А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Здесь, в этой "бабе", было, конечно, другое. Похожее, но не это. Камень спал, и спала душа его. Ей было тяжело, и она не думала вырваться из каменного ига. Отсюда и шло все - бессильно повисшие пальцы, опущенные веки, полураскрытые губы.
Теперь Иткинд стоял и просто смотрел. Я кашлянул. Он увидел меня, и лицо его приняло обычное выражение внимания, благожелательности и легкого юмора.
- А-а, - сказал он, - здравствуйте, здравствуйте! Вы что, гуляете? (Музей находился в парке.) Я вот тоже прошелся по холодку. Жду своих учеников. Бегают, бегают ко мне ребята! А эти двое очень способные! Один казах, другой русский. А я вот на эту каменную бабу смотрю. Любопытно! Правда? - Я кивнул головой. - Вы не знаете, кстати, что она такое? Я спрашивал, так никто не знает. Ужас!
Мне, конечно, осталось только пожать плечами и процитировать Веселовского. Больше я тоже ничего не знал. Тут подошли и остановились сзади нас ученики - русский и казах. Я попрощался и ушел.
Русского я не запомнил, а с казахским встретился уже после смерти его учителя, т. е. совсем недавно. Художником он не стал, но сделался археологом и продолжал рисовать и лепить. У меня долго хранилась его акварель: каменная баба, номер 127, но не в современном своем виде, а так, как она должна была выглядеть в степи, в том VII или VIII веке, когда ее только что вытесали из гранита и водрузили на вершине кургана. На обороте автор написал: "На память об учителе". Несколько лет тому назад я подарил ее одному татарскому художнику. Он приехал в Алма-Ату на декаду искусства и увидел эту акварель и, как говорит, потерял покой. Несколько дней ходил за мной и все просил: Ведь это такое лицо, такое лицо! - говорил он. Лицо на акварели действительно получилось необыкновенное. Татарский художник тоже рисовал для себя эту бабу с натуры, но у него получилось не то.
Все это я вспомнил, листая альбом "Искусство Казахстана". Почти каждая страница для меня была такой встречей с прошлым.
Вот, например, это прекрасное поливное блюдо из раскопок города Тараза нам в музей привез профессор А. Н. Бернштам, и помню, с каким удивлением мы его рассматривали. Оно было, как говорится, фрагментировано, т. е. склеено из нескольких кусков и кое-где с него слезла полива, но все равно оно поражало своим блеском, новизной и казалось только что вышедшим из рук мастера.
А как удивила нас его роспись - эти широкие, узорные, свободно распахнувшиеся острые черные листья, похожие и на кувшинку, и на водяную лилию, и на лотос! Они были с таким мастерством вписаны в круг, что казалось невозможным вынуть их оттуда.
Помню, мы рассматривали это блюдо, а Бернштам стоял над нами, высокий, молодой, рыжий (почему-то он мне представляется с трубкой в руках) и тоже весь сиял и лучился, так ему нравилось наше удивление.
- Посмотрите, - сказал он, - ведь это уже совершенно сложившийся казахский орнамент, ну чем не узор на кошме или кожаной сумке или на мужском поясе (куми белдик), разве поймешь, что II век? Ведь он отлично может быть и XIX, и XX.
Действительно, понять, какой это век, было трудно. До того все это не соответствовало нашему понятию об архаике, так все было композиционно слажено, рассчитано, разрешено в пространстве, попросту - современно.
А через день или два Бернштам зашел ко мне в комнату и попросил показать все, что у нас имеется по части узоров на коже и металле. Экспонатов было много. Профессор вертел их в руках, думал, иногда помечал что-то в записной книжке. Я спросил: может быть, нужны какие-нибудь отдельные снимки? Он покачал головой.
- Я как-нибудь приду за этим к вам специально, - сказал он, - это интересное дело, через несколько лет напишу об этом специальную книжку.
И, увидев, что я не вполне понял, объяснил:
- Ну, об истоках казахского орнамента. Это ведь не только непрерывная, но и изумительно прямая линия. От гомеровских времен до нас с вами. Я ее прослежу просто графически. Вот так!
И он рубанул ладонью воздух от головы до ног.
А потом он умер, все еще молодым, сильным, красивым, жадным до работы и знания, так и не успев сделать многого из того, что собирался.
Впоследствии нечто подобное - большое собрание казахского орнамента всех времен и разных мест Казахстана - я увидел в руках другого художника Теляковского. Они были ему нужны, в то время он работал над созданием своего замечательного цикла картин на тему древнего казахского эпоса и пристально интересовался всем, относящимся к предыстории Казахстана.
"Вы знаете древнюю притчу о гонцах? - спросил он меня. - Ну, о людях, передающих огонь из рук в руки? Нет? Ну, бежит человек с факелом, бежит и когда уже рушится от усталости, то его факел на лету подхватывает другой и снова бежит, бежит и так дальше, дальше. Так вот, эти орнаменты - тоже факелы. Даже и не поймешь, с какого времени они добежали до нас".
Мы только что отошли от бронзовых котлов с головками джейранов и стояли перед ковром, который только год назад как вышел из мастерской. По углам ковра были джейраньи рога, а в середине покоились лопасти большого распустившегося болотного растения - то ли листья лотоса, то ли водяная лилия.
Я рассказал ему о чаше Бернштама из Тараза.
- Вот видите, - просиял Теляковский, - вот видите же! Тоже ведь самое! Бегут люди с огнем! Бегут!
Это было, кажется, весной 1960 года.
ГОНЦЫ
Получилось так, что лет восемь тому назад я разыскивал следы одного жителя города Верного. Его к тому времени уже лет 30 как не было в живых. А видел я его только один раз, примерно за год до его смерти.
Это был, как мне вспоминается, хрупкий, худощавый старичок, в белом летнем картузе. Увидел я его случайно: шел мимо Центрального музея Казахстана, наткнулся на плакат, что сегодня там открыта чья-то персональная выставка, да и зашел.
Выставка еще не была открыта, и старичок просто стоял перед стендом и смотрел на несколько небольших холстов, вплотную повешенных друг к другу. Под ними был прибит кусок ватмана с надписью: "Быт старого аула".
Старичок смотрел на этот "быт", сомкнув губы, нахмурившись и о чем-то, видимо, размышлял. Несколько раз он беспокойно оглянулся по сторонам, как бы ожидая или разыскивая глазами кого-то. В это время к нему подошел кто-то из сотрудников музея; поздоровался, поклонился и что-то ему тихо сказал. Старичок сурово взглянул на него и отчеканил: "Как же вы их повесили! Им тут дышать нечем! Я говорил, как надо! Вот!" - он расправил ладонь и приложил ее два раза к стене. "И подпись не та! "Быт!" Тут не быт, а..."
После я узнал: в этом месяце старичку исполнилось 84 года, и музей устроил выставку его работ.
А лет через пять, когда я заинтересовался им вплотную, оказалось, что в сущности о нем никто ничего не знает. И о том, при каких условиях создавались его работы, тоже ничего не знают. А ведь поначалу все казалось таким ясным и простым!
Пожилой человек прожил лет пятьдесят в одном и том же месте, имел свой дом, был знаком с доброй половиной города. И вот ничего! Ничего достоверного! Одни анекдоты и сплетни. И непонятно с чего начинать.
Тогда какая-то добрая и мудрая душа посоветовала мне просмотреть комплекты газеты "Семиреченские областные ведомости" - авось там я да набреду на что-нибудь подходящее. И так как это, по-видимому, было самым разумным, я этим советом воспользовался.
Просматривать пришлось комплекты лет за десять. Газетенка оказалась бестолковой, серой, хотя и заполошной (любила сплетни и "события"), и читать ее было скучновато. Но жизнь города и области она все-таки охватывала с достаточной полнотой. И если бы я занимался историей города Верного, то ей, конечно, и цены не было бы. Но ведь меня интересовал только один человек! Один-единственный! И вот как назло о нем-то ничего и не было!
Очень многое, что занимало обывателя того времени, - то, что в казенном саду играет новый военный оркестр, то, что на Пасху будет ярмарка и гуляние, а на ярмарке поставят какие-то особые, американские карусели; что в электротеатре будет показана картина "Молчи, грусть, молчи" с Верой Холодной; что в город приехал погостить к родственникам и прочтет лекцию о свойствах радия такой-то доцент такого-то Императорского университета.
Были отчеты о зрелищах, были фельетоны о драках на ярмарках и даже туземный отдел - он набирался арабским шрифтом. Печатались сообщения о выставках - о торгово-промышленной и ремесленной, была крупная хлесткая реклама о музее восковых персон. (Судя по всему, это был тот "паноптикум печальный" с фигурами, "изготовленными по специальному заказу в артистических заведениях Парижа и Вены",) Одним словом, город работал, торговал, пел, пил, ел, танцевал, воспитывал детей, сочинял стихи и прозу, ходил в паноптикум и в электротеатр, в нем жила уйма мастеровых, торговцев, чиновников, купцов, городовых - и только вот художников в нем не было совсем. Они ни разу не упоминались в этих "Ведомостях", к ним никто не ходил и никто ими не интересовался. А если что и рисовали в этом городе, то только вывески.
Но я-то искал именно художника! Почти сорок лет проработал в этом городе замечательный мастер Н. Г. Хлудов. И изображал он не что-нибудь далекое и отвлеченное, а именно этот край - горы, степи, озера, юрты, уличных продавцов, ребятишек.
Он написал очень много картин, и все десять лет, пока выходила газета, в ней о нем не появилось ни единой строки. И не потому, что им пренебрегали, да ни в коем случае! Какое там пренебрежение! Вероятно, он был даже весьма уважаемым гражданином! Как-никак, а столько лет беспорочной службы в одном городе! И местного уездного патриотизма у редактора было тоже хоть отбавляй. Собор - так " один из величайших храмов нашего отечества", землетрясение так "одно из величайших, известных науке", яблоки - так "таких нет не только у нас, но и за границей". Но просто не требовался городу художник - вот и все.
А то, что в мужской гимназии преподает черчение и рисование некий землемер Н. Г. Хлудов - это, конечно, никого не интересовало. Оно, вообще-то, и понятно: искусство на семиреченской почве не прорастало, и ни казенными учреждениями, и ни даже общественным мнением просто не предусматривалось. Оно, как и все другие "деликатные" товары, поступало только из столицы. А если и путешествовало, то либо от Всемирного почтового союза, либо от редакции иллюстрированных журналов.
Именно отсюда, от этих быстрых комивояжеров цивилизации и появились в витринах Торгово-промышленной выставки, а потом и в музее - пачки серых, любительских фотографий (или, наоборот, фотографий высокоофициальных, казенных, цвета сепии, на которых все люди вытягивались по швам и выстраивались как на парад или для экзекуции). В книгах же начали печататься иллюстрации, жесткие и сухие, как провяленные караси. Из "Жизни киргизской степи".
Художники-то, конечно, не виноваты, они ездили с переводчиками и сопровождающими и видели только то, что им показывали. Вот горы они рисовали - все; беркутов на охоте, караван верблюдов - это обязательно; на свадебный той их приведут - что ж? Они и этот той зарисуют. Но для того, чтобы написать казахских ребятишек, просящих подаяние, - вот этакие грязные худые ладошки, протянутые зрителю, - для этого надо было быть Тарасом Шевченко и пережить его судьбу.
Вот почему так мертвы их политипажи и так смеются и брызжут жизнью чудесные акварели и холсты Хлудова и Кастеева.
Они никогда не выезжали в степь на этюды, никогда не ходили специально с альбомами, выискивая "природу и этнографию": они жили в ней и все. И ученики их, талантливые, даровитые, и просто способные, казахи и неказахи, тоже жили на этой земле, и ее красота для них была не экзотикой, а жизненным ощущением, восприятием действительности. Но в их работах проявилось еще и другое, для художника, может быть, даже более важное - ведь далеко не сразу и далеко не всякая красота доходит до человека. Ее надо научиться видеть.
Я знаю очень культурного, умного и тонкого человека искусства, который совершенно равнодушен к древнерусской живописи и по-настоящему глух к былинам. Просто не доходит до него их мощное органное звучание, трубный глас красок и слов. Это для него все слишком громко и оглушительно. И ничего тут не поделаешь.
В искусстве ведь так: если не полюбишь, то и не разберешься по-настоящему. Но зато, если полюбишь, то и зрителя обратишь в свою веру. Вот почему сухи рисунки Каразина и Ткаченко и так выразительны не только Хлудов и Кастеев, но и все молодые художники Казахстана. А ведь пути у них разные, и на своих предшественников они никак не похожи.
Так, в 1917 году во всем Семиречье существовал только один известный нам художник (я подчеркиваю, нам, а не современникам) - учитель Верненской гимназии Николай Гаврилович Хлудов.
В 1920 году художников было уже несколько, потому что этот же Хлудов открыл первую в крае художественную студию. А раз была студия, значит были и ученики - в 1928 году работала уже целая группа художников, среди учеников Хлудова были такие мастера, как Бортников, Чуйков, Кастеев (это же удивительно, сколько может сделать всего один человек!).
Исследователь пишет:
"В 1928 году в Семипалатинске была организована первая передвижная выставка художников Казахстана. Местами из-за удаленности некоторых населенных пунктов от железной дороги выставка передвигалась на верблюдах. Экспозиция разворачивалась прямо в аулах, между юртами" (Н. Нурмухаммедов, "Искусство Казахстана").
По тому же источнику в конце 30-х годов уже сформировался Союз художников Казахстана. Правда, в нем состояло всего 17 человек, но это была уже организация - искусство Казахстана.
А в справочнике на 1968 год художников числится больше ста и принадлежат они более чем к 14 национальностям!
Я часами могу простаивать в Центральной художественной галерее Казахстана, например, перед пылающим предгорьем, этим спокойным морем тихого рыжего огня - с картины Лизогуб ("Вечер над Талгаром") или натюрмортом Галимбаевой, где все играет и светится, - и голубая скатерть, и глиняная миска, круглые хлебцы, и кошка с красными узорами, и груды плодов - все создает неповторимый всплеск цвета, полыхание тонов - голубых, зеленых, желтых - и не ярких, раздражающих, а тихих, умиротворенных, и поэтому очень чистых, ясных, спокойных. Это мирный стол и застлан он для мирных людей. В годины войны и кровавых потрясений так столы не накрываются.
О работах Антощенко-Оленева надо бы говорить отдельно. Его грандиозные листы линогравюр, его черные и белые цвета, которые каким-то волшебством, что ли, содержат столько переливов и оттенков, - явление совершенно особое.
Среди работ современных графиков (и не только советских) я не знаю ничего подобного по мощи его "Полярной ночи", "Боритесь за мир", "Тоска", "Пикассо".
Совершенно великолепна ковыльная степь Кенбаева, вся живая, шелестящая каждым стебельком, каждой травинкой и среди нее два всадника ("Беседа").
Но разве перечислишь всех, кто появился за эти 50 лет?
Сейчас мне хочется рассказать только о пяти моих старших современниках, которых я знаю лучше, чем остальных.
Путь этих мастеров уже закончен. Можно подводить первые итоги. Но и они будут только предварительными. Разве путь настоящего художника кончается какой-нибудь датой, даже датой смерти?!
Ничего окончательного, разрешенного в искусстве нет и не может быть. Творчество настоящего художника вечно развивающееся и молодеющее явление. Поэтому о нем так интересно говорить.
ХУДОЖНИК ИТКИНД
Это случилось уже в последнюю нашу встречу, значит года за три до его смерти.
В тот мой приезд в Алма-Ату кто-то из наших общих знакомых вдруг сказал мне: "Вас хочет видеть Иткинд. Зайдите к нему".
Надо признаться, приглашение было совершенно неожиданным, мы ведь не виделись с Иткиндом очень давно: расставание было внезапным, разлука долгой, а потом я в Алма-Ате бывал только наездами. Да и вообще, как так ни с того, ни с сего тревожить очень занятого человека, которого лет десять как потерял из вида? Я слышал, что у Иткинда новая мастерская, и он проводит в ней все время, с утра до вечера. Некоторые из новых работ Иткинда, фотографии с них я видел, и они меня совершенно ошеломили. Тогда-то я и понял, что Иткинда-скульптора я по существу не знаю совсем.
В то далекое утро лета 1946 года, когда он вошел ко мне в номер послевоенной и уже почти вовсе упраздненной гостиницы, у него и за ним не было ни фотографий, ни набросков, ничего, кроме небольшого, четырехугольного чемоданчика, а в нем общей тетради, наполовину уже выдранной и на четверть исписанной его совершенно невероятным почерком. Кто видел эти каракули, тот их верно не забудет. Правда, потом на моих глазах и отчасти даже в моем номере Иткинд слепил два портретных бюста, но, по чести сказать, какое я мог иметь по ним понятие о Иткинде-мастере? Но об этом потом.
Итак, приглашение меня порадовало. Я пришел в назначенное время и застал уже изрядную компанию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13