она встала на цыпочки и расстегнула ворот его рубашки.
Какие у тебя большие руки.
Это чтобы крепче обнять тебя.
И когда она сама подарила ему поцелуй, который была ему должна, за окнами волки со всего света завыли свадебную песнь.
Какие у тебя большие зубы!
Она увидела, как с его нижней челюсти начинает сочиться слюна, а комната наполнилась шумами лесной Liebestod, но умное дитя и не вздрогнуло, даже когда он ответил:
Это чтобы съесть тебя.
Девочка рассмеялась; она знала, что не может стать ничьей пищей. Она расхохоталась ему в лицо, сорвала с него рубашку и швырнула ее в огонь вслед за собственной разрозненной одеждой. Языки пламени заплясали, как в Вальпургиеву ночь души умерших, а старые кости ужасно загрохотали из-под кровати, но девочка не обратила на это никакого внимания.
Воплощенный хищник — его может усмирить только непорочная плоть.
Она положит его ужасную голову к себе на колени и станет выбирать из его шкуры вшей, а может, даже будет класть этих вшей себе в рот и есть их, как он попросит, так она и сделает, исполняя их дикий свадебный ритуал.
И стихнет метель.
Метель стихла, оставив на склонах гор редкие участки снега, будто какая-то слепая женщина накинула на них простыни; верхушки лесных сосен, припорошенные снегом, скрипели, прогибаясь под тяжестью снежных шапок.
Снежный свет, лунный свет, переплетение волчьих следов.
Все тихо, тихо.
Полночь, бьют часы. Настало Рождество, день рождения всех оборотней, врата солнцестояния открылись настежь; так пускай все они уйдут на ту сторону.
А девочка — глядите! — спит глубоким, сладким сном на бабушкиной постели в объятиях нежного волка.
Волчица Алиса
Если бы эта одетая в лохмотья девушка с пятнистыми обвислыми ушами могла говорить так же, как мы, она бы сказала о себе, что она — волк, но говорить она не может и только воет от одиночества — хотя глагол «воет» не совсем уместен, поскольку она еще слишком молода и издает лишь эти журчащие, забавные щенячьи звуки, похожие на скворчащий в сковородке жир. Иногда через отчаянно-бескрайние поля одиночества ее вой достигает заостренных ушей ее приемных сородичей; они отвечают ей из далеких сосновых лесов и со склонов пустынных гор. Их голоса сливаются и перекликаются в ночном небе; они пытаются разговаривать с ней, но не могут, потому что она не понимает их языка, хотя знает, как им пользоваться, ибо сама она не волк, но вскормлена волками.
Ее болтающийся язык свисает наружу; красные губы — полны и свежи. Ноги у нее длинные, тонкие и мускулистые. На локтях, руках и коленях у нее толстые мозоли, потому что передвигается она только на четвереньках. Она никогда не ходит шагом — только рысью или галопом. Походка ее не похожа на нашу.
Глаза у нее как у двуногих, но нюх как у четвероногих. Она всегда держит свой длинный нос по ветру, принюхиваясь к каждому встречающемуся ей запаху. С помощью этого необходимого инструмента она подолгу изучает все, что попадается ей на глаза. Своими тонкими, волосистыми, чувствительными ноздревыми фильтрами она способна уловить гораздо больше оттенков этого мира, нежели мы, так что недостаток зрения ей ничуть не мешает. Ночью ее нос чувствует острее, чем глаза днем, поэтому она предпочитает ночное время, когда холодный, отраженный свет луны не раздражает ее глаз, подчеркивая при этом разнообразные запахи леса, где она бродит, когда у нее появляется такая возможность. Но волки нынче держатся подальше от крестьянских ружей, и ей уж больше не встретиться с ними вновь.
У нее широкие плечи, длинные руки, спит она, свернувшись в тугой клубочек, словно обвивая хребет собственным хвостом. В ней нет ничего человеческого, кроме того, что она не волк; как будто мохнатая шкура, которую, как ей казалось, она носит, переплавилась в кожу и стала ее частью, хотя шкуры никогда и не было. Как и все дикие звери, она не думает о будущем. Она живет лишь в настоящем времени, бесконечно длящемся, в мире непосредственных ощущений, где нет ни надежды, ни отчаяния.
Когда ее нашли в волчьем логове рядом с изрешеченным пулями телом ее приемной матери, она была всего лишь жалким бурым комочком, завернутым в собственные волосы, так что поначалу все приняли ее не за ребенка, а за волчонка; она так вцепилась острыми клыками в своих «спасителей», что они еле-еле ее оттащили. Первые дни, проведенные среди людей, она сидела на корточках неподвижно, устремив немигающий взгляд на белую стену кельи монастыря, куда ее привезли. Монахини обливали ее холодной водой и пытались заставить ее подняться, тыча в нее палками. Потом она выучилась хватать хлеб из их рук и, отбежав в угол, с урчанием поедала его, повернувшись к нам спиной; для послушниц настал великий день, когда она научилась садиться на задние лапы, выпрашивая у них кусок хлеба.
Они обнаружили, что если с ней обращаться поласковее, то она не так уж и невменяема. Она научилась узнавать свою тарелку; потом — пить из чашки. Монашки обнаружили, что ее довольно легко можно научить каким-нибудь нехитрым трюкам, но она была нечувствительна к холоду, и понадобилось немало времени, чтобы уговорить ее продеть голову в ворот рубашки, дабы прикрыть наготу. И все же нрав ее так и остался диким, необузданным, капризным; когда матушка настоятельница попыталась научить ее благодарственной молитве за свое спасение от волков, она задрожала, выгнула спину дугой, заскребла лапой землю и, удалившись в самый дальний угол часовни, присела там на корточки, помочилась и испражнилась — в общем, казалось бы, полностью вернулась в свое исходное состояние. После чего это нашумевшее чудо-дитя, которое доставило всем столько хлопот, было без всяких сомнений отправлено в заброшенное и не освященное церковью поместье герцога.
Когда ее привезли в замок, она запыхтела и засопела, учуяв лишь смрадный дух мяса — и ни малейшего дуновения серы, ни единого знакомого запаха. Она уселась на ягодицы, издав при этом тот собачий вздох, который не означает ни облегчения, ни смирения — ничего кроме простого выдыхания воздуха.
Герцог сух, как старый лист бумаги; его высохшая кожа шуршит о простыни, когда он откидывает их, чтобы размять свои тощие ноги, покрытые застарелыми рубцами в тех местах, где кожа была разодрана колючками. Он живет в мрачном доме совершенно один, если не считать этой девочки, которая, так же как и он, имеет мало общего с остальными людьми. Спальня его выкрашена в терракотовые тона, омытые страданием, ржавые, как чрево какой-нибудь мясной лавки на Иберийском полуострове, однако с тех пор, как сам он перестал отражаться в зеркалах, ему уже ничто не может причинить страдание.
Он спит на украшенной оленьими рогами кровати, обитой мрачным, темным железом, пока луна — властительница превращений и покровительница сомнамбул — не воткнет свой непререкаемый перст сквозь створки узкого окна и не коснется его лица: и тогда он открывает глаза.
По ночам эти огромные, неутешные, жадные глаза полностью поглощает расширившийся, сверкающий зрачок. Его глаза ненасытны. Они открываются для того, чтобы поглотить тот мир, в котором он никогда не видит собственного отражения; он прошел сквозь зеркало и отныне живет по ту сторону вещей.
Луна разливает свой мерцающий млечный свет на заиндевелую траву; говорят, что в такие лунные ночи, когда погода способствует превращениям, вам — если вы настолько безрассудны, что отважились выйти в такой поздний час, — будет нетрудно отыскать его, быстро крадущегося вдоль церковной стены, закинув на спину половинку сочного трупа. Бледный свет раз за разом омывает поля, пока все не начинает блестеть, и, когда во время своего волчьего пиршества он с воем носится вокруг могил, следы его лап остаются на покрытой инеем земле.
В кроваво-красный час раннего зимнего заката все двери домов на много миль вокруг запираются на засовы. Когда он проходит мимо, коровы беспокойно мычат в своем хлеву, а собаки, скуля, прячут нос между лап. На своих хрупких плечах он несет таинственное и тяжкое бремя страха; ему уготована роль пожирателя тел, похитителя трупов, который опустошает последние пристанища мертвецов. Кожа у него белая, словно у прокаженного, ногти острые, нестриженые, и ничто не может его остановить. Даже если набить тело мертвеца чесноком, ну что ж, у него только слюнки потекут от наслаждения — «труп по-провансальски». Он не прочь почесать спину о святое распятие и присесть у церковной купели, чтобы вдосталь налакаться святой воды.
Она спит в мягкой и теплой золе очага; все кровати — ловушки, она не будет в них спать. Она может выполнять несколько простых действий, которым ее обучили монахини: заметает волосы, хребты и суставы, разбросанные по всей его комнате, в совок для мусора; на закате, когда он встает, она застилает его кровать, а серые волки за окном воют, словно зная, что его превращение — лишь пародия на их облик. Безжалостные к своим жертвам, они нежны в обращении друг с другом; будь герцог волком, его бы с гневом изгнали из стаи и ему пришлось бы многие мили бежать за ними вслед, униженно припадая брюхом к земле, подползать к добыче только после того, как все остальные насытились и заснули, глодать уже хорошо обглоданные кости и жевать огузки. Но для нее, вскормленной волками в тех горных краях, где ее родила и бросила мать, для нее — простой кухарки, ни волчицы, ни женщины — нет лучшей доли, чем делать за него всю поденную работу.
Она выросла с дикими зверьми. Если бы ее — грязную, оборванную и дикую — можно было перенести в рай, откуда пошел весь наш род, где Ева и ворчащий Адам сидят на корточках среди ромашек и выискивают друг у друга вшей, то оказалось бы, что она-то и есть то мудрое дитя, которое ведет их всех за собой, а ее молчание и завывания представляют собой настоящий язык, такой же, как и любой другой язык природы. В мире, где цветы и животные умеют говорить, она была бы нераспустившимся бутоном плоти в пасти какого-нибудь льва; но может ли надкусанное яблоко вновь обрасти плотью, зарубцевав след зубов?
Ее удел — немота; но порой у нее все же невольно вырывается какое-то шипение, словно ее бездействующие голосовые связки — это струны эоловой арфы, дрожащие от случайных порывов ветра; ее шепот менее внятен, чем голоса немых.
На деревенском кладбище — знакомые следы оскверненных могил. Гроб был растерзан с той же беспечностью, с какой в рождественское утро ребенок разворачивает подарок, а от его содержимого не осталось и следа, кроме обрывка свадебной фаты, в которую было завернуто тело, повисшего на ветвях ежевики у кладбищенских ворот, так что всем стало понятно, куда он потащил тело, — в свой мрачный замок.
Шло время, девочка росла в этом гипнотическом, уединенном месте, среди вещей, которые она не могла ни назвать, ни даже воспринять. Как она мыслила, как она чувствовала, эта вечно чужая девочка со своими дремуче-лохматыми мыслями и примитивным сознанием, которое существовало как поток меняющихся впечатлений; нет таких слов, которые бы могли описать, каким образом она находила контакт с этой бездной между своими грезами — такими же странными наяву, как и во сне. Волки заботились о ней, потому что знали: она не совсем волк; мы сами заточили ее в животном состоянии из страха перед ее неполноценностью, потому что она демонстрировала нам, какими мы были когда-то, и так шло время, хотя она едва ли замечала его бег. И вдруг у нее пошла кровь.
В первый раз это ее ошеломило. Она не знала, что это значит, и первые мысли, которые начали в ней шевелиться, были догадками относительно возможной причины случившегося. Луна светила в окно кухни, когда она проснулась, почувствовав, как жидкость струится меж ее бедер, и ей подумалось, что это какой-нибудь волк, быть может, неравнодушный к ней, как это обычно бывает у волков, и который — кто знает? — живет где-нибудь на луне, укусил ее в промежность, пока она спала, и несколько раз покусывал ее столь нежно, что она даже не проснулась, но достаточно сильно, чтобы прокусить кожу. Теория эта была предельно расплывчатой, однако вскоре из нее начало расти некое дикое рассуждение, словно какая-нибудь пролетавшая мимо птичка обронила зернышко в ее разум.
Кровь продолжала идти несколько дней, которые показались ей целой вечностью. До той поры у нее не было четкого понятия ни о прошлом, ни о будущем, ни о длительности времени — только о беспредельном настоящем моменте. Ночью она украдкой пробралась в пустой дом в поисках тряпок, чтобы остановить кровь; в монастыре ее немного научили элементарной гигиене, достаточно, чтобы уметь закапывать собственные экскременты и смывать с себя естественные выделения, и хотя монахини не могли объяснить ей, как все должно быть, она сделала все как надо, но не из брезгливости, а из стыда.
В комнатах, которые не открывались с того дня, когда герцог, родившийся со всеми зубами, с криком появился на свет, откусил материнский сосок и заплакал, она нашла полотенца, простыни и наволочки. В заросших паутиной платяных шкафах она отыскала лишь однажды надеванные бальные платья, а в углу его кровавой комнаты — сваленные грудой саваны, ночные рубашки и погребальные костюмы, в которые были завернуты лакомые кусочки из герцогского рациона. Она разорвала на полоски самые впитывающие ткани и неуклюже запеленала себя. В процессе всех этих поисков она наткнулась на зеркало, над поверхностью которого герцог проходил, как ветер над куском льда.
Сперва она попыталась обнюхать свое отражение; затем, тщательно все исследовав, она вскоре поняла, что оно ничем не пахнет. Она потерлась мордой о холодное стекло и обломала когти, пытаясь схватиться с этой незнакомкой в борьбе. Подняв переднюю лапу, чтобы почесаться, а затем потеревшись задом о пыльный ковер, чтобы избавиться от неприятного зуда в анальном отверстии, она сперва с раздражением, а потом с любопытством заметила, что отражение передразнивает каждый ее жест. Она потерлась лицом о лицо отражения, демонстрируя тому свое дружелюбие, и почувствовала, что между ними какая-то холодная, твердая, неподвижная поверхность — может, что-то вроде невидимой клетки? Невзирая на это препятствие, она была так одинока, что, обнажив зубы и слегка оскалившись, попросила это существо поиграть с ней — и немедленно получила взаимное приглашение. Она обрадовалась и начала, поскуливая от возбуждения, вертеться волчком, но, едва отойдя от зеркала, она в замешательстве прервала свой экстатический танец, увидев, что ее новая подружка уменьшилась в размерах.
Из-за туч выглянула луна, осветив безжизненную комнату герцога, и она увидела, какой бледной была та волчица или неволчица, с которой она играла. Луна и зеркала имеют одно общее свойство: нельзя увидеть их обратную сторону. Освещенная лунным светом, белая волчица Алиса посмотрела на себя в зеркало и подумала, а не тот ли это волк, который укусил ее ночью. Вдруг ее чувствительные уши насторожились, уловив звук шагов в зале; она тут же затрусила обратно на кухню и по дороге встретила герцога, который нес через плечо человеческую ногу. Когти ее скрипнули о ступени лестницы, когда она — безмятежная, непоколебимая в своей совершенной и отвратительной непорочности — с безразличным видом неслышно пробиралась мимо него.
Вскоре кровотечение прекратилось. И она о нем забыла. Луна сошла на убыль, а затем мало-помалу стала появляться опять. Когда полная луна снова посетила ее кухоньку, волчица Алиса с удивлением обнаружила, что у нее опять пошла кровь, и так стало повторяться с такой точной периодичностью, которая наконец изменила ее расплывчатое понятие о времени. Она научилась ожидать эти кровотечения, готовить чистые тряпки, а затем аккуратно сжигать испачканные. Эта периодичность сама собой вошла у нее в привычку, после чего она до конца осознала принцип кругового вращения часовых стрелок, хотя в этом логове, где она и герцог жили каждый в своем одиночестве, никаких часов не было и в помине, так что можно сказать, через посредство этого повторяющегося цикла она открыла для себя ход времени как таковой.
Когда она, свернувшись калачиком, устраивалась среди погасших углей, то цвет, мягкое прикосновение и тепло золы напоминали ей живот приемной матери, запечатлевали эту память на ее теле; это было ее первое осознанное воспоминание, столь же мучительное, как тот первый раз, когда монахини расчесали ей волосы. Она повыла, и в этом вое чувствовался уже более уверенный, более глубокий посыл, ибо отныне окружающий мир стал приобретать для нее некие формы, и она получила от волков все тот же непостижимый ответ. Она ощутила, что между ней и окружающим миром, который находится, сказали бы мы, вне ее непосредственной досягаемости, существует некая принципиальная разница — деревья и луговые травы за окном уже не казались ей порождением ее собственного обостренного обоняния и настороженного слуха, которые в то же время были самодостаточны, но теперь они стали для нее чем-то вроде фоновой декорации, которая только и ждет ее появления, чтобы наполниться смыслом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
Какие у тебя большие руки.
Это чтобы крепче обнять тебя.
И когда она сама подарила ему поцелуй, который была ему должна, за окнами волки со всего света завыли свадебную песнь.
Какие у тебя большие зубы!
Она увидела, как с его нижней челюсти начинает сочиться слюна, а комната наполнилась шумами лесной Liebestod, но умное дитя и не вздрогнуло, даже когда он ответил:
Это чтобы съесть тебя.
Девочка рассмеялась; она знала, что не может стать ничьей пищей. Она расхохоталась ему в лицо, сорвала с него рубашку и швырнула ее в огонь вслед за собственной разрозненной одеждой. Языки пламени заплясали, как в Вальпургиеву ночь души умерших, а старые кости ужасно загрохотали из-под кровати, но девочка не обратила на это никакого внимания.
Воплощенный хищник — его может усмирить только непорочная плоть.
Она положит его ужасную голову к себе на колени и станет выбирать из его шкуры вшей, а может, даже будет класть этих вшей себе в рот и есть их, как он попросит, так она и сделает, исполняя их дикий свадебный ритуал.
И стихнет метель.
Метель стихла, оставив на склонах гор редкие участки снега, будто какая-то слепая женщина накинула на них простыни; верхушки лесных сосен, припорошенные снегом, скрипели, прогибаясь под тяжестью снежных шапок.
Снежный свет, лунный свет, переплетение волчьих следов.
Все тихо, тихо.
Полночь, бьют часы. Настало Рождество, день рождения всех оборотней, врата солнцестояния открылись настежь; так пускай все они уйдут на ту сторону.
А девочка — глядите! — спит глубоким, сладким сном на бабушкиной постели в объятиях нежного волка.
Волчица Алиса
Если бы эта одетая в лохмотья девушка с пятнистыми обвислыми ушами могла говорить так же, как мы, она бы сказала о себе, что она — волк, но говорить она не может и только воет от одиночества — хотя глагол «воет» не совсем уместен, поскольку она еще слишком молода и издает лишь эти журчащие, забавные щенячьи звуки, похожие на скворчащий в сковородке жир. Иногда через отчаянно-бескрайние поля одиночества ее вой достигает заостренных ушей ее приемных сородичей; они отвечают ей из далеких сосновых лесов и со склонов пустынных гор. Их голоса сливаются и перекликаются в ночном небе; они пытаются разговаривать с ней, но не могут, потому что она не понимает их языка, хотя знает, как им пользоваться, ибо сама она не волк, но вскормлена волками.
Ее болтающийся язык свисает наружу; красные губы — полны и свежи. Ноги у нее длинные, тонкие и мускулистые. На локтях, руках и коленях у нее толстые мозоли, потому что передвигается она только на четвереньках. Она никогда не ходит шагом — только рысью или галопом. Походка ее не похожа на нашу.
Глаза у нее как у двуногих, но нюх как у четвероногих. Она всегда держит свой длинный нос по ветру, принюхиваясь к каждому встречающемуся ей запаху. С помощью этого необходимого инструмента она подолгу изучает все, что попадается ей на глаза. Своими тонкими, волосистыми, чувствительными ноздревыми фильтрами она способна уловить гораздо больше оттенков этого мира, нежели мы, так что недостаток зрения ей ничуть не мешает. Ночью ее нос чувствует острее, чем глаза днем, поэтому она предпочитает ночное время, когда холодный, отраженный свет луны не раздражает ее глаз, подчеркивая при этом разнообразные запахи леса, где она бродит, когда у нее появляется такая возможность. Но волки нынче держатся подальше от крестьянских ружей, и ей уж больше не встретиться с ними вновь.
У нее широкие плечи, длинные руки, спит она, свернувшись в тугой клубочек, словно обвивая хребет собственным хвостом. В ней нет ничего человеческого, кроме того, что она не волк; как будто мохнатая шкура, которую, как ей казалось, она носит, переплавилась в кожу и стала ее частью, хотя шкуры никогда и не было. Как и все дикие звери, она не думает о будущем. Она живет лишь в настоящем времени, бесконечно длящемся, в мире непосредственных ощущений, где нет ни надежды, ни отчаяния.
Когда ее нашли в волчьем логове рядом с изрешеченным пулями телом ее приемной матери, она была всего лишь жалким бурым комочком, завернутым в собственные волосы, так что поначалу все приняли ее не за ребенка, а за волчонка; она так вцепилась острыми клыками в своих «спасителей», что они еле-еле ее оттащили. Первые дни, проведенные среди людей, она сидела на корточках неподвижно, устремив немигающий взгляд на белую стену кельи монастыря, куда ее привезли. Монахини обливали ее холодной водой и пытались заставить ее подняться, тыча в нее палками. Потом она выучилась хватать хлеб из их рук и, отбежав в угол, с урчанием поедала его, повернувшись к нам спиной; для послушниц настал великий день, когда она научилась садиться на задние лапы, выпрашивая у них кусок хлеба.
Они обнаружили, что если с ней обращаться поласковее, то она не так уж и невменяема. Она научилась узнавать свою тарелку; потом — пить из чашки. Монашки обнаружили, что ее довольно легко можно научить каким-нибудь нехитрым трюкам, но она была нечувствительна к холоду, и понадобилось немало времени, чтобы уговорить ее продеть голову в ворот рубашки, дабы прикрыть наготу. И все же нрав ее так и остался диким, необузданным, капризным; когда матушка настоятельница попыталась научить ее благодарственной молитве за свое спасение от волков, она задрожала, выгнула спину дугой, заскребла лапой землю и, удалившись в самый дальний угол часовни, присела там на корточки, помочилась и испражнилась — в общем, казалось бы, полностью вернулась в свое исходное состояние. После чего это нашумевшее чудо-дитя, которое доставило всем столько хлопот, было без всяких сомнений отправлено в заброшенное и не освященное церковью поместье герцога.
Когда ее привезли в замок, она запыхтела и засопела, учуяв лишь смрадный дух мяса — и ни малейшего дуновения серы, ни единого знакомого запаха. Она уселась на ягодицы, издав при этом тот собачий вздох, который не означает ни облегчения, ни смирения — ничего кроме простого выдыхания воздуха.
Герцог сух, как старый лист бумаги; его высохшая кожа шуршит о простыни, когда он откидывает их, чтобы размять свои тощие ноги, покрытые застарелыми рубцами в тех местах, где кожа была разодрана колючками. Он живет в мрачном доме совершенно один, если не считать этой девочки, которая, так же как и он, имеет мало общего с остальными людьми. Спальня его выкрашена в терракотовые тона, омытые страданием, ржавые, как чрево какой-нибудь мясной лавки на Иберийском полуострове, однако с тех пор, как сам он перестал отражаться в зеркалах, ему уже ничто не может причинить страдание.
Он спит на украшенной оленьими рогами кровати, обитой мрачным, темным железом, пока луна — властительница превращений и покровительница сомнамбул — не воткнет свой непререкаемый перст сквозь створки узкого окна и не коснется его лица: и тогда он открывает глаза.
По ночам эти огромные, неутешные, жадные глаза полностью поглощает расширившийся, сверкающий зрачок. Его глаза ненасытны. Они открываются для того, чтобы поглотить тот мир, в котором он никогда не видит собственного отражения; он прошел сквозь зеркало и отныне живет по ту сторону вещей.
Луна разливает свой мерцающий млечный свет на заиндевелую траву; говорят, что в такие лунные ночи, когда погода способствует превращениям, вам — если вы настолько безрассудны, что отважились выйти в такой поздний час, — будет нетрудно отыскать его, быстро крадущегося вдоль церковной стены, закинув на спину половинку сочного трупа. Бледный свет раз за разом омывает поля, пока все не начинает блестеть, и, когда во время своего волчьего пиршества он с воем носится вокруг могил, следы его лап остаются на покрытой инеем земле.
В кроваво-красный час раннего зимнего заката все двери домов на много миль вокруг запираются на засовы. Когда он проходит мимо, коровы беспокойно мычат в своем хлеву, а собаки, скуля, прячут нос между лап. На своих хрупких плечах он несет таинственное и тяжкое бремя страха; ему уготована роль пожирателя тел, похитителя трупов, который опустошает последние пристанища мертвецов. Кожа у него белая, словно у прокаженного, ногти острые, нестриженые, и ничто не может его остановить. Даже если набить тело мертвеца чесноком, ну что ж, у него только слюнки потекут от наслаждения — «труп по-провансальски». Он не прочь почесать спину о святое распятие и присесть у церковной купели, чтобы вдосталь налакаться святой воды.
Она спит в мягкой и теплой золе очага; все кровати — ловушки, она не будет в них спать. Она может выполнять несколько простых действий, которым ее обучили монахини: заметает волосы, хребты и суставы, разбросанные по всей его комнате, в совок для мусора; на закате, когда он встает, она застилает его кровать, а серые волки за окном воют, словно зная, что его превращение — лишь пародия на их облик. Безжалостные к своим жертвам, они нежны в обращении друг с другом; будь герцог волком, его бы с гневом изгнали из стаи и ему пришлось бы многие мили бежать за ними вслед, униженно припадая брюхом к земле, подползать к добыче только после того, как все остальные насытились и заснули, глодать уже хорошо обглоданные кости и жевать огузки. Но для нее, вскормленной волками в тех горных краях, где ее родила и бросила мать, для нее — простой кухарки, ни волчицы, ни женщины — нет лучшей доли, чем делать за него всю поденную работу.
Она выросла с дикими зверьми. Если бы ее — грязную, оборванную и дикую — можно было перенести в рай, откуда пошел весь наш род, где Ева и ворчащий Адам сидят на корточках среди ромашек и выискивают друг у друга вшей, то оказалось бы, что она-то и есть то мудрое дитя, которое ведет их всех за собой, а ее молчание и завывания представляют собой настоящий язык, такой же, как и любой другой язык природы. В мире, где цветы и животные умеют говорить, она была бы нераспустившимся бутоном плоти в пасти какого-нибудь льва; но может ли надкусанное яблоко вновь обрасти плотью, зарубцевав след зубов?
Ее удел — немота; но порой у нее все же невольно вырывается какое-то шипение, словно ее бездействующие голосовые связки — это струны эоловой арфы, дрожащие от случайных порывов ветра; ее шепот менее внятен, чем голоса немых.
На деревенском кладбище — знакомые следы оскверненных могил. Гроб был растерзан с той же беспечностью, с какой в рождественское утро ребенок разворачивает подарок, а от его содержимого не осталось и следа, кроме обрывка свадебной фаты, в которую было завернуто тело, повисшего на ветвях ежевики у кладбищенских ворот, так что всем стало понятно, куда он потащил тело, — в свой мрачный замок.
Шло время, девочка росла в этом гипнотическом, уединенном месте, среди вещей, которые она не могла ни назвать, ни даже воспринять. Как она мыслила, как она чувствовала, эта вечно чужая девочка со своими дремуче-лохматыми мыслями и примитивным сознанием, которое существовало как поток меняющихся впечатлений; нет таких слов, которые бы могли описать, каким образом она находила контакт с этой бездной между своими грезами — такими же странными наяву, как и во сне. Волки заботились о ней, потому что знали: она не совсем волк; мы сами заточили ее в животном состоянии из страха перед ее неполноценностью, потому что она демонстрировала нам, какими мы были когда-то, и так шло время, хотя она едва ли замечала его бег. И вдруг у нее пошла кровь.
В первый раз это ее ошеломило. Она не знала, что это значит, и первые мысли, которые начали в ней шевелиться, были догадками относительно возможной причины случившегося. Луна светила в окно кухни, когда она проснулась, почувствовав, как жидкость струится меж ее бедер, и ей подумалось, что это какой-нибудь волк, быть может, неравнодушный к ней, как это обычно бывает у волков, и который — кто знает? — живет где-нибудь на луне, укусил ее в промежность, пока она спала, и несколько раз покусывал ее столь нежно, что она даже не проснулась, но достаточно сильно, чтобы прокусить кожу. Теория эта была предельно расплывчатой, однако вскоре из нее начало расти некое дикое рассуждение, словно какая-нибудь пролетавшая мимо птичка обронила зернышко в ее разум.
Кровь продолжала идти несколько дней, которые показались ей целой вечностью. До той поры у нее не было четкого понятия ни о прошлом, ни о будущем, ни о длительности времени — только о беспредельном настоящем моменте. Ночью она украдкой пробралась в пустой дом в поисках тряпок, чтобы остановить кровь; в монастыре ее немного научили элементарной гигиене, достаточно, чтобы уметь закапывать собственные экскременты и смывать с себя естественные выделения, и хотя монахини не могли объяснить ей, как все должно быть, она сделала все как надо, но не из брезгливости, а из стыда.
В комнатах, которые не открывались с того дня, когда герцог, родившийся со всеми зубами, с криком появился на свет, откусил материнский сосок и заплакал, она нашла полотенца, простыни и наволочки. В заросших паутиной платяных шкафах она отыскала лишь однажды надеванные бальные платья, а в углу его кровавой комнаты — сваленные грудой саваны, ночные рубашки и погребальные костюмы, в которые были завернуты лакомые кусочки из герцогского рациона. Она разорвала на полоски самые впитывающие ткани и неуклюже запеленала себя. В процессе всех этих поисков она наткнулась на зеркало, над поверхностью которого герцог проходил, как ветер над куском льда.
Сперва она попыталась обнюхать свое отражение; затем, тщательно все исследовав, она вскоре поняла, что оно ничем не пахнет. Она потерлась мордой о холодное стекло и обломала когти, пытаясь схватиться с этой незнакомкой в борьбе. Подняв переднюю лапу, чтобы почесаться, а затем потеревшись задом о пыльный ковер, чтобы избавиться от неприятного зуда в анальном отверстии, она сперва с раздражением, а потом с любопытством заметила, что отражение передразнивает каждый ее жест. Она потерлась лицом о лицо отражения, демонстрируя тому свое дружелюбие, и почувствовала, что между ними какая-то холодная, твердая, неподвижная поверхность — может, что-то вроде невидимой клетки? Невзирая на это препятствие, она была так одинока, что, обнажив зубы и слегка оскалившись, попросила это существо поиграть с ней — и немедленно получила взаимное приглашение. Она обрадовалась и начала, поскуливая от возбуждения, вертеться волчком, но, едва отойдя от зеркала, она в замешательстве прервала свой экстатический танец, увидев, что ее новая подружка уменьшилась в размерах.
Из-за туч выглянула луна, осветив безжизненную комнату герцога, и она увидела, какой бледной была та волчица или неволчица, с которой она играла. Луна и зеркала имеют одно общее свойство: нельзя увидеть их обратную сторону. Освещенная лунным светом, белая волчица Алиса посмотрела на себя в зеркало и подумала, а не тот ли это волк, который укусил ее ночью. Вдруг ее чувствительные уши насторожились, уловив звук шагов в зале; она тут же затрусила обратно на кухню и по дороге встретила герцога, который нес через плечо человеческую ногу. Когти ее скрипнули о ступени лестницы, когда она — безмятежная, непоколебимая в своей совершенной и отвратительной непорочности — с безразличным видом неслышно пробиралась мимо него.
Вскоре кровотечение прекратилось. И она о нем забыла. Луна сошла на убыль, а затем мало-помалу стала появляться опять. Когда полная луна снова посетила ее кухоньку, волчица Алиса с удивлением обнаружила, что у нее опять пошла кровь, и так стало повторяться с такой точной периодичностью, которая наконец изменила ее расплывчатое понятие о времени. Она научилась ожидать эти кровотечения, готовить чистые тряпки, а затем аккуратно сжигать испачканные. Эта периодичность сама собой вошла у нее в привычку, после чего она до конца осознала принцип кругового вращения часовых стрелок, хотя в этом логове, где она и герцог жили каждый в своем одиночестве, никаких часов не было и в помине, так что можно сказать, через посредство этого повторяющегося цикла она открыла для себя ход времени как таковой.
Когда она, свернувшись калачиком, устраивалась среди погасших углей, то цвет, мягкое прикосновение и тепло золы напоминали ей живот приемной матери, запечатлевали эту память на ее теле; это было ее первое осознанное воспоминание, столь же мучительное, как тот первый раз, когда монахини расчесали ей волосы. Она повыла, и в этом вое чувствовался уже более уверенный, более глубокий посыл, ибо отныне окружающий мир стал приобретать для нее некие формы, и она получила от волков все тот же непостижимый ответ. Она ощутила, что между ней и окружающим миром, который находится, сказали бы мы, вне ее непосредственной досягаемости, существует некая принципиальная разница — деревья и луговые травы за окном уже не казались ей порождением ее собственного обостренного обоняния и настороженного слуха, которые в то же время были самодостаточны, но теперь они стали для нее чем-то вроде фоновой декорации, которая только и ждет ее появления, чтобы наполниться смыслом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20