Некоторые даже говорят, что истинный смысл цивилизации состоит в том, чтобы мы могли жить как примитивные люди времен неолита, но в обществе, оснащенном автоматами. Это забавная точка зрения. Однако я не хочу читать вам лекцию. Если человек живет затворником в своей комнате, как я, — несмотря на трогательную заботу, которой окружают меня Шула и Марго, — то в своих фантазиях он иногда выступает перед потрясенной многолюдной аудиторией. Совсем недавно я попробовал прочесть лекцию в Колумбийском университете. Из этого не вышло ничего хорошего. Мне кажется, я поставил себя в глупое положение.
— О, пожалуйста, продолжайте, — сказал доктор Лал, — мы слушаем с большим вниманием.
— Взгляды любого человека или необходимы, или никому не нужны, — сказал Сэммлер. — Меня крайне раздражает моя ненужность. Я — чрезвычайно нетерпеливый человек. Мое раздражение доходит порой до бешенства. Это уже клинический случай.
— Нет, нет, папа!
— Однако иногда необходимо повторять общеизвестные истины. Все составители карт должны помещать Миссисипи в определенном месте и избегать оригинальности в этом вопросе. Это, может быть, скучно, но человек должен знать, где он находится. Миссисипи не может для разнообразия течь в сторону Скалистых гор. Итак, как всем известно, не более чем два столетия назад большинство жителей цивилизованных стран заявили о своем праве считаться индивидуальностями. Раньше они были рабами, крестьянами, даже ремесленниками, но никак не личностями. Совершенно очевидно, что эта революция во многих смыслах — триумф справедливости (полное освобождение рабов, уничтожение каторжного труда, свобода для души и для совести) — принесла с собой много бед и неприятностей, и потому в более широком понимании ее нельзя считать полным успехом. Я даже не говорю о коммунистических странах, в которых современная революция была всего более извращена. Но для нас результаты ее чудовищны. Давайте рассмотрим только нашу часть мира. Мы впали в крайнее безобразие. Когда видишь, как страдают эти новоиспеченные индивидуальности под гнетом вновь обретенной праздности и свободы, это сбивает с толку. Хоть я часто чувствую себя всего лишь сторонним наблюдателем, они скорее вызывают у меня сочувствие, чем враждебность. Иногда я чувствую побуждение сделать что-нибудь, но это опасная иллюзия — воображать, что можешь сделать что-то существенное для человечества.
— А что же должен делать человек? — сказал Лал.
— Может быть, самое лучшее — навести порядок в себе самом. Лучший, чем то, что принято называть любовью. Возможно, это и есть любовь.
— Пожалуйста, скажите что-нибудь о любви, — сказала Марго.
— Но мне не хочется. Что я говорил? Видите, я действительно старею. Так я говорил, что превращение людей в индивидуальности оказалось не слишком удачным. Это интересно для историка, но для того, кто понимает, что такое страдание, это ужасно. Сердца, которые не получают воздаяния, души, которым нечем питаться. Подделки бесконечны. Желания бесконечны. Возможности бесконечны. Немыслимые домогательства в сложных вопросах неограниченны. Старые религиозные идеи и мифы возродились в самых детских и вульгарных формах. Орфизм, митраизм, манихейство, гностицизм. Когда мое зрение более или менее в порядке, я почитываю «Энциклопедию религии и этики» Гастингса. И вижу много удивительно схожих событий в прошлом. Но больше всего бросаются в глаза исключительная склонность к театрализации, тщательно разработанные способы, подчас вполне художественные, показа себя как индивидуальности и непостижимая страсть к оригинальности, к выделению из толпы, к интересничанью — да, да, именно к интересничанью! И драматическое использование образцов рядом с отказом от образцов. Древний мир подражал образцам, и средние века… — но я не хочу выглядеть в ваших глазах как учебник истории, я хочу только сказать, что современный человек, вероятно, в результате возросшей коллективизации, лихорадочно ищет оригинальности. Идея уникальности души. Отличная идея. Благородная идея. Но в какой форме? В этой убогой форме? О великий Боже! В этих одежках, с этими патлами, с этими наркотиками, при этой косметике, с гениталиями, с кругосветными путешествиями через моря зла, непотребства и разврата, когда даже путь к Богу идет через непристойность? Как должны ужасать душу эти взрывы ярости, какую малость истинно дорогого может она найти в этих садистских упражнениях! Но маркиз де Сад по-своему, по-сумасшедшему, был философом эпохи Просвещения. Главной его целью было богохульство. Для тех же, кто (сами того не подозревая) пользуется разработанными им рецептами, цель — вовсе не богохульство; их цель — это гигиена, это удовольствие, которое тоже гигиена, а кроме того, это восхитительная и интересная жизнь. А интересная жизнь — основная забота тупиц.
Может быть, я рассуждаю не очень ясно. Ведь у меня сегодня такой грустный, такой мучительный день. Я понимаю всю чудовищность моего собственного жизненного опыта. Иногда я задаю себе вопрос, место ли мне здесь, среди других людей. Я думаю, что я — один из вас. Но все же совсем другой. Я сам не доверяю своим суждениям из-за необычности моей судьбы. Я был молодым человеком кабинетного склада, а не «деятелем». И вдруг вся жизнь стала сплошным действием — кровь, оружие, могилы, голод. Слишком резкая перемена. Из такой переделки нельзя выйти невредимым. Долго, долго после этого я видел все в самом резком свете. Почти как преступник, как человек, отбросивший прочь все хлипкие построения обыденной жизни, все оправдания и грубо упростивший свое мировоззрение. Не совсем так, как выразил это мистер Брехт: «Erst kommt das Fressen, und dann kommt die Moralo . Это — хвастовство. Аристотель тоже сказал что-то в этом духе, но без похвальбы и без заносчивости. Как бы то ни было, но под давлением обстоятельств я был вынужден задавать себе простейшие вопросы типа: «Убью ли я его? Или он убьет меня? Если засну, проснусь ли я когда-нибудь? Я все еще жив, или это только видимость жизни?» Теперь я знаю, что человечество предназначило некоторых людей для смерти. Перед ними просто закрывают дверь. Мы с Шулой попали в эту списанную категорию. Если, несмотря на это, вам удается выжить, то все пережитое оставляет вам изрядную идиосинкразию. Немцы пытались убить меня. Потом меня пытались убить поляки. Если бы не господин Чеслякевич, меня бы уже не было в живых. Он был единственным человеком, который не списал меня из жизни. Открыв мне дверь могильного склепа, он сохранил мне жизнь. Переживания такого рода деформируют душу. Я прошу прощения за эту деформацию.
— Но вы совсем не деформированы.
— Конечно, деформирован. Кроме того, у меня навязчивые идеи. Вы, наверное, заметили, что я постоянно говорю об актерстве и оригинальности, о драматизации личности, о театральности как о выражении духовных устремлений человека. Все это бесконечно прокручивается в моем мозгу. Вы даже представить себе не можете, как часто я думаю о Румковском, о сумасшедшем царе иудейском из Лодзи.
— Кто это? — сказал Лал.
— Это человек, волею судьбы ставший достопримечательностью Лодзи, столицы текстильной промышленности. Когда немцы вошли в Лодзь, они сделали Румковского представителем власти. О нем до сих пор спорят в эмигрантских кругах. Этот Румковский был неудачливый предприниматель, уже немолодой. Скандальный продажный тип, директор сиротского приюта, специалист по выманиванию денег, взяточник — словом, в еврейской общине он был противной и смешной фигурой. С большими склонностями к театральности, что часто встречается в наши дни. Вы когда-нибудь слышали о нем?
Нет, Лал никогда о нем не слышал.
— Ну, значит сейчас услышите. Нацисты назначили его Judendltester . Город разгородили на части. Гетто превратили в рабочий лагерь. Детей отобрали и депортировали для уничтожения. Начался голод. Мертвецов выносили на улицу и оставляли прямо на тротуарах, где их подбирали труповозы. И среди всего этого кошмара Румковский был царем. У него был собственный двор. Он печатал деньги и почтовые марки со своим изображением. Он устраивал концерты и спектакли в свою честь. Были церемонии, когда он выходил облаченный в царские одежды. Ездил он в разбитой карете прошлого века, позолоченной и разукрашенной, которую тащила еле живая белая кляча. Однажды он проявил мужество: заявил протест против ареста и депортации своего советника, что в те времена было равносильно смерти. За это его вышвырнули на улицу и избили прилюдно. Он был грозой для евреев Лодзи. Он был царем иудейским. Он был диктатором. В этом была пародия — сумасшедший царь возглавляет гибель полумиллиона подданных. Может быть, он втайне надеялся спасти хоть ничтожную часть. Может быть, своим сумасшедшим паясничаньем он хотел отвлечь и позабавить немцев. О, эти ужимки неосуществившейся личности, княжеский или диктаторский бред были очень кстати в момент, когда извечная тайная враждебность к развитию человеческого сознания вынесла из всех затхлых углов и нор гримасничающих клоунов, тщетно пытающихся отстоять свое Я. Немцам, конечно, это могло понравиться. Они всегда были не прочь дополнить юмористическим штрихом свои программы массовых убийств. Похохотать над неуклюжей претенциозностью, над дурными шутками, которые шутит над нами наше собственное Я. Над воображаемым величием насекомых. А кроме того, за этими евреями все равно уже захлопнулась дверь, они принадлежали к разряду списанных в расход. Царь Румковский, без сомнения, доставлял удовольствие немцам своей театральностью. Шутовской царь — ведь это еще больше унижало евреев. Это нравилось нацистам. У них была слабость к смертоубийственным фарсам типа короля Убу. Они забавлялись психологическими извращениями. Это приносило облегчение, смягчало ужасы. Вся эта история помогает понять, какие формы принимает освобожденная совесть и какую кровожадную ненависть, какой восторг испытывает убийца в момент ее, совести, унижения и провала.
— Прошу прощения, но я не могу уловить смысла ваших слов, — сказал Лал.
— Я постараюсь высказаться понятнее. Вся беда в том, что я слишком часто разговариваю сам с собой. Но в Книге Иова есть жалоба на то, что Бог требует от нас слишком многого. Иов протестует против того, что он невыносимо возвеличен: «Что такое человек, что Ты столько ценишь его и обращаешь на него внимание Твое? Посещаешь его каждое утро, каждое мгновение испытываешь его? Доколе же Ты не оставишь, не отойдешь от меня, доколе не дашь мне проглотить слюну мою?» И добавляет: «Ибо вот я лягу в прахе; завтра поищешь меня, а меня нет». Слишком большая требовательность к человеческой совести и к человеческим возможностям истощает меру человеческого терпения. Я говорю не только о требованиях морали, но и о способности воображения представить человеческую личность соответствующего масштаба. А что есть, собственно, масштаб человеческой личности? Вот этот вопрос я имел в виду, когда говорил о восторге убийцы при виде унижения посредством пародии — при виде Румковского, царствующего среди дерьма и помоев, правящего трупами. Именно это занимает меня, когда я думаю о театральности всей этой истории. Конечно, исполнитель главной роли был обречен. Многие актеры знают чувство обреченности, только агония не так мучительна. Что же касается подданных Румковского — всей этой огромной массы приговоренных к смерти, то я полагаю, что, поскольку они голодали, то не чувствовали почти ничего. Даже мать не способна убиваться больше двух-трех дней по поводу отобранного младенца, если она при этом умирает от голода. Муки голода смягчают горе. Erst kommt das Fressen. Как видите.
Возможно, мое понимание логики событий ошибочно. Пожалуйста, скажите мне об этом, если вам так кажется. Мне хочется указать на… впрочем, этот человек мог быть безумцем с самого начала; возможно даже, что шок до некоторой степени вернул ему разум; во всяком случае, в конце своей карьеры он добровольно сел в поезд на Освенцим… Но я хотел бы указать на убожество внешних форм, которые сегодня доступны человечеству, на удручающее отсутствие убедительности в них. Это один из первых результатов современного увлечения индивидуализмом. Фигура типа Румковского — это, конечно, крайний случай. Преувеличение в наиболее чудовищном виде. В ней виден распад худших эгоидей. Идей, взятых из поэзии, истории, традиций, жизнеописаний, кинематографа, журналистики, рекламы. Как указывал Маркс… — Но он не сказал, на что именно указывал Маркс. Он задумался; остальные не нарушали молчания. Нетронутый ужин стыл на его тарелке.
— Я знаю, что старик Румковский был крайне похотлив, — сказал он. — Он щупал маленьких девочек, воспитанниц своего приюта, вероятно. Он ведь знал, что всем суждено умереть. Поэтому для него все, казалось, складывалось как история распада и заката его собственной личности. Возможно, что человек, когда становится безнадежным импотентом, выпячивает особенно грубо и назойливо этот инструмент — свою личность. Я нередко наблюдал это. Помнится, я прочел в какой-то книге, не помню названия, что когда люди придумали для себя это понятие — Человечность, — они потратили уйму времени, изображая Человечность: смеялись и плакали, пользуясь любой возможностью, даже изыскивая такую возможность; они наслаждались, заламывая руки, исторгая влагу из слезных желез, барахтаясь и плавая в туманной, запутанной, бестолковой, бушующей стихии человеческих чувств, захлебываясь в волнах страстей, причитая над своей человеческой судьбой. Это времяпрепровождение было осуждено в книге — главным образом за недостаток оригинальности. Автор книги предпочитал интеллектуальный аскетизм, ненавидел эмоции и признавал только возвышенные слезы, пролитые после долгой сдержанной борьбы с собой в результате осознанной и продуманной скорби.
— Допустим, что не всем по душе театр. Мне, например, тоже наскучило наблюдать его так часто и в столь знакомых формах. Я прочел немало сердитых его определений: пережитки прошлого, исторический хлам, мертвый груз, буржуазная собственность и наследственное уродство. Некто может воображать, что носит на шее новое нарядное украшение, восхитительно разрисованное, но мы-то видим со стороны, что это всего лишь мельничный жернов. Так же точно человек безумно гордится своей индивидуальностью, тогда как нам ясно, что это подделка, приобретенная на дешевой распродаже, штамповка из жести и пластика, цена которой — грош. Видя все это, человек может решить, что не стоит труда быть человеком. Где же оно — это вожделенное Я, которым стоит быть? Dou'e sia? — как поется в опере. Это зависит от точки зрения. Это зависит от того, что он считает добродетелью. Это зависит от его талантов и бескорыстия. Конечно, нам справедливо не нравятся лжеиндивидуальность, подделка, банальность и тому подобное. Все это отвратительно. Но и индивидуализм не представляет никакого интереса, если он не выявляет истину. Оригинальность, величие, слава — все это мне не интересно. Индивидуализм дорог мне только как инструмент для добывания истины, — сказал Сэммлер. — Но отвлекаясь от этого на время, я хотел бы суммировать сказанное мною такими словами: история нового времени подняла на поверхность огромные множества, которые после долгой эпохи безымянности и горькой безвестности заявляют свои права на имя, на достоинство, на такую жизнь, которая в прошлом была доступна только дворянам, аристократам, монархам и мифологическим богам. И они хотят наслаждаться всем этим, как наслаждаются люди сегодня. Но это движение масс, как и все великие движения, принесло с собой невзгоды и отчаяние. Успехи не очевидны, страдания неисчислимы, формы частного бытия большей частью дискредитированы, и все это вызвало непреодолимую тоску по небытию. Придется с этим смириться, пока у человечества нет никакой этической жизни и все сводится, бездумно и по-варварски, к личной воле каждого. И притом еще эта непреодолимая тоска по небытию. Может быть, точнее это следует выразить так: человек хочет посещать все другие состояния бытия, как бы просачиваясь в них; он не хочет проникать туда, как определенная данность, а просто желает охватить все, имея возможность входить и выходить из всех состояний по собственной воле. А если так, то зачем ему быть человечным? Большинство известных форм существования дает человеку слишком маленькую надежду проявить могучие щедрые силы, заключенные в индивидууме. В бизнесе, в профессиональной деятельности эти силы как бы подавляются: как член общества, как житель большого города, этого гигантского муравейника, как объект принуждения и насилия, как игрушка чужой воли, как муж и отец, обязанный выполнить свой долг перед обществом, человек все меньше и меньше может проявить эти живущие в нем силы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
— О, пожалуйста, продолжайте, — сказал доктор Лал, — мы слушаем с большим вниманием.
— Взгляды любого человека или необходимы, или никому не нужны, — сказал Сэммлер. — Меня крайне раздражает моя ненужность. Я — чрезвычайно нетерпеливый человек. Мое раздражение доходит порой до бешенства. Это уже клинический случай.
— Нет, нет, папа!
— Однако иногда необходимо повторять общеизвестные истины. Все составители карт должны помещать Миссисипи в определенном месте и избегать оригинальности в этом вопросе. Это, может быть, скучно, но человек должен знать, где он находится. Миссисипи не может для разнообразия течь в сторону Скалистых гор. Итак, как всем известно, не более чем два столетия назад большинство жителей цивилизованных стран заявили о своем праве считаться индивидуальностями. Раньше они были рабами, крестьянами, даже ремесленниками, но никак не личностями. Совершенно очевидно, что эта революция во многих смыслах — триумф справедливости (полное освобождение рабов, уничтожение каторжного труда, свобода для души и для совести) — принесла с собой много бед и неприятностей, и потому в более широком понимании ее нельзя считать полным успехом. Я даже не говорю о коммунистических странах, в которых современная революция была всего более извращена. Но для нас результаты ее чудовищны. Давайте рассмотрим только нашу часть мира. Мы впали в крайнее безобразие. Когда видишь, как страдают эти новоиспеченные индивидуальности под гнетом вновь обретенной праздности и свободы, это сбивает с толку. Хоть я часто чувствую себя всего лишь сторонним наблюдателем, они скорее вызывают у меня сочувствие, чем враждебность. Иногда я чувствую побуждение сделать что-нибудь, но это опасная иллюзия — воображать, что можешь сделать что-то существенное для человечества.
— А что же должен делать человек? — сказал Лал.
— Может быть, самое лучшее — навести порядок в себе самом. Лучший, чем то, что принято называть любовью. Возможно, это и есть любовь.
— Пожалуйста, скажите что-нибудь о любви, — сказала Марго.
— Но мне не хочется. Что я говорил? Видите, я действительно старею. Так я говорил, что превращение людей в индивидуальности оказалось не слишком удачным. Это интересно для историка, но для того, кто понимает, что такое страдание, это ужасно. Сердца, которые не получают воздаяния, души, которым нечем питаться. Подделки бесконечны. Желания бесконечны. Возможности бесконечны. Немыслимые домогательства в сложных вопросах неограниченны. Старые религиозные идеи и мифы возродились в самых детских и вульгарных формах. Орфизм, митраизм, манихейство, гностицизм. Когда мое зрение более или менее в порядке, я почитываю «Энциклопедию религии и этики» Гастингса. И вижу много удивительно схожих событий в прошлом. Но больше всего бросаются в глаза исключительная склонность к театрализации, тщательно разработанные способы, подчас вполне художественные, показа себя как индивидуальности и непостижимая страсть к оригинальности, к выделению из толпы, к интересничанью — да, да, именно к интересничанью! И драматическое использование образцов рядом с отказом от образцов. Древний мир подражал образцам, и средние века… — но я не хочу выглядеть в ваших глазах как учебник истории, я хочу только сказать, что современный человек, вероятно, в результате возросшей коллективизации, лихорадочно ищет оригинальности. Идея уникальности души. Отличная идея. Благородная идея. Но в какой форме? В этой убогой форме? О великий Боже! В этих одежках, с этими патлами, с этими наркотиками, при этой косметике, с гениталиями, с кругосветными путешествиями через моря зла, непотребства и разврата, когда даже путь к Богу идет через непристойность? Как должны ужасать душу эти взрывы ярости, какую малость истинно дорогого может она найти в этих садистских упражнениях! Но маркиз де Сад по-своему, по-сумасшедшему, был философом эпохи Просвещения. Главной его целью было богохульство. Для тех же, кто (сами того не подозревая) пользуется разработанными им рецептами, цель — вовсе не богохульство; их цель — это гигиена, это удовольствие, которое тоже гигиена, а кроме того, это восхитительная и интересная жизнь. А интересная жизнь — основная забота тупиц.
Может быть, я рассуждаю не очень ясно. Ведь у меня сегодня такой грустный, такой мучительный день. Я понимаю всю чудовищность моего собственного жизненного опыта. Иногда я задаю себе вопрос, место ли мне здесь, среди других людей. Я думаю, что я — один из вас. Но все же совсем другой. Я сам не доверяю своим суждениям из-за необычности моей судьбы. Я был молодым человеком кабинетного склада, а не «деятелем». И вдруг вся жизнь стала сплошным действием — кровь, оружие, могилы, голод. Слишком резкая перемена. Из такой переделки нельзя выйти невредимым. Долго, долго после этого я видел все в самом резком свете. Почти как преступник, как человек, отбросивший прочь все хлипкие построения обыденной жизни, все оправдания и грубо упростивший свое мировоззрение. Не совсем так, как выразил это мистер Брехт: «Erst kommt das Fressen, und dann kommt die Moralo . Это — хвастовство. Аристотель тоже сказал что-то в этом духе, но без похвальбы и без заносчивости. Как бы то ни было, но под давлением обстоятельств я был вынужден задавать себе простейшие вопросы типа: «Убью ли я его? Или он убьет меня? Если засну, проснусь ли я когда-нибудь? Я все еще жив, или это только видимость жизни?» Теперь я знаю, что человечество предназначило некоторых людей для смерти. Перед ними просто закрывают дверь. Мы с Шулой попали в эту списанную категорию. Если, несмотря на это, вам удается выжить, то все пережитое оставляет вам изрядную идиосинкразию. Немцы пытались убить меня. Потом меня пытались убить поляки. Если бы не господин Чеслякевич, меня бы уже не было в живых. Он был единственным человеком, который не списал меня из жизни. Открыв мне дверь могильного склепа, он сохранил мне жизнь. Переживания такого рода деформируют душу. Я прошу прощения за эту деформацию.
— Но вы совсем не деформированы.
— Конечно, деформирован. Кроме того, у меня навязчивые идеи. Вы, наверное, заметили, что я постоянно говорю об актерстве и оригинальности, о драматизации личности, о театральности как о выражении духовных устремлений человека. Все это бесконечно прокручивается в моем мозгу. Вы даже представить себе не можете, как часто я думаю о Румковском, о сумасшедшем царе иудейском из Лодзи.
— Кто это? — сказал Лал.
— Это человек, волею судьбы ставший достопримечательностью Лодзи, столицы текстильной промышленности. Когда немцы вошли в Лодзь, они сделали Румковского представителем власти. О нем до сих пор спорят в эмигрантских кругах. Этот Румковский был неудачливый предприниматель, уже немолодой. Скандальный продажный тип, директор сиротского приюта, специалист по выманиванию денег, взяточник — словом, в еврейской общине он был противной и смешной фигурой. С большими склонностями к театральности, что часто встречается в наши дни. Вы когда-нибудь слышали о нем?
Нет, Лал никогда о нем не слышал.
— Ну, значит сейчас услышите. Нацисты назначили его Judendltester . Город разгородили на части. Гетто превратили в рабочий лагерь. Детей отобрали и депортировали для уничтожения. Начался голод. Мертвецов выносили на улицу и оставляли прямо на тротуарах, где их подбирали труповозы. И среди всего этого кошмара Румковский был царем. У него был собственный двор. Он печатал деньги и почтовые марки со своим изображением. Он устраивал концерты и спектакли в свою честь. Были церемонии, когда он выходил облаченный в царские одежды. Ездил он в разбитой карете прошлого века, позолоченной и разукрашенной, которую тащила еле живая белая кляча. Однажды он проявил мужество: заявил протест против ареста и депортации своего советника, что в те времена было равносильно смерти. За это его вышвырнули на улицу и избили прилюдно. Он был грозой для евреев Лодзи. Он был царем иудейским. Он был диктатором. В этом была пародия — сумасшедший царь возглавляет гибель полумиллиона подданных. Может быть, он втайне надеялся спасти хоть ничтожную часть. Может быть, своим сумасшедшим паясничаньем он хотел отвлечь и позабавить немцев. О, эти ужимки неосуществившейся личности, княжеский или диктаторский бред были очень кстати в момент, когда извечная тайная враждебность к развитию человеческого сознания вынесла из всех затхлых углов и нор гримасничающих клоунов, тщетно пытающихся отстоять свое Я. Немцам, конечно, это могло понравиться. Они всегда были не прочь дополнить юмористическим штрихом свои программы массовых убийств. Похохотать над неуклюжей претенциозностью, над дурными шутками, которые шутит над нами наше собственное Я. Над воображаемым величием насекомых. А кроме того, за этими евреями все равно уже захлопнулась дверь, они принадлежали к разряду списанных в расход. Царь Румковский, без сомнения, доставлял удовольствие немцам своей театральностью. Шутовской царь — ведь это еще больше унижало евреев. Это нравилось нацистам. У них была слабость к смертоубийственным фарсам типа короля Убу. Они забавлялись психологическими извращениями. Это приносило облегчение, смягчало ужасы. Вся эта история помогает понять, какие формы принимает освобожденная совесть и какую кровожадную ненависть, какой восторг испытывает убийца в момент ее, совести, унижения и провала.
— Прошу прощения, но я не могу уловить смысла ваших слов, — сказал Лал.
— Я постараюсь высказаться понятнее. Вся беда в том, что я слишком часто разговариваю сам с собой. Но в Книге Иова есть жалоба на то, что Бог требует от нас слишком многого. Иов протестует против того, что он невыносимо возвеличен: «Что такое человек, что Ты столько ценишь его и обращаешь на него внимание Твое? Посещаешь его каждое утро, каждое мгновение испытываешь его? Доколе же Ты не оставишь, не отойдешь от меня, доколе не дашь мне проглотить слюну мою?» И добавляет: «Ибо вот я лягу в прахе; завтра поищешь меня, а меня нет». Слишком большая требовательность к человеческой совести и к человеческим возможностям истощает меру человеческого терпения. Я говорю не только о требованиях морали, но и о способности воображения представить человеческую личность соответствующего масштаба. А что есть, собственно, масштаб человеческой личности? Вот этот вопрос я имел в виду, когда говорил о восторге убийцы при виде унижения посредством пародии — при виде Румковского, царствующего среди дерьма и помоев, правящего трупами. Именно это занимает меня, когда я думаю о театральности всей этой истории. Конечно, исполнитель главной роли был обречен. Многие актеры знают чувство обреченности, только агония не так мучительна. Что же касается подданных Румковского — всей этой огромной массы приговоренных к смерти, то я полагаю, что, поскольку они голодали, то не чувствовали почти ничего. Даже мать не способна убиваться больше двух-трех дней по поводу отобранного младенца, если она при этом умирает от голода. Муки голода смягчают горе. Erst kommt das Fressen. Как видите.
Возможно, мое понимание логики событий ошибочно. Пожалуйста, скажите мне об этом, если вам так кажется. Мне хочется указать на… впрочем, этот человек мог быть безумцем с самого начала; возможно даже, что шок до некоторой степени вернул ему разум; во всяком случае, в конце своей карьеры он добровольно сел в поезд на Освенцим… Но я хотел бы указать на убожество внешних форм, которые сегодня доступны человечеству, на удручающее отсутствие убедительности в них. Это один из первых результатов современного увлечения индивидуализмом. Фигура типа Румковского — это, конечно, крайний случай. Преувеличение в наиболее чудовищном виде. В ней виден распад худших эгоидей. Идей, взятых из поэзии, истории, традиций, жизнеописаний, кинематографа, журналистики, рекламы. Как указывал Маркс… — Но он не сказал, на что именно указывал Маркс. Он задумался; остальные не нарушали молчания. Нетронутый ужин стыл на его тарелке.
— Я знаю, что старик Румковский был крайне похотлив, — сказал он. — Он щупал маленьких девочек, воспитанниц своего приюта, вероятно. Он ведь знал, что всем суждено умереть. Поэтому для него все, казалось, складывалось как история распада и заката его собственной личности. Возможно, что человек, когда становится безнадежным импотентом, выпячивает особенно грубо и назойливо этот инструмент — свою личность. Я нередко наблюдал это. Помнится, я прочел в какой-то книге, не помню названия, что когда люди придумали для себя это понятие — Человечность, — они потратили уйму времени, изображая Человечность: смеялись и плакали, пользуясь любой возможностью, даже изыскивая такую возможность; они наслаждались, заламывая руки, исторгая влагу из слезных желез, барахтаясь и плавая в туманной, запутанной, бестолковой, бушующей стихии человеческих чувств, захлебываясь в волнах страстей, причитая над своей человеческой судьбой. Это времяпрепровождение было осуждено в книге — главным образом за недостаток оригинальности. Автор книги предпочитал интеллектуальный аскетизм, ненавидел эмоции и признавал только возвышенные слезы, пролитые после долгой сдержанной борьбы с собой в результате осознанной и продуманной скорби.
— Допустим, что не всем по душе театр. Мне, например, тоже наскучило наблюдать его так часто и в столь знакомых формах. Я прочел немало сердитых его определений: пережитки прошлого, исторический хлам, мертвый груз, буржуазная собственность и наследственное уродство. Некто может воображать, что носит на шее новое нарядное украшение, восхитительно разрисованное, но мы-то видим со стороны, что это всего лишь мельничный жернов. Так же точно человек безумно гордится своей индивидуальностью, тогда как нам ясно, что это подделка, приобретенная на дешевой распродаже, штамповка из жести и пластика, цена которой — грош. Видя все это, человек может решить, что не стоит труда быть человеком. Где же оно — это вожделенное Я, которым стоит быть? Dou'e sia? — как поется в опере. Это зависит от точки зрения. Это зависит от того, что он считает добродетелью. Это зависит от его талантов и бескорыстия. Конечно, нам справедливо не нравятся лжеиндивидуальность, подделка, банальность и тому подобное. Все это отвратительно. Но и индивидуализм не представляет никакого интереса, если он не выявляет истину. Оригинальность, величие, слава — все это мне не интересно. Индивидуализм дорог мне только как инструмент для добывания истины, — сказал Сэммлер. — Но отвлекаясь от этого на время, я хотел бы суммировать сказанное мною такими словами: история нового времени подняла на поверхность огромные множества, которые после долгой эпохи безымянности и горькой безвестности заявляют свои права на имя, на достоинство, на такую жизнь, которая в прошлом была доступна только дворянам, аристократам, монархам и мифологическим богам. И они хотят наслаждаться всем этим, как наслаждаются люди сегодня. Но это движение масс, как и все великие движения, принесло с собой невзгоды и отчаяние. Успехи не очевидны, страдания неисчислимы, формы частного бытия большей частью дискредитированы, и все это вызвало непреодолимую тоску по небытию. Придется с этим смириться, пока у человечества нет никакой этической жизни и все сводится, бездумно и по-варварски, к личной воле каждого. И притом еще эта непреодолимая тоска по небытию. Может быть, точнее это следует выразить так: человек хочет посещать все другие состояния бытия, как бы просачиваясь в них; он не хочет проникать туда, как определенная данность, а просто желает охватить все, имея возможность входить и выходить из всех состояний по собственной воле. А если так, то зачем ему быть человечным? Большинство известных форм существования дает человеку слишком маленькую надежду проявить могучие щедрые силы, заключенные в индивидууме. В бизнесе, в профессиональной деятельности эти силы как бы подавляются: как член общества, как житель большого города, этого гигантского муравейника, как объект принуждения и насилия, как игрушка чужой воли, как муж и отец, обязанный выполнить свой долг перед обществом, человек все меньше и меньше может проявить эти живущие в нем силы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35