— спросила я.
— Отсечение головы, — почти сладострастно прошептал он. — Пойди и прими ванну; надень белое платье, которое было на тебе в опере, когда ты слушала «Тристана и Изольду», и ожерелье, предрекающее твой конец. А я пойду в оружейную комнату, дорогая, чтобы наточить церемониальный меч моего прадеда.
— А слуги?
— Никто не помешает нам совершить наш последний обряд; я уже отпустил их. Если выглянешь в окно, ты увидишь, как они уходят на большую землю.
Небо уже полностью озарилось бледным светом, утро было серым и блеклым, а море выглядело уныло и мрачно — в такой печальный день только умирать. Я видела, как вдоль дороги протянулась вереница людей, уходили все: горничные и судомойки, официанты и чистильщики кухонных котлов, лакеи, прачки и другие вассалы, работавшие в этом огромном доме. Большинство из них шли пешком, некоторые ехали на велосипедах. Бледноликая экономка тащилась с огромной корзиной, в которую, как я догадывалась, она напихала столько, сколько смогла унести из продуктовой кладовой. Маркиз, наверное, отпустил шофера с машиной на весь день, потому что тот ехал последним неспешно и величаво, словно замыкая траурный кортеж, сопровождавший мой гроб на большую землю для похорон.
Но я знала: мне не суждено упокоиться, как последней верной супруге, в доброй бретонской земле; меня ждала иная участь.
— Я отпустил их на весь день, чтобы они могли отпраздновать нашу свадьбу, — сказал он. И улыбнулся.
Но сколько бы я ни вглядывалась в удаляющуюся процессию, я не могла разглядеть Жан-Ива, нашего последнего слугу, нанятого лишь прошлым утром.
— А теперь иди. Прими ванну, оденься. Ритуал омовения и церемониальное облачение; после этого — жертвоприношение. Жди в музыкальной гостиной: я тебе позвоню. Нет, дорогая! — улыбнулся он, увидев, как я привскочила, вспомнив о молчащем телефоне. — Внутри замка можно звонить сколько угодно, а куда-то еще — никак нельзя.
Я терла лоб щеткой для ногтей так же, как раньше терла ею ключ, но, несмотря на все мои усилия, красная отметина никак не смывалась, и я уже знала, что мне суждено носить ее до самой смерти, которая, впрочем, не заставит себя долго ждать. Затем я пошла в гардеробную и надела белое муслиновое платье — наряд для жертвы аутодафе, который он купил, чтобы я слушала в нем «Liebestod». В отражениях зеркал двенадцать молодых женщин расчесывали двенадцать безжизненных каскадов каштановых прядей: вскоре их не станет ни одной. Массы лилий вокруг меня источали теперь тяжелый запах увядания. Они были похожи на трубы ангелов смерти.
На прикроватном столике, свернувшись, как приготовившаяся к броску змея, лежало рубиновое ожерелье.
Почти без чувств, с холодом в груди я спустилась по винтовой лестнице в музыкальную гостиную, но. придя туда, обнаружила, что я не одна.
— Я буду вам утешением, — сказал юноша, — хотя мало чем могу помочь.
Мы подвинули табурет к открытому окну, чтобы я могла, покуда это возможно, чувствовать древний, умиротворяющий запах моря, которое со временем добела отполирует старые кости, смоет все пятна. Последняя служанка давно уже просеменила прочь по дороге, и теперь волны, как и я обреченные, накатывали курчавой рябью, мелкими брызгами разбиваясь о старые камни.
— Ты этого не заслуживаешь, — сказал он.
— Кто знает, чего я заслуживаю и чего — нет, — ответила я. — Я ничего не сделала, но и это может оказаться достаточной причиной, чтобы приговорить меня к смерти.
— Ты его ослушалась, — сказал он. — Для него это достаточная причина, чтобы покарать тебя.
— Я сделала только то, что, по его мнению, должна была сделать.
— Словно Ева, — произнес он. Требовательно и резко зазвенел телефон. Пусть звонит. Но мой любимый поднял меня и поставил на ноги; я должна ответить. Трубка телефона была тяжела, как могильная земля.
— Во двор. Немедленно.
Мой любимый поцеловал меня и взял за руку. Он пойдет со мной, если я стану ему поводырем. Мужайся. Вспомнив о мужестве, я подумала о своей матери. Я увидела, как дрогнули мускулы на лице моего любимого.
— Стук копыт! — произнес он.
Я бросила еще один, отчаянный взгляд из окна и — о чудо! — увидела, как по дороге, разметая поднявшуюся воду, уже скрывавшую копыта лошади, с головокружительной быстротой несется всадница. Она скакала, заткнув полы юбки за пояс, чтобы лететь во весь опор: безумная, великолепная амазонка, облаченная во вдовий траур.
Телефон снова зазвонил.
— Я что, должен ждать тебя все утро?
С каждым мгновением моя мать была все ближе.
— Она не успеет, — сказал Жан-Ив, и все же в его голосе послышалась нотка надежды, что случится то, чего быть не должно.
Третий неумолимый звонок.
— Мне что, подняться за тобой на небеса, Святая Цецилия? Ты грешница, хочешь отягчить мои преступления, заставив меня осквернить брачное ложе?
Итак, я должна выйти на двор, где возле плахи меня ожидает мой муж, облаченный в брюки, сшитые лондонским портным, и сорочку от «Тёрнбулл и Ассер», держа в руке меч, который его прадед вручил маленькому капралу в знак своей капитуляции перед Республикой, а потом застрелился. Тяжелый обнаженный меч, серый, как это ноябрьское утро, острый, как боль роженицы, смертоносный. Когда муж увидел моего спутника, он заметил:
— Слепой ведет слепого, да? Но неужели ты думаешь, эта юная особа была одурманена настолько, что осталась слепа к своим собственным желаниям, приняв от меня обручальное кольцо? Отдай его мне, потаскуха!
Весь блеск опала угас. Я с радостью сняла кольцо с пальца, и, стоило избавиться от него, даже здесь, в этом печальном месте, у меня словно камень свалился с сердца. Муж любовно взял кольцо и насадил на кончик своего пальца: дальше оно не наделось.
— Оно послужит мне еще для дюжины новых невест, — сказал он. — На плаху, женщина. Нет, мальчишку оставь. Я разберусь с ним позже, и не таким благородным инструментом, как тот, которым я окажу моей жене честь, казнив ее, так что не бойтесь: даже в смерти вы не будете разлучены.
Медленно, шаг за шагом я пересекла мощеный двор. Чем больше я оттягивала свою казнь, тем больше времени я давала своему ангелу-мстителю, чтобы спуститься на землю…
— Поскорее, девочка! Неужели ты думаешь, что у меня пропадет аппетит, если ты будешь медлить с подачей блюд? Нет. С каждым мгновением я становлюсь все более голодным, более жадным, более жестоким… Беги ко мне, беги скорей! Я уже приготовил местечко для твоего прекрасного тела в моем паноптикуме человеческой плоти!
Он поднял меч и начал со свистом рассекать им воздух, но я все еще медлила, хотя недавно проснувшиеся во мне надежды стали мало-помалу угасать. Если она сейчас же не будет здесь, значит, ее лошадь споткнулась на дороге и упала в море… Единственное, что меня радовало: мой любимый не увидит, как я умру.
Муж положил мою голову на камень, свил, как уже делал раньше, из моих волос толстую веревку и убрал ее с шеи.
— Какая красивая шейка, — сказал он с неподдельной, ностальгической, как мне показалось, нежностью. — Напоминает стебелек молодого растения.
Я почувствовала шелковый волос его бороды и влажное прикосновение губ, когда он поцеловал меня в затылок. И вдруг я снова оказалась облачена лишь в рубиновое ожерелье: острое лезвие разрезало мое платье надвое, и оно упало к моим ногам. Мелкий зеленый мох, проросший сквозь трещины плахи, станет последним, что я увижу в этом мире.
Свист тяжелого меча.
И вдруг в ворота яростно застучали и заколотили, раздался резкий звон колокольчика и бешеное конское ржание! Вмиг дьявольская тишина замка разбилась вдребезги. Меч не опустился, ожерелье не лопнуло под его ударом, и моя голова не скатилась на землю. Ибо на мгновение зверь заколебался, но мне хватило той доли секунды, пока он стоял в изумленной нерешительности, чтобы вскочить на ноги и броситься на помощь моему любимому, который слепо сражался с огромными засовами, державшими ворота.
Маркиз стоял, словно пригвожденный к месту, в крайнем изумлении и растерянности. Как будто он в двенадцатый, тринадцатый раз смотрел свою излюбленную оперу «Тристан и Изольда» и вдруг в последнем акте Тристан зашевелился, восстал из гроба и весело пропел из Верди: мол, что было, то прошло, и слезами горю не поможешь, и что касается его, то лично он собирается жить счастливо до самой смерти. А кукловод, открыв рот и вытаращив глаза, в совершенном бессилии смотрел, как его куклы срываются со своих ниточек, пренебрегая ритуалами, которые он установил для них с начала времен, и начинают жить собственной жизнью; объятый ужасом король, который наблюдает восстание своих пешек.
Моя мать выглядела совершенно дико, необузданно: шляпу ее подхватило ветром и унесло в открытое море, так что голову ее украшала лишь развевающаяся седая шевелюра; черные фильдеперсовые чулки были видны до самых бедер, юбки были подоткнуты вокруг пояса, одна рука ее держала поводья поднятого на дыбы коня, другая сжимала армейский револьвер моего отца, а позади нее бурлило неукротимое, бесстрастное море — свидетель праведного гнева. И мой муж стоял как вкопанный, словно она была Медузой, и меч его все еще был занесен над головой, как в тех механических сценках о Синей Бороде, которые представлялись в стеклянных витринах на ярмарках.
А потом — будто любопытный ребенок кинул в щель автомата монетку и привел картину в движение. Огромный бородач взревел, оглашая округу истошным криком ярости, и, вращая славным мечом, словно речь шла о защите чести или жизни, атаковал нас всех троих.
В свои восемнадцать моя мать сумела справиться с тигром-людоедом, который разорял деревни в холмах к северу от Ханоя. И теперь, ни мгновения не поколебавшись, она вскинула револьвер моего отца, прицелилась и сделала один безупречный выстрел, который пробил голову моего мужа.
Мы живем тихо и мирно втроем. Разумеется, мне в наследство досталось огромное богатство, но большую его часть мы отдали на разные благотворительные нужды. Замок теперь превращен в школу для слепых, хотя я всегда молюсь о том, чтобы живущих там детей не преследовали мрачные призраки, рыщущие в поисках моего мужа, который никогда уже не вернется в кровавую комнату, чье содержимое было либо предано земле, либо сожжено, а дверь заделана.
Я чувствовала себя вправе оставить в своем распоряжении достаточно средств, чтобы открыть здесь, в окрестностях Парижа, небольшую музыкальную школу, и дела наши идут неплохо. Иногда мы даже можем позволить себе выбраться в оперу, хотя, конечно, никогда не покупаем билеты в ложу. Нам известно, что о нас много судачат и распускают слухи, но мы трое знаем правду, а обычная болтовня не в силах принести нам вреда. Я могу лишь благодарить Бога за — как бы это назвать? — материнскую телепатию, которая заставила мою мать сломя голову нестись прямо от телефона на станцию после того, как я позвонила ей в тот вечер. «Я никогда раньше не слышала, чтобы ты плакала, — сказала она в качестве объяснения. — Никогда, пока ты была счастлива. Да и кому придет в голову плакать из-за золотых кранов?»
Она ехала тем же поездом, что и я; она лежала на своей койке, так же как и я, без сна. Не найдя на безлюдном полустанке ни одного такси, она одолжила у изумленного фермера старую кобылу, ибо что-то внутри подсказывало ей, что она непременно должна добраться до меня прежде, чем прибывающая вода навсегда отрежет ей путь ко мне. Моя бедная старая няня в возмущении осталась дома: как? Прерывать милорду его медовый месяц? Вскоре она умерла. Втайне она так радовалась, что ее девочка стала маркизой; а теперь я вернулась едва ли намного богаче прежнего, семнадцатилетней вдовой, потерявшей мужа при весьма подозрительных обстоятельствах, и тут же стала налаживать свою семейную жизнь с каким-то настройщиком роялей. Бедняжка, она отошла в мир иной с горьким чувством разочарования! Но я верю, что моя мать любит Жан-Ива не меньше, чем я сама.
Никакая пудра и белила, сколь бы толстым слоем ни были они наложены, не могут скрыть красную отметину па моем лбу; я рада, что он не может ее видеть — не потому, что я боюсь стать ему противной, поскольку знаю: он ясно видит меня своим сердцем, — но потому, что так я избавлена от стыда.
Женитьба мистера Лайона
Живая изгородь за окнами ее кухни искрилась так, будто снег светился изнутри; и даже когда к вечеру небо начало темнеть, зимний пейзаж по-прежнему изливал отраженный свет, а мягкие снежные хлопья, кружась, ложились на землю. Прекрасная девушка, кожа которой тоже светится изнутри, так что можно подумать, будто она сама сделана из снега, отложив ненадолго домашние дела, выглядывает из окна своей убогой кухоньки на проселочную дорогу. За весь день здесь не появилось ни души; белая, чистая дорога расстилается, как подвенечный атлас.
Отец сказал, что вернется домой до темноты.
Снег оборвал все телефонные провода; отец не мог бы позвонить, даже чтобы сообщить о себе самые лучшие вести.
По дорогам не проехать. Надеюсь, с ним все в порядке.
* * *
Но старая машина застряла в колее — ни туда ни сюда; мотор натужно взревел, поперхнулся и заглох, а до дома еще так далеко. Когда-то он уже был разорен, а теперь, как сообщили ему в это самое утро адвокаты, он разорен дважды; в завершение долгих и мучительных попыток спасти свое состояние ему ничего не оставалось, как наскрести по карманам немного мелочи на бензин и вернуться домой. У него даже не хватило денег, чтобы купить своей Красавице, своей дочери, своей любимице одну-единственную белую розу, которую она попросила; единственный подарок, который она хотела бы получить, независимо от исхода его дел и независимо от того, станет ли он снова богат. Она просила столь немногого, а он не мог дать ей даже этого. Он проклинал никчемную машину, которая переполнила чашу терпения и сломила его дух; ему ничего не оставалось, как потеплее закутаться в овчинный тулуп, бросить груду железа на месте и отправиться по заметенной снегом дороге в поисках помощи.
За коваными железными воротами ему открылась небольшая заснеженная аллея, которая, описав скромный завиток, привела к миниатюрному, аккуратному домику в греческом стиле, словно застенчиво прячущемуся за отяжелевшими от снега ветвями древних кипарисов. Уже почти стемнело; дом в его уютной, уединенной и печальной красоте мог бы показаться безлюдным, если бы не маленький огонек, мерцавший в окне верхнего этажа таким неясным светом, что его можно было принять за отблеск какой-нибудь звезды, если бы только ее свет мог пробиться сквозь плотную снежную пелену, которая еще гуще застилала небо. Продрогший насквозь, он повернул ручку калитки, и острая боль пронзил а его сердце, ибо в призрачно-увядшем сплетении колючих ветвей кустарника он увидел блеклую, безжизненно повисшую белую розу.
Ворота с громким лязгом захлопнулись за его спиной; даже слишком громко. На мгновение в том лязге ему послышалось что-то бесповоротное, решительное и зловещее, как будто захлопнувшиеся ворота отрезали его от всего мира в этом обнесенном стенами заснеженном саду. Откуда-то издалека (откуда точно, он не знал) до него донесся звук, который не спутаешь ни с каким другим на свете: мощный рык дикого зверя.
Но нужда заставила его отбросить страхи, и он решительно подошел к двери из красного дерева. На двери висел молоточек в форме львиной головы с продетым в нос кольцом; протянув руку к кольцу, он вдруг заметил, что голова льва была не медной, как ему показалось вначале, а золотой. Однако не успел он постучать, как дверь бесшумно отворилась внутрь на хорошо смазанных петлях, и он увидел перед собой белую залу, озаренную свечами огромной люстры, которые проливали мягкий свет на бесчисленное множество цветов в больших, свободно расставленных хрустальных вазах, так что казалось, вдохнув в себя их аромат, он попал в разгар теплой весны. Тем не менее в зале не было ни одной живой души.
Дверь за ним притворилась так же бесшумно, как и открылась, но на сей раз он уже не почувствовал страха, хотя, судя по той атмосфере ирреальности, которой был напоен этот дом, он понимал, что попал в необычное место, где не все известные ему законы бытия обязательно соблюдаются, ибо очень богатые люди зачастую бывают и весьма эксцентричны, а этот дом явно принадлежал человеку невероятно богатому. Тем не менее поскольку никто не подошел, чтобы взять у него пальто, он снял его сам. Вдруг хрустальные подвески люстры тихонько зазвенели, как будто засмеявшись от удовольствия, а дверь гардеробной распахнулась сама собой. Однако во всей гардеробной не было ни одного пальто, ни даже положенного для сельской местности непромокаемого плаща, который бы мог соседствовать с его патриархальным овчинным тулупом, но когда он снова вышел в прихожую, там наконец его ожидала встреча с живым существом: это был всего лишь свернувшийся калачиком на ковровой дорожке белый, в каштановых пятнах, английский той-спаниель, который приветствовал его, приподняв ему навстречу свою умную голову.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
— Отсечение головы, — почти сладострастно прошептал он. — Пойди и прими ванну; надень белое платье, которое было на тебе в опере, когда ты слушала «Тристана и Изольду», и ожерелье, предрекающее твой конец. А я пойду в оружейную комнату, дорогая, чтобы наточить церемониальный меч моего прадеда.
— А слуги?
— Никто не помешает нам совершить наш последний обряд; я уже отпустил их. Если выглянешь в окно, ты увидишь, как они уходят на большую землю.
Небо уже полностью озарилось бледным светом, утро было серым и блеклым, а море выглядело уныло и мрачно — в такой печальный день только умирать. Я видела, как вдоль дороги протянулась вереница людей, уходили все: горничные и судомойки, официанты и чистильщики кухонных котлов, лакеи, прачки и другие вассалы, работавшие в этом огромном доме. Большинство из них шли пешком, некоторые ехали на велосипедах. Бледноликая экономка тащилась с огромной корзиной, в которую, как я догадывалась, она напихала столько, сколько смогла унести из продуктовой кладовой. Маркиз, наверное, отпустил шофера с машиной на весь день, потому что тот ехал последним неспешно и величаво, словно замыкая траурный кортеж, сопровождавший мой гроб на большую землю для похорон.
Но я знала: мне не суждено упокоиться, как последней верной супруге, в доброй бретонской земле; меня ждала иная участь.
— Я отпустил их на весь день, чтобы они могли отпраздновать нашу свадьбу, — сказал он. И улыбнулся.
Но сколько бы я ни вглядывалась в удаляющуюся процессию, я не могла разглядеть Жан-Ива, нашего последнего слугу, нанятого лишь прошлым утром.
— А теперь иди. Прими ванну, оденься. Ритуал омовения и церемониальное облачение; после этого — жертвоприношение. Жди в музыкальной гостиной: я тебе позвоню. Нет, дорогая! — улыбнулся он, увидев, как я привскочила, вспомнив о молчащем телефоне. — Внутри замка можно звонить сколько угодно, а куда-то еще — никак нельзя.
Я терла лоб щеткой для ногтей так же, как раньше терла ею ключ, но, несмотря на все мои усилия, красная отметина никак не смывалась, и я уже знала, что мне суждено носить ее до самой смерти, которая, впрочем, не заставит себя долго ждать. Затем я пошла в гардеробную и надела белое муслиновое платье — наряд для жертвы аутодафе, который он купил, чтобы я слушала в нем «Liebestod». В отражениях зеркал двенадцать молодых женщин расчесывали двенадцать безжизненных каскадов каштановых прядей: вскоре их не станет ни одной. Массы лилий вокруг меня источали теперь тяжелый запах увядания. Они были похожи на трубы ангелов смерти.
На прикроватном столике, свернувшись, как приготовившаяся к броску змея, лежало рубиновое ожерелье.
Почти без чувств, с холодом в груди я спустилась по винтовой лестнице в музыкальную гостиную, но. придя туда, обнаружила, что я не одна.
— Я буду вам утешением, — сказал юноша, — хотя мало чем могу помочь.
Мы подвинули табурет к открытому окну, чтобы я могла, покуда это возможно, чувствовать древний, умиротворяющий запах моря, которое со временем добела отполирует старые кости, смоет все пятна. Последняя служанка давно уже просеменила прочь по дороге, и теперь волны, как и я обреченные, накатывали курчавой рябью, мелкими брызгами разбиваясь о старые камни.
— Ты этого не заслуживаешь, — сказал он.
— Кто знает, чего я заслуживаю и чего — нет, — ответила я. — Я ничего не сделала, но и это может оказаться достаточной причиной, чтобы приговорить меня к смерти.
— Ты его ослушалась, — сказал он. — Для него это достаточная причина, чтобы покарать тебя.
— Я сделала только то, что, по его мнению, должна была сделать.
— Словно Ева, — произнес он. Требовательно и резко зазвенел телефон. Пусть звонит. Но мой любимый поднял меня и поставил на ноги; я должна ответить. Трубка телефона была тяжела, как могильная земля.
— Во двор. Немедленно.
Мой любимый поцеловал меня и взял за руку. Он пойдет со мной, если я стану ему поводырем. Мужайся. Вспомнив о мужестве, я подумала о своей матери. Я увидела, как дрогнули мускулы на лице моего любимого.
— Стук копыт! — произнес он.
Я бросила еще один, отчаянный взгляд из окна и — о чудо! — увидела, как по дороге, разметая поднявшуюся воду, уже скрывавшую копыта лошади, с головокружительной быстротой несется всадница. Она скакала, заткнув полы юбки за пояс, чтобы лететь во весь опор: безумная, великолепная амазонка, облаченная во вдовий траур.
Телефон снова зазвонил.
— Я что, должен ждать тебя все утро?
С каждым мгновением моя мать была все ближе.
— Она не успеет, — сказал Жан-Ив, и все же в его голосе послышалась нотка надежды, что случится то, чего быть не должно.
Третий неумолимый звонок.
— Мне что, подняться за тобой на небеса, Святая Цецилия? Ты грешница, хочешь отягчить мои преступления, заставив меня осквернить брачное ложе?
Итак, я должна выйти на двор, где возле плахи меня ожидает мой муж, облаченный в брюки, сшитые лондонским портным, и сорочку от «Тёрнбулл и Ассер», держа в руке меч, который его прадед вручил маленькому капралу в знак своей капитуляции перед Республикой, а потом застрелился. Тяжелый обнаженный меч, серый, как это ноябрьское утро, острый, как боль роженицы, смертоносный. Когда муж увидел моего спутника, он заметил:
— Слепой ведет слепого, да? Но неужели ты думаешь, эта юная особа была одурманена настолько, что осталась слепа к своим собственным желаниям, приняв от меня обручальное кольцо? Отдай его мне, потаскуха!
Весь блеск опала угас. Я с радостью сняла кольцо с пальца, и, стоило избавиться от него, даже здесь, в этом печальном месте, у меня словно камень свалился с сердца. Муж любовно взял кольцо и насадил на кончик своего пальца: дальше оно не наделось.
— Оно послужит мне еще для дюжины новых невест, — сказал он. — На плаху, женщина. Нет, мальчишку оставь. Я разберусь с ним позже, и не таким благородным инструментом, как тот, которым я окажу моей жене честь, казнив ее, так что не бойтесь: даже в смерти вы не будете разлучены.
Медленно, шаг за шагом я пересекла мощеный двор. Чем больше я оттягивала свою казнь, тем больше времени я давала своему ангелу-мстителю, чтобы спуститься на землю…
— Поскорее, девочка! Неужели ты думаешь, что у меня пропадет аппетит, если ты будешь медлить с подачей блюд? Нет. С каждым мгновением я становлюсь все более голодным, более жадным, более жестоким… Беги ко мне, беги скорей! Я уже приготовил местечко для твоего прекрасного тела в моем паноптикуме человеческой плоти!
Он поднял меч и начал со свистом рассекать им воздух, но я все еще медлила, хотя недавно проснувшиеся во мне надежды стали мало-помалу угасать. Если она сейчас же не будет здесь, значит, ее лошадь споткнулась на дороге и упала в море… Единственное, что меня радовало: мой любимый не увидит, как я умру.
Муж положил мою голову на камень, свил, как уже делал раньше, из моих волос толстую веревку и убрал ее с шеи.
— Какая красивая шейка, — сказал он с неподдельной, ностальгической, как мне показалось, нежностью. — Напоминает стебелек молодого растения.
Я почувствовала шелковый волос его бороды и влажное прикосновение губ, когда он поцеловал меня в затылок. И вдруг я снова оказалась облачена лишь в рубиновое ожерелье: острое лезвие разрезало мое платье надвое, и оно упало к моим ногам. Мелкий зеленый мох, проросший сквозь трещины плахи, станет последним, что я увижу в этом мире.
Свист тяжелого меча.
И вдруг в ворота яростно застучали и заколотили, раздался резкий звон колокольчика и бешеное конское ржание! Вмиг дьявольская тишина замка разбилась вдребезги. Меч не опустился, ожерелье не лопнуло под его ударом, и моя голова не скатилась на землю. Ибо на мгновение зверь заколебался, но мне хватило той доли секунды, пока он стоял в изумленной нерешительности, чтобы вскочить на ноги и броситься на помощь моему любимому, который слепо сражался с огромными засовами, державшими ворота.
Маркиз стоял, словно пригвожденный к месту, в крайнем изумлении и растерянности. Как будто он в двенадцатый, тринадцатый раз смотрел свою излюбленную оперу «Тристан и Изольда» и вдруг в последнем акте Тристан зашевелился, восстал из гроба и весело пропел из Верди: мол, что было, то прошло, и слезами горю не поможешь, и что касается его, то лично он собирается жить счастливо до самой смерти. А кукловод, открыв рот и вытаращив глаза, в совершенном бессилии смотрел, как его куклы срываются со своих ниточек, пренебрегая ритуалами, которые он установил для них с начала времен, и начинают жить собственной жизнью; объятый ужасом король, который наблюдает восстание своих пешек.
Моя мать выглядела совершенно дико, необузданно: шляпу ее подхватило ветром и унесло в открытое море, так что голову ее украшала лишь развевающаяся седая шевелюра; черные фильдеперсовые чулки были видны до самых бедер, юбки были подоткнуты вокруг пояса, одна рука ее держала поводья поднятого на дыбы коня, другая сжимала армейский револьвер моего отца, а позади нее бурлило неукротимое, бесстрастное море — свидетель праведного гнева. И мой муж стоял как вкопанный, словно она была Медузой, и меч его все еще был занесен над головой, как в тех механических сценках о Синей Бороде, которые представлялись в стеклянных витринах на ярмарках.
А потом — будто любопытный ребенок кинул в щель автомата монетку и привел картину в движение. Огромный бородач взревел, оглашая округу истошным криком ярости, и, вращая славным мечом, словно речь шла о защите чести или жизни, атаковал нас всех троих.
В свои восемнадцать моя мать сумела справиться с тигром-людоедом, который разорял деревни в холмах к северу от Ханоя. И теперь, ни мгновения не поколебавшись, она вскинула револьвер моего отца, прицелилась и сделала один безупречный выстрел, который пробил голову моего мужа.
Мы живем тихо и мирно втроем. Разумеется, мне в наследство досталось огромное богатство, но большую его часть мы отдали на разные благотворительные нужды. Замок теперь превращен в школу для слепых, хотя я всегда молюсь о том, чтобы живущих там детей не преследовали мрачные призраки, рыщущие в поисках моего мужа, который никогда уже не вернется в кровавую комнату, чье содержимое было либо предано земле, либо сожжено, а дверь заделана.
Я чувствовала себя вправе оставить в своем распоряжении достаточно средств, чтобы открыть здесь, в окрестностях Парижа, небольшую музыкальную школу, и дела наши идут неплохо. Иногда мы даже можем позволить себе выбраться в оперу, хотя, конечно, никогда не покупаем билеты в ложу. Нам известно, что о нас много судачат и распускают слухи, но мы трое знаем правду, а обычная болтовня не в силах принести нам вреда. Я могу лишь благодарить Бога за — как бы это назвать? — материнскую телепатию, которая заставила мою мать сломя голову нестись прямо от телефона на станцию после того, как я позвонила ей в тот вечер. «Я никогда раньше не слышала, чтобы ты плакала, — сказала она в качестве объяснения. — Никогда, пока ты была счастлива. Да и кому придет в голову плакать из-за золотых кранов?»
Она ехала тем же поездом, что и я; она лежала на своей койке, так же как и я, без сна. Не найдя на безлюдном полустанке ни одного такси, она одолжила у изумленного фермера старую кобылу, ибо что-то внутри подсказывало ей, что она непременно должна добраться до меня прежде, чем прибывающая вода навсегда отрежет ей путь ко мне. Моя бедная старая няня в возмущении осталась дома: как? Прерывать милорду его медовый месяц? Вскоре она умерла. Втайне она так радовалась, что ее девочка стала маркизой; а теперь я вернулась едва ли намного богаче прежнего, семнадцатилетней вдовой, потерявшей мужа при весьма подозрительных обстоятельствах, и тут же стала налаживать свою семейную жизнь с каким-то настройщиком роялей. Бедняжка, она отошла в мир иной с горьким чувством разочарования! Но я верю, что моя мать любит Жан-Ива не меньше, чем я сама.
Никакая пудра и белила, сколь бы толстым слоем ни были они наложены, не могут скрыть красную отметину па моем лбу; я рада, что он не может ее видеть — не потому, что я боюсь стать ему противной, поскольку знаю: он ясно видит меня своим сердцем, — но потому, что так я избавлена от стыда.
Женитьба мистера Лайона
Живая изгородь за окнами ее кухни искрилась так, будто снег светился изнутри; и даже когда к вечеру небо начало темнеть, зимний пейзаж по-прежнему изливал отраженный свет, а мягкие снежные хлопья, кружась, ложились на землю. Прекрасная девушка, кожа которой тоже светится изнутри, так что можно подумать, будто она сама сделана из снега, отложив ненадолго домашние дела, выглядывает из окна своей убогой кухоньки на проселочную дорогу. За весь день здесь не появилось ни души; белая, чистая дорога расстилается, как подвенечный атлас.
Отец сказал, что вернется домой до темноты.
Снег оборвал все телефонные провода; отец не мог бы позвонить, даже чтобы сообщить о себе самые лучшие вести.
По дорогам не проехать. Надеюсь, с ним все в порядке.
* * *
Но старая машина застряла в колее — ни туда ни сюда; мотор натужно взревел, поперхнулся и заглох, а до дома еще так далеко. Когда-то он уже был разорен, а теперь, как сообщили ему в это самое утро адвокаты, он разорен дважды; в завершение долгих и мучительных попыток спасти свое состояние ему ничего не оставалось, как наскрести по карманам немного мелочи на бензин и вернуться домой. У него даже не хватило денег, чтобы купить своей Красавице, своей дочери, своей любимице одну-единственную белую розу, которую она попросила; единственный подарок, который она хотела бы получить, независимо от исхода его дел и независимо от того, станет ли он снова богат. Она просила столь немногого, а он не мог дать ей даже этого. Он проклинал никчемную машину, которая переполнила чашу терпения и сломила его дух; ему ничего не оставалось, как потеплее закутаться в овчинный тулуп, бросить груду железа на месте и отправиться по заметенной снегом дороге в поисках помощи.
За коваными железными воротами ему открылась небольшая заснеженная аллея, которая, описав скромный завиток, привела к миниатюрному, аккуратному домику в греческом стиле, словно застенчиво прячущемуся за отяжелевшими от снега ветвями древних кипарисов. Уже почти стемнело; дом в его уютной, уединенной и печальной красоте мог бы показаться безлюдным, если бы не маленький огонек, мерцавший в окне верхнего этажа таким неясным светом, что его можно было принять за отблеск какой-нибудь звезды, если бы только ее свет мог пробиться сквозь плотную снежную пелену, которая еще гуще застилала небо. Продрогший насквозь, он повернул ручку калитки, и острая боль пронзил а его сердце, ибо в призрачно-увядшем сплетении колючих ветвей кустарника он увидел блеклую, безжизненно повисшую белую розу.
Ворота с громким лязгом захлопнулись за его спиной; даже слишком громко. На мгновение в том лязге ему послышалось что-то бесповоротное, решительное и зловещее, как будто захлопнувшиеся ворота отрезали его от всего мира в этом обнесенном стенами заснеженном саду. Откуда-то издалека (откуда точно, он не знал) до него донесся звук, который не спутаешь ни с каким другим на свете: мощный рык дикого зверя.
Но нужда заставила его отбросить страхи, и он решительно подошел к двери из красного дерева. На двери висел молоточек в форме львиной головы с продетым в нос кольцом; протянув руку к кольцу, он вдруг заметил, что голова льва была не медной, как ему показалось вначале, а золотой. Однако не успел он постучать, как дверь бесшумно отворилась внутрь на хорошо смазанных петлях, и он увидел перед собой белую залу, озаренную свечами огромной люстры, которые проливали мягкий свет на бесчисленное множество цветов в больших, свободно расставленных хрустальных вазах, так что казалось, вдохнув в себя их аромат, он попал в разгар теплой весны. Тем не менее в зале не было ни одной живой души.
Дверь за ним притворилась так же бесшумно, как и открылась, но на сей раз он уже не почувствовал страха, хотя, судя по той атмосфере ирреальности, которой был напоен этот дом, он понимал, что попал в необычное место, где не все известные ему законы бытия обязательно соблюдаются, ибо очень богатые люди зачастую бывают и весьма эксцентричны, а этот дом явно принадлежал человеку невероятно богатому. Тем не менее поскольку никто не подошел, чтобы взять у него пальто, он снял его сам. Вдруг хрустальные подвески люстры тихонько зазвенели, как будто засмеявшись от удовольствия, а дверь гардеробной распахнулась сама собой. Однако во всей гардеробной не было ни одного пальто, ни даже положенного для сельской местности непромокаемого плаща, который бы мог соседствовать с его патриархальным овчинным тулупом, но когда он снова вышел в прихожую, там наконец его ожидала встреча с живым существом: это был всего лишь свернувшийся калачиком на ковровой дорожке белый, в каштановых пятнах, английский той-спаниель, который приветствовал его, приподняв ему навстречу свою умную голову.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20