак с пряжкой на ступеньку ожидавшей кареты, джентльмен резко повернул голову в мою сторону и враждебным тоном гаркнул: «Прочь с дороги, сопливый побирушка!»
— Вы слышали, что сказал сэр Генри, — добавил лакей и шагнул ко мне с поднятой тростью, словно готовясь исполнить обещание, данное несколько месяцев назад.
Не успел я отступить назад, как полированные дверцы (на которых я не без сердечной боли разглядел герб Полликсфенов) со стуком захлопнулись и карета резко тронулась с места. Едва не задев меня колесом, она устремилась на Парк-стрит и исчезла в одном из тесных дворов, что ведут на Куин-стрит — именно там, ни с того ни с сего вспомнилось мне, полсотни лет назад планировалось возвести большой новый Дом Южных Морей.
На высохшем булыжнике зарябили новые капли дождя, и потому я рискнул ненадолго присесть под навесом крыльца соседнего дома, спрятал голову в ладонях и стал размышлять о том, что мое странствие завершилось тем же, с чего началось, и мой Мыльный Пузырь тоже лопнул. Мне, конечно, и во сне не могло присниться, что странствования — правда, совершенно иные, чем прежде, — только начинаются.
Далее я побрел к югу, на Бердкейдж-Уок, а оттуда к востоку, в сторону Нью-Палас-Ярд, вдоль реки. Я снова шел, куда глянут глаза, поманит ближайшая улица и понесут сношенные башмаки. Но на подходе к Вестминстерскому мосту, где сегодня, в утро понедельника, было полным-полно колесного транспорта из Саутуорка и Кента, я вновь помедлил, как на Куинз-Сквер, потом повернул с Бридж-стрит на Чаннел-Роу и стал спускаться к Манчестер-Стэрз, туда, где — как давно это было? — я сидел как-то с этюдником на коленях и париком в кармане.
Я посидел немного на том же месте, обняв руками колени, но тут за спиной у меня раздался шорох, словно кто-то швырял в стену какой-то сор. Повернувшись, я обнаружил, что, как ни странно, это шелестел листами мой потерянный этюдник с зарисовками Бэкингем-Хауса, госпиталя Святого Георгия, церквей мистера Рена и самой недавней: моста через реку (по-прежнему похожего на речное чудовище). Некоторые страницы были порваны, и все пропитаны влагой, будто кто-то, просматривая мои наброски, оросил их обильными слезами. Я все же поднял альбом с промокшими физиогномическими этюдами города и бережно разгладил ладонями распадавшиеся страницы.
Но тут дождь припустил с такой силой, что вскоре я промок не меньше моих рисунков. Внезапно мне пришла мысль, что за все время пребывания в Лондоне лучший и самый многообещающий из моих портретов был писан не с лысых клиентов мистера Шарпа, не с его шаловливых отпрысков, не с Вестминстерского моста, не с церквей мистера Рена и даже не с леди Боклер. Скорее, это был автопортрет, к которому я каждый день решительно добавлял все новые мазки и краски, а в результате он, как все остальное, растаял и исчез у меня на глазах.
Только на обратном пути через Манчестер-Корт я вспомнил, что в тот день, когда потерялся этюдник, я был не один, а сидел на ступенях с Элинорой. Эта мысль несколько меня ошеломила, поскольку за весь день я ни разу не подумал ни о Элиноре, ни о еще одном начатом мною портрете. Теперь, как я понял, нас объединило некоторое печальное родство, ибо над обоими нами жестоко посмеялся Роберт Ханна — если таково было истинное имя злодея, — а равно и сэр Эндимион.
И вот, вероятно, впервые с тех пор, как прибыл в Лондон, я подумал не только о себе, а потому повернул на север, к Сент-Олбанз-стрит. Это были первые шаги на новом, опасном пути.
Глава 42
На следующее утро, в час такой ранний и темный, что, казалось, ночь еще не кончилась, я помог Элиноре забраться в почтовый дилижанс «Летучая машина», который отходил от «Олд Уайт Хоре» на Пиккадилли. Отъезд откладывался, вокруг экипажа суетилось множество мальчуганов, которые надраивали его бока и дверцы, носильщики громоздили на крышу две высокие горы багажа, конюхи чистили скребницами трех лошадей, и все, наравне с отъезжавшими пассажирами, смотрели в такой ранний час устало и недовольно. Сама «Летучая машина» была похожа на футляр от виолончели или, пришла мне в голову мрачная мысль, на гроб, который водрузили на четыре больших колеса и снабдили овальными окошками с кожаными занавесками. Пассажирам сообщили, что дилижанс оборудован стальными рессорами, за каковое удобство нам пришлось заплатить дополнительно по пенсу за милю, так как в спешке, считая, что нам грозит большая опасность, мы не стали дожидаться обычной почтовой кареты, отбывавшей вечером в семь.
Опять же из-за своих опасений мы сели в дилижанс в последнюю минуту, а до этого тщательно изучили лица других пассажиров (их было шестеро), нас опередивших, и дождались, пока привязали к крыше и уложили в корзину позади дилижанса весь багаж. Наш собственный багаж — холщовый мешок, содержавший в себе коробку с красками, единственную смену платья и еще какую-то мелочь, — поместился между нами.
— Пять пенсов за милю, — сказал джентльмен в крохотной билетной кассе, украдкой нас разглядывая. Это был высокий парень, тонкий и остроугольный, как болотная птица. — Куда вы направляетесь?
— В Бат, сэр, — отвечал я шепотом, чтобы меня никто не подслушал. — Когда мы прибудем?
— Через два дня. Багаж?
Я поднял холщовый мешок. Не впервые за это утро у меня мелькнула мысль, что уезжаю я из Лондона с еще более скудным багажом, чем привез в столицу на спине вьючной лошади. Эта обделенность мирскими благами не разжалобила стоявшую за стойкой цаплю, а, напротив, казалось, насторожила. При виде одинокого мешка кассир вгляделся в нас еще пристальней, а потом, нисколько не таясь, окинул взглядом объявления, пришпиленные к щербатой конторской стене. Там приводились имена, описания внешности, а иной раз и гравированные портреты разбойников, беглых каторжников, слуг и заключенных долговых тюрем, а также прочих лиц, которые ускользнули из-под стражи или иным образом вступили в конфликт с законом. Лишь убедившись, что мы в этой галерее бесславия не присутствуем, неприветливый служащий изволил принять у нас плату за проезд. Несомненно, он отнесся бы к нам еще подозрительней и изучал бы объявления еще внимательней, если бы знал, что монеты, которые я ему дал, ворованные.
А как бы он отнесся к тому, что я путешествовал под чужой личиной? Да, если моя внешность не изменилась до неузнаваемости накануне, когда я взглянул в зеркало, то уж в день отъезда я был точно на себя не похож. В самом деле, чуть раньше, увидев свое отражение в окне билетной кассы, я едва узнал и лицо свое, и торс. В то ужасное утро я обильно напудрил свою физиономию и облепил ее мушками, надел на себя длинный черный редингот, пару белых кожаных перчаток, а голову увенчал не второй парадной шляпой моего покойного батюшки, а красивой черной треуголкой с отделкой из золотого point d'Espagne.
А уж как бы он впился взглядом в наши подорожные, если бы ему стало известно, что я, Джордж Котли, — убийца, а леди, дрожавшая у меня за спиной — моя сообщница!
Но, к счастью, ни один из этих, поразительных для меня самого, фактов не был ему известен, так что наша поездка все же началась. Скрипя и подпрыгивая, «Летучая машина» катила во тьме к открытым полям Кенсингтона, а ее хваленые рессоры взвизгивали при каждом толчке, как какой-нибудь боров. Между тем наши спутники, как мне казалось, вроде того кассира, откровенно ели нас глазами, словно видели перед собой Дика Терпина и Черную Бесс. Быть может, они тоже что-то заподозрили? Что, если наши описания уже распространились по столице, вывешенные на дверях каждой таверны или кофейни? А может, невзрачным пассажирам не давал покоя мой щегольской наряд. В большинстве они походили на скромных торговцев канцелярскими принадлежностями, текстилем или чем-нибудь подобным, в сопровождении жен и незамужних сестер; кучка угрюмых, скучно одетых личностей, спешивших в Бат пить воды и толкаться локтями о более изысканную публику. Среди них определенно не было ни одной Достойной Особы; те, как я предположил, никогда не путешествуют «Летучей машиной». Как бы то ни было, мы терпели их подозрительные взгляды, пока, на Хаммерсмитской дороге, их, одного за другим, не сморил сон.
В иное время я постарался бы прочесть на их лицах признаки дружелюбия или злобы, найти ключи к их судьбе или общественному положению, но этим я больше не занимался, поскольку среди скудного имущества, впопыхах засунутого в мешок, не было «Совершенного физиогномиста».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58