Там он пощупал кольчугу электрокамина, так как знал, что Шула любит тепло. Камин был холодный. Но вечер был необычайно теплым, так что это ничего не доказывало.
После этого он поднялся на второй этаж, вспоминая по пути, как он, бывало, играл с Шулой в прятки — в Лондоне, тридцать пять лет назад. Он был очень хорош тогда, повторяя громко вслух: «А где Шула? Уж не в кладовке ли? Сейчас мы посмотрим. Нет, ее нет в кладовке. Где же она может быть? Совершенно непонятно. Может, она под кроватью? Нет, и там нет. Какая умная девочка! Как она замечательно спряталась! Ее просто невозможно найти!» А в это время девочка, тогда пятилетняя, вся дрожа от возбуждения и азарта, бледная от напряжения, скорчившись сидела за медным ведерком для угля, прямо попой на полу, а он притворялся, что не замечает ее — ее крупной лобастой головы с маленькой красногубой улыбкой, — Господи, это было в другой жизни! Как печально. Даже если бы не было войны.
А вот теперь — кража! Это уже серьезно. Притом кража интеллектуальной собственности, что еще хуже. И в темноте он ссылался на свое старческое бессилие. Он слишком стар для этого. Карабкаться вверх, цепляясь за перила, путаясь в утомительно роскошном ворсе ковра. Ему место в больнице. В качестве старого родственника, ожидающего в приемной. Это для него более подходящее место. На втором этаже были спальни. Он осторожно пробрался в темноте. В такой домашней атмосфере, наполненной застоявшимися запахами мыла и туалетной воды. Этот дом давно никто не проветривал.
До него вдруг донесся всплеск воды, легкое движение воды в полной ванне. Шлепок по поверхности воды. Он протянул руку, растопырив пальцы, и заскользил ладонью по кафелю в поисках выключателя. Во вспыхнувшем свете он увидел Шулу, она пыталась прикрыть нагую грудь полотенцем. Огромная ванна была лишь наполовину заполнена ее небольшим телом. Он увидел подошвы ее белых ног, черный женский треугольник и два тяжелых белых шара с крупными пурпурно-коричневыми пятнами вокруг сосков. Да, да, она принадлежала к некоему клубу. Объединявшему по признаку пола. Есть пол мужской, есть женский. Но ему это все до лампочки.
— Папа, пожалуйста, выключи свет.
— Глупости. Я подожду в спальне. Одевайся. И побыстрее.
Он присел на кровать в спальне Анджелы. В комнате, где она жила, когда была маленькой девочкой. Или начинающей шлюхой. Что ж, люди уходят на войну. Они берут с собой то оружие, которое у них есть, и отправляются на фронт.
Он пересел в будуарное кресло, обтянутое кретоном. Из ванной не доносилось ни звука, он напомнил: «Я жду!» — и услышал, как она поспешно зашлепала по полу. Он прислушался к ее шагам, быстрым, тяжелым. На ходу она всегда задевала своим телом разные предметы. Она никогда не ходила, просто передвигая ноги по полу. Она касалась предметов, как бы заявляя свои права на них. И вот наконец она вышла из ванной, поспешно кутаясь в мужской шерстяной халат, обернув волосы махровым полотенцем. Она слегка задыхалась, неприятно травмированная тем, что отец увидел ее обнаженной.
— Ну, где же она?
— Папочка!
— Нет уж, это я — пострадавший, а не ты! Где эта несчастная рукопись, которую ты украла уже два раза?
— Это не была кража.
— Возможно, некоторые люди способны создавать новые правила и следовать им, но я не из них, и тебе не удастся меня переубедить. Я уже устроил все, чтобы вернуть рукопись доктору Лалу, но ты унесла ее с моего стола. Это все равно, как если б ты унесла ее прямо из рук доктора Лала. Никакой разницы.
— Зачем толковать это таким образом? И вообще не перевозбуждайся из-за этого.
— После всего, что случилось, не притворяйся, что ты заботишься о моем сердце, и не намекай, что я — старик, который может умереть от апоплексического удара. Тебе это все равно не поможет. Ну, так где этот злополучный предмет?
— Он в полной безопасности. — Она заговорила по-польски. В ярости он запротестовал против этого. Она нарочно старалась напомнить ему о том ужасном времени, когда она скрывалась от немцев, — втянуть в это дело монастырь и больницу, инфекционную палату, куда нацисты явились с обыском.
— Нет уж, оставь. Отвечай по-английски. Ты привезла ее сюда?
— Я сняла копию, папочка. Я пошла в контору мистера Видика.
Сэммлер подавил свой гнев. Раз уж ей не разрешили говорить по-польски, она пустилась на другую уловку, прикинулась ребенком. С ужимкой маленькой девочки она склонила набок свое вполне взрослое, даже немолодое лицо. Она теперь смотрела на него сбоку, одним прищуренным детским глазом, а подбородок ее застенчиво терся о шерстяной воротник халата.
— Ах, вот как? Что же ты делала в конторе мистера Видика?
— У него там есть копировальная машина. Я иногда делала там копии для кузена Элии. И я знаю, что мистер Видик никогда не уходит домой. Наверное, он ненавидит свой дом. Он всегда сидит в своей конторе, так я ему позвонила и спросила, можно ли воспользоваться машиной, и он сказал: «Конечно, можно». Ну, тогда я поехала туда и сняла копию…
— Для меня?
— Или для доктора Лала.
— Ты что, думала, что я предпочту оригинал?
— Мне казалось, для тебя это будет удобнее.
— А что же ты сделала с рукописью и с копией?
— Я спрятала их в камере хранения на Центральном вокзале.
— О Господи, на Центральном вокзале! У тебя есть ключи, или ты их потеряла?
— Конечно, есть, отец.
— Где они?
У Шулы все было приготовлено. Она протянула ему два запечатанных конверта с наклеенными марками. Один был адресован ему, другой — доктору Лалу.
— Ты что, собиралась отправить их почтой? Ты же знаешь, что в камере хранения можно хранить вещи только двадцать четыре часа. А конверты могли идти по почте целую неделю. Что бы тогда было? Ты хоть записала номера ящиков в камере хранения? Нет, конечно. Тогда, как бы можно было их отыскать, если бы конверты затерялись? Тебе пришлось бы писать заявления, заполнять анкеты и доказывать свои права на собственность. С ума сойти можно!
— Ну, папочка, не бранись так, я сделала это все ради тебя. Ведь краденое имущество находилось в твоей квартире. Детектив сказал, что это краденое имущество и всякий, у кого оно находится, является укрывателем краденого.
— Больше никогда не делай мне таких одолжений. Да что с тобой говорить! Ты ведь даже не понимаешь смысла того, что ты натворила!
— Я принесла тебе эту рукопись, чтобы доказать мою преданность твоей работе. Я хотела напомнить, какой это важный труд. Потому что ты сам часто об этом забываешь. И ведешь себя так, будто Герберт Уэллс — это так, ничего особенного. Может быть, для тебя Герберт Уэллс ничего не значит, но для очень многих людей он представляет огромный интерес! Я все жду, жду, когда ты закончишь свой труд и рецензии наконец появятся в газетах. Я мечтаю увидеть в витринах книжных магазинов портрет своего отца, вместо всех этих дурацких рож с их дурацкими незначительными книжонками.
В конвертах лежали нечищеные, захватанные сотнями рук ключи. Мистер Сэммлер задумчиво смотрел на них. Да, кроме раздражения и беспокойства, она, несомненно, вызывала в нем грустное восхищение. Если, конечно, она сунула в ящик камеры хранения рукопись, а не стопку обесцвеченной бумаги. Нет, он надеялся, что с рукописью все в порядке. Она ведь только слегка тронутая. Его бедное дитя. Существо, им зарожденное и уплывающее в бесформенный беспредельный мир. Как она стала такой? Может быть, всякая внутренняя, интимная, единственно ценная пружинка жизни — та самая сущность, которая и есть Я с самого зарождения, с первых дней, — часто теряет рассудок, осознав неотвратимость смерти. Тут могут помочь, утешить, примирить с неизбежным только некие магические силы, и для женщины эти магические силы чаще всего связаны с мужчиной. Так, когда Антоний умирал, Клеопатра кричала, рыдая, что она не желает оставаться в этом скучном мире, который «без тебя хуже хлева!». И что же? Хлев, так что же? Сегодня он вспомнил конец монолога, так подходящий к этой ночи: «Ничего не осталось достойного внимания под мимолетным светом луны». И от него она ожидала, что он окажется достойным внимания, он, сидящий перед ней в кресле, покрытом глянцевитым чехлом, нагоняющим тоску россыпью красных роз на персиковом фоне. Такие чехлы, словно специально созданные, чтобы угнетать и утомлять душу. Неплохо справлялись со своей задачей. Он, значит, все еще уязвим, все еще чувствителен к мелочам. И все еще воспринимает подсознательные импульсы. И сиюминутный главный импульс сообщал ему, что этой женщине с ее очевидно женскими формами, столь явственно обрисованными эластичной тканью шерстяного халата (особенно ниже пояса, где было нечто, предназначенное для того, чтобы у любовника захватывало дух), что этой вполне зрелой женщине не следует сейчас требовать от своего папочки, чтобы он сделал подлунный мир достойным внимания. Во-первых, потому, что он никогда не был властелином этого мира. Колоссом, посылающим в бой армию и флот, роняющим короны из карманов. Он всего только старый еврей, которому выбили глаз, которого расстреляли, но как-то умудрились не добить до конца, в то время как все остальные погибли. Убийцы были преображены особым образом: они были переодеты в униформу, замаскированы одинаковой армейской одеждой, обезличены шлемами, они пришли с оружием, чтобы убивать мальчиков и девочек, мужчин и женщин, проливать кровь, хоронить, а затем выкапывать из земли и сжигать разложившиеся трупы. Человек по природе своей убийца. Природа человека — моральна. Это противоречие можно разрешить только безумием, безумными галлюцинациями, при которых заблуждения совести поддерживаются с помощью организации, в государствах, где взбесившийся строй скрывается за личиной делового администрирования. Там это — дело правительства. И все в таком роде. И вот в этом-то мире он — именно он, о Великий Боже! — должен обеспечить свою нравственно неустойчивую и умственно неуравновешенную дочь какими-нибудь высшими целями. Конечно, с Шулиной точки зрения, он слишком деликатен для земной жизни, слишком поглощен своими, исключающими ее, вселенными. Она жаждала вернуть его себе, связать с собой и сохранить его в своем мире, и все годилось для этого: экстравагантность, нелепая театральность поведения, кража чужих бумаг, бестолковая суета с хозяйственной сумкой, неврастеническая беготня по свалкам и даже экзотическая, вызывающая изжогу стряпня. О Боже, ее мир! Она сама! Чтобы его высокие идеалы были их общими высокими идеалами. Она вернет его себе, и он наконец завершит свой замечательный труд, новый вклад в историю культуры. Ибо она была Культурная. Шула была такая Культурная! Только это мещанское русское слово и годилось тут. Культурная . И сколько бы она ни простаивала на коленях, сколько бы ни похвалялась перед отцом своим христианством, сколько бы ни бегала по темным исповедальням, сколько бы ни просила патера Роблеса, чтобы христиане защитили ее от гнева ее еврейского отца, — ее безумная приверженность к культуре была истинно и неоспоримо еврейской.
— Прекрасно, значит, мои портреты в витринах книжных магазинов? Отличная идея. Потрясающе. Но при чем тут воровство…
— Это, по сути, не было воровство.
— А какое слово для этого предпочитаешь ты, и что это меняет? Это напоминает мне старую шутку: что нового я узнаю о лошади, если выучу, что по-латыни она называется equus?
— Но я не воровка.
— Отлично. Ты не воровка в своем представлении. Только в реальной жизни.
— Я-то думала, ты серьезно относишься к своей работе об Уэллсе и тебе будет интересно узнать, правильно ли он предсказал насчет Луны или Марса, и что ты готов заплатить что угодно, чтобы получить самые последние, самые современные научные данные об этом. Творческая личность не должна останавливаться ни перед чем. Преступление ради творчества — это не преступление. Или ты не творческая личность?
Сэммлеру начало мерещиться, что где-то в нем faute de mieux , в его воображении было поле, где множество охотников с противоречивыми намерениями стреляли в оперенный призрак, принятый ими за настоящую птицу. Шула была намерена устроить ему настоящий тест. Был ли он тем, за кого она его принимает? Был ли он созидателем, оригинальным мыслителем, или не был? Да, это был американский тест, и Шула вела себя вполне по-американски. Существует ли американец с недидактическим мышлением? Совершалось ли в Америке когда-либо преступление, жертва которого не была бы наказана ради высших идеалов? Встречался ли там когда-либо грешник, который не грешил бы pro bono publico? Так велико было зло полезности и так всеобъемлющ вольный дух объяснения всего сущего. И к тому же такова была психопатология обучения в Соединенных Штатах. Итак, возникал вопрос — был ли Папа действительно творческой личностью, способной на кражу ради Герберта Уэллса? Способен ли он был рискнуть всем ради мемуаров?
— Скажи мне честно, дочка, читала ли ты хоть одну книгу Герберта Уэллса?
— Читала.
— Ты скажи честно — между нами, действительно, читала?
— Одну книжку читала.
— Одну? Прочесть одну книгу Уэллса — все равно что поплавать в одной волне океана. Что это была за книга?
— Что-то насчет Бога.
— «Бог и невидимый король»?
— Да, эта.
— Ты дочитала ее до конца?
— Нет.
— Я тоже.
— О, папа, и ты?
— Я просто не мог ее читать. Эволюция человечества с Богом в качестве интеллекта. Я понял суть очень быстро, а остальное было так скучно и банально.
— Но все там так умно! Я прочла несколько страниц и была совершенно потрясена. Я ведь понимаю, что он великий человек, даже если я не способна дочитать книгу до конца. Ты же знаешь, я никогда ничего не могу дочитать до конца. Я слишком нервная. Но ты-то читал все остальные его книги.
— Никто не способен прочесть все его книги. Но я прочел многие. Пожалуй, слишком много.
Улыбаясь, Сэммлер вскрыл конверты, вытряхнул из них содержимое и выбросил скомканные бумажные шарики в мусорную корзинку Анджелы, изящную вещицу из золоченой флорентийской кожи. Купленную ее матерью во время путешествия. Ключи он опустил в карман, сильно склонившись набок в кресле, чтобы засунуть их поглубже.
Шула, молча наблюдавшая за ним, тоже улыбнулась, цепко сплетя пальцы вокруг кистей и прижав локтями отвороты шерстяного халата, чтобы он не распахивался на груди, несмотря на полотенце. Сэммлер видел в ванной пурпурно-коричневые соски, заплетенные узором выпуклых вен. А сейчас, после этой выходки, в уголках ее губ таилось простодушное удовольствие от победы. Ее жидкие вьющиеся волосы были туго стянуты, скрыты полотенцем, и только пейсы, как обычно, курчавились над ушами. Она улыбалась так, словно ей довелось отведать запретной волшебной похлебки, и приходилось примириться с тем, что так оно и было. Затылок у нее белый, крепкий. Биологическая сила. Пониже шеи начинался мощный спинной бугор. Спина зрелой женщины. Но руки и ноги не были пропорциональны телу. Единственное зачатое им дитя. Он никогда не сомневался, что ее поступки были продиктованы импульсами из далекого прошлого, наказами предков, хранящимися в подсознании. Он сознавал, что то же можно было сказать и о его поступках. Особенно в религиозных вопросах. Она была помешана на молитвах, но ведь и он, если сознаться честно, тоже молился, он тоже нередко обращался к Богу. Вот только что он спрашивал Бога, за что так любит эту глупую женщину с плотной, бесполезно чувственной, кремовой кожей, с накрашенным ртом и с дурацким тюрбаном из полотенца на голове.
— Шула, я понимаю, ты сделала это ради меня…
— Ты для меня важнее, чем этот человек, папа. И тебе это нужно.
— Но с этого дня не пользуйся мной как оправданием. Для своих штучек…
— Мы чуть не потеряли тебя в Израиле во время этой войны. Я так боялась, что ты не завершишь труд своей жизни…
— Глупости, Шула! Какой еще труд жизни? А быть убитым? Там? Да это лучший конец, который можно себе вообразить! Кроме того, там не было ни малейшей опасности. Смешно!
Шула встала.
— Я слышу, шины шуршат, — сказала она. — Кто-то подъехал.
Он ничего не слышал. У нее было чуткое ухо. Глупое животное, дитя природы, у нее был слух, как у лисы. Вот пожалуйста: вскочила и стоит, напряженно вслушиваясь, — полоумная королева, воплощенная тревога. И эти белые ноги. Ноги, не изувеченные модной обувью.
— Наверное, это Эмиль.
— Нет, это не Эмиль. Придется пойти одеться.
Она выбежала из комнаты.
Сэммлер спустился вниз, недоумевая, куда подевался Уоллес. В дверь звонят и звонят. Марго никогда не умела звонить, никогда не знала, когда следует оторвать палец от кнопки. Сквозь длинную узкую стеклянную панель он увидел ее: на ней была соломенная шляпа, рядом с ней стоял профессор Лал.
— Мы взяли машину напрокат, — сказала она. — Профессор больше не мог ждать. Мы поговорили по телефону с патером Роблесом. Он не видел Шулу несколько дней.
— Профессор Лал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
После этого он поднялся на второй этаж, вспоминая по пути, как он, бывало, играл с Шулой в прятки — в Лондоне, тридцать пять лет назад. Он был очень хорош тогда, повторяя громко вслух: «А где Шула? Уж не в кладовке ли? Сейчас мы посмотрим. Нет, ее нет в кладовке. Где же она может быть? Совершенно непонятно. Может, она под кроватью? Нет, и там нет. Какая умная девочка! Как она замечательно спряталась! Ее просто невозможно найти!» А в это время девочка, тогда пятилетняя, вся дрожа от возбуждения и азарта, бледная от напряжения, скорчившись сидела за медным ведерком для угля, прямо попой на полу, а он притворялся, что не замечает ее — ее крупной лобастой головы с маленькой красногубой улыбкой, — Господи, это было в другой жизни! Как печально. Даже если бы не было войны.
А вот теперь — кража! Это уже серьезно. Притом кража интеллектуальной собственности, что еще хуже. И в темноте он ссылался на свое старческое бессилие. Он слишком стар для этого. Карабкаться вверх, цепляясь за перила, путаясь в утомительно роскошном ворсе ковра. Ему место в больнице. В качестве старого родственника, ожидающего в приемной. Это для него более подходящее место. На втором этаже были спальни. Он осторожно пробрался в темноте. В такой домашней атмосфере, наполненной застоявшимися запахами мыла и туалетной воды. Этот дом давно никто не проветривал.
До него вдруг донесся всплеск воды, легкое движение воды в полной ванне. Шлепок по поверхности воды. Он протянул руку, растопырив пальцы, и заскользил ладонью по кафелю в поисках выключателя. Во вспыхнувшем свете он увидел Шулу, она пыталась прикрыть нагую грудь полотенцем. Огромная ванна была лишь наполовину заполнена ее небольшим телом. Он увидел подошвы ее белых ног, черный женский треугольник и два тяжелых белых шара с крупными пурпурно-коричневыми пятнами вокруг сосков. Да, да, она принадлежала к некоему клубу. Объединявшему по признаку пола. Есть пол мужской, есть женский. Но ему это все до лампочки.
— Папа, пожалуйста, выключи свет.
— Глупости. Я подожду в спальне. Одевайся. И побыстрее.
Он присел на кровать в спальне Анджелы. В комнате, где она жила, когда была маленькой девочкой. Или начинающей шлюхой. Что ж, люди уходят на войну. Они берут с собой то оружие, которое у них есть, и отправляются на фронт.
Он пересел в будуарное кресло, обтянутое кретоном. Из ванной не доносилось ни звука, он напомнил: «Я жду!» — и услышал, как она поспешно зашлепала по полу. Он прислушался к ее шагам, быстрым, тяжелым. На ходу она всегда задевала своим телом разные предметы. Она никогда не ходила, просто передвигая ноги по полу. Она касалась предметов, как бы заявляя свои права на них. И вот наконец она вышла из ванной, поспешно кутаясь в мужской шерстяной халат, обернув волосы махровым полотенцем. Она слегка задыхалась, неприятно травмированная тем, что отец увидел ее обнаженной.
— Ну, где же она?
— Папочка!
— Нет уж, это я — пострадавший, а не ты! Где эта несчастная рукопись, которую ты украла уже два раза?
— Это не была кража.
— Возможно, некоторые люди способны создавать новые правила и следовать им, но я не из них, и тебе не удастся меня переубедить. Я уже устроил все, чтобы вернуть рукопись доктору Лалу, но ты унесла ее с моего стола. Это все равно, как если б ты унесла ее прямо из рук доктора Лала. Никакой разницы.
— Зачем толковать это таким образом? И вообще не перевозбуждайся из-за этого.
— После всего, что случилось, не притворяйся, что ты заботишься о моем сердце, и не намекай, что я — старик, который может умереть от апоплексического удара. Тебе это все равно не поможет. Ну, так где этот злополучный предмет?
— Он в полной безопасности. — Она заговорила по-польски. В ярости он запротестовал против этого. Она нарочно старалась напомнить ему о том ужасном времени, когда она скрывалась от немцев, — втянуть в это дело монастырь и больницу, инфекционную палату, куда нацисты явились с обыском.
— Нет уж, оставь. Отвечай по-английски. Ты привезла ее сюда?
— Я сняла копию, папочка. Я пошла в контору мистера Видика.
Сэммлер подавил свой гнев. Раз уж ей не разрешили говорить по-польски, она пустилась на другую уловку, прикинулась ребенком. С ужимкой маленькой девочки она склонила набок свое вполне взрослое, даже немолодое лицо. Она теперь смотрела на него сбоку, одним прищуренным детским глазом, а подбородок ее застенчиво терся о шерстяной воротник халата.
— Ах, вот как? Что же ты делала в конторе мистера Видика?
— У него там есть копировальная машина. Я иногда делала там копии для кузена Элии. И я знаю, что мистер Видик никогда не уходит домой. Наверное, он ненавидит свой дом. Он всегда сидит в своей конторе, так я ему позвонила и спросила, можно ли воспользоваться машиной, и он сказал: «Конечно, можно». Ну, тогда я поехала туда и сняла копию…
— Для меня?
— Или для доктора Лала.
— Ты что, думала, что я предпочту оригинал?
— Мне казалось, для тебя это будет удобнее.
— А что же ты сделала с рукописью и с копией?
— Я спрятала их в камере хранения на Центральном вокзале.
— О Господи, на Центральном вокзале! У тебя есть ключи, или ты их потеряла?
— Конечно, есть, отец.
— Где они?
У Шулы все было приготовлено. Она протянула ему два запечатанных конверта с наклеенными марками. Один был адресован ему, другой — доктору Лалу.
— Ты что, собиралась отправить их почтой? Ты же знаешь, что в камере хранения можно хранить вещи только двадцать четыре часа. А конверты могли идти по почте целую неделю. Что бы тогда было? Ты хоть записала номера ящиков в камере хранения? Нет, конечно. Тогда, как бы можно было их отыскать, если бы конверты затерялись? Тебе пришлось бы писать заявления, заполнять анкеты и доказывать свои права на собственность. С ума сойти можно!
— Ну, папочка, не бранись так, я сделала это все ради тебя. Ведь краденое имущество находилось в твоей квартире. Детектив сказал, что это краденое имущество и всякий, у кого оно находится, является укрывателем краденого.
— Больше никогда не делай мне таких одолжений. Да что с тобой говорить! Ты ведь даже не понимаешь смысла того, что ты натворила!
— Я принесла тебе эту рукопись, чтобы доказать мою преданность твоей работе. Я хотела напомнить, какой это важный труд. Потому что ты сам часто об этом забываешь. И ведешь себя так, будто Герберт Уэллс — это так, ничего особенного. Может быть, для тебя Герберт Уэллс ничего не значит, но для очень многих людей он представляет огромный интерес! Я все жду, жду, когда ты закончишь свой труд и рецензии наконец появятся в газетах. Я мечтаю увидеть в витринах книжных магазинов портрет своего отца, вместо всех этих дурацких рож с их дурацкими незначительными книжонками.
В конвертах лежали нечищеные, захватанные сотнями рук ключи. Мистер Сэммлер задумчиво смотрел на них. Да, кроме раздражения и беспокойства, она, несомненно, вызывала в нем грустное восхищение. Если, конечно, она сунула в ящик камеры хранения рукопись, а не стопку обесцвеченной бумаги. Нет, он надеялся, что с рукописью все в порядке. Она ведь только слегка тронутая. Его бедное дитя. Существо, им зарожденное и уплывающее в бесформенный беспредельный мир. Как она стала такой? Может быть, всякая внутренняя, интимная, единственно ценная пружинка жизни — та самая сущность, которая и есть Я с самого зарождения, с первых дней, — часто теряет рассудок, осознав неотвратимость смерти. Тут могут помочь, утешить, примирить с неизбежным только некие магические силы, и для женщины эти магические силы чаще всего связаны с мужчиной. Так, когда Антоний умирал, Клеопатра кричала, рыдая, что она не желает оставаться в этом скучном мире, который «без тебя хуже хлева!». И что же? Хлев, так что же? Сегодня он вспомнил конец монолога, так подходящий к этой ночи: «Ничего не осталось достойного внимания под мимолетным светом луны». И от него она ожидала, что он окажется достойным внимания, он, сидящий перед ней в кресле, покрытом глянцевитым чехлом, нагоняющим тоску россыпью красных роз на персиковом фоне. Такие чехлы, словно специально созданные, чтобы угнетать и утомлять душу. Неплохо справлялись со своей задачей. Он, значит, все еще уязвим, все еще чувствителен к мелочам. И все еще воспринимает подсознательные импульсы. И сиюминутный главный импульс сообщал ему, что этой женщине с ее очевидно женскими формами, столь явственно обрисованными эластичной тканью шерстяного халата (особенно ниже пояса, где было нечто, предназначенное для того, чтобы у любовника захватывало дух), что этой вполне зрелой женщине не следует сейчас требовать от своего папочки, чтобы он сделал подлунный мир достойным внимания. Во-первых, потому, что он никогда не был властелином этого мира. Колоссом, посылающим в бой армию и флот, роняющим короны из карманов. Он всего только старый еврей, которому выбили глаз, которого расстреляли, но как-то умудрились не добить до конца, в то время как все остальные погибли. Убийцы были преображены особым образом: они были переодеты в униформу, замаскированы одинаковой армейской одеждой, обезличены шлемами, они пришли с оружием, чтобы убивать мальчиков и девочек, мужчин и женщин, проливать кровь, хоронить, а затем выкапывать из земли и сжигать разложившиеся трупы. Человек по природе своей убийца. Природа человека — моральна. Это противоречие можно разрешить только безумием, безумными галлюцинациями, при которых заблуждения совести поддерживаются с помощью организации, в государствах, где взбесившийся строй скрывается за личиной делового администрирования. Там это — дело правительства. И все в таком роде. И вот в этом-то мире он — именно он, о Великий Боже! — должен обеспечить свою нравственно неустойчивую и умственно неуравновешенную дочь какими-нибудь высшими целями. Конечно, с Шулиной точки зрения, он слишком деликатен для земной жизни, слишком поглощен своими, исключающими ее, вселенными. Она жаждала вернуть его себе, связать с собой и сохранить его в своем мире, и все годилось для этого: экстравагантность, нелепая театральность поведения, кража чужих бумаг, бестолковая суета с хозяйственной сумкой, неврастеническая беготня по свалкам и даже экзотическая, вызывающая изжогу стряпня. О Боже, ее мир! Она сама! Чтобы его высокие идеалы были их общими высокими идеалами. Она вернет его себе, и он наконец завершит свой замечательный труд, новый вклад в историю культуры. Ибо она была Культурная. Шула была такая Культурная! Только это мещанское русское слово и годилось тут. Культурная . И сколько бы она ни простаивала на коленях, сколько бы ни похвалялась перед отцом своим христианством, сколько бы ни бегала по темным исповедальням, сколько бы ни просила патера Роблеса, чтобы христиане защитили ее от гнева ее еврейского отца, — ее безумная приверженность к культуре была истинно и неоспоримо еврейской.
— Прекрасно, значит, мои портреты в витринах книжных магазинов? Отличная идея. Потрясающе. Но при чем тут воровство…
— Это, по сути, не было воровство.
— А какое слово для этого предпочитаешь ты, и что это меняет? Это напоминает мне старую шутку: что нового я узнаю о лошади, если выучу, что по-латыни она называется equus?
— Но я не воровка.
— Отлично. Ты не воровка в своем представлении. Только в реальной жизни.
— Я-то думала, ты серьезно относишься к своей работе об Уэллсе и тебе будет интересно узнать, правильно ли он предсказал насчет Луны или Марса, и что ты готов заплатить что угодно, чтобы получить самые последние, самые современные научные данные об этом. Творческая личность не должна останавливаться ни перед чем. Преступление ради творчества — это не преступление. Или ты не творческая личность?
Сэммлеру начало мерещиться, что где-то в нем faute de mieux , в его воображении было поле, где множество охотников с противоречивыми намерениями стреляли в оперенный призрак, принятый ими за настоящую птицу. Шула была намерена устроить ему настоящий тест. Был ли он тем, за кого она его принимает? Был ли он созидателем, оригинальным мыслителем, или не был? Да, это был американский тест, и Шула вела себя вполне по-американски. Существует ли американец с недидактическим мышлением? Совершалось ли в Америке когда-либо преступление, жертва которого не была бы наказана ради высших идеалов? Встречался ли там когда-либо грешник, который не грешил бы pro bono publico? Так велико было зло полезности и так всеобъемлющ вольный дух объяснения всего сущего. И к тому же такова была психопатология обучения в Соединенных Штатах. Итак, возникал вопрос — был ли Папа действительно творческой личностью, способной на кражу ради Герберта Уэллса? Способен ли он был рискнуть всем ради мемуаров?
— Скажи мне честно, дочка, читала ли ты хоть одну книгу Герберта Уэллса?
— Читала.
— Ты скажи честно — между нами, действительно, читала?
— Одну книжку читала.
— Одну? Прочесть одну книгу Уэллса — все равно что поплавать в одной волне океана. Что это была за книга?
— Что-то насчет Бога.
— «Бог и невидимый король»?
— Да, эта.
— Ты дочитала ее до конца?
— Нет.
— Я тоже.
— О, папа, и ты?
— Я просто не мог ее читать. Эволюция человечества с Богом в качестве интеллекта. Я понял суть очень быстро, а остальное было так скучно и банально.
— Но все там так умно! Я прочла несколько страниц и была совершенно потрясена. Я ведь понимаю, что он великий человек, даже если я не способна дочитать книгу до конца. Ты же знаешь, я никогда ничего не могу дочитать до конца. Я слишком нервная. Но ты-то читал все остальные его книги.
— Никто не способен прочесть все его книги. Но я прочел многие. Пожалуй, слишком много.
Улыбаясь, Сэммлер вскрыл конверты, вытряхнул из них содержимое и выбросил скомканные бумажные шарики в мусорную корзинку Анджелы, изящную вещицу из золоченой флорентийской кожи. Купленную ее матерью во время путешествия. Ключи он опустил в карман, сильно склонившись набок в кресле, чтобы засунуть их поглубже.
Шула, молча наблюдавшая за ним, тоже улыбнулась, цепко сплетя пальцы вокруг кистей и прижав локтями отвороты шерстяного халата, чтобы он не распахивался на груди, несмотря на полотенце. Сэммлер видел в ванной пурпурно-коричневые соски, заплетенные узором выпуклых вен. А сейчас, после этой выходки, в уголках ее губ таилось простодушное удовольствие от победы. Ее жидкие вьющиеся волосы были туго стянуты, скрыты полотенцем, и только пейсы, как обычно, курчавились над ушами. Она улыбалась так, словно ей довелось отведать запретной волшебной похлебки, и приходилось примириться с тем, что так оно и было. Затылок у нее белый, крепкий. Биологическая сила. Пониже шеи начинался мощный спинной бугор. Спина зрелой женщины. Но руки и ноги не были пропорциональны телу. Единственное зачатое им дитя. Он никогда не сомневался, что ее поступки были продиктованы импульсами из далекого прошлого, наказами предков, хранящимися в подсознании. Он сознавал, что то же можно было сказать и о его поступках. Особенно в религиозных вопросах. Она была помешана на молитвах, но ведь и он, если сознаться честно, тоже молился, он тоже нередко обращался к Богу. Вот только что он спрашивал Бога, за что так любит эту глупую женщину с плотной, бесполезно чувственной, кремовой кожей, с накрашенным ртом и с дурацким тюрбаном из полотенца на голове.
— Шула, я понимаю, ты сделала это ради меня…
— Ты для меня важнее, чем этот человек, папа. И тебе это нужно.
— Но с этого дня не пользуйся мной как оправданием. Для своих штучек…
— Мы чуть не потеряли тебя в Израиле во время этой войны. Я так боялась, что ты не завершишь труд своей жизни…
— Глупости, Шула! Какой еще труд жизни? А быть убитым? Там? Да это лучший конец, который можно себе вообразить! Кроме того, там не было ни малейшей опасности. Смешно!
Шула встала.
— Я слышу, шины шуршат, — сказала она. — Кто-то подъехал.
Он ничего не слышал. У нее было чуткое ухо. Глупое животное, дитя природы, у нее был слух, как у лисы. Вот пожалуйста: вскочила и стоит, напряженно вслушиваясь, — полоумная королева, воплощенная тревога. И эти белые ноги. Ноги, не изувеченные модной обувью.
— Наверное, это Эмиль.
— Нет, это не Эмиль. Придется пойти одеться.
Она выбежала из комнаты.
Сэммлер спустился вниз, недоумевая, куда подевался Уоллес. В дверь звонят и звонят. Марго никогда не умела звонить, никогда не знала, когда следует оторвать палец от кнопки. Сквозь длинную узкую стеклянную панель он увидел ее: на ней была соломенная шляпа, рядом с ней стоял профессор Лал.
— Мы взяли машину напрокат, — сказала она. — Профессор больше не мог ждать. Мы поговорили по телефону с патером Роблесом. Он не видел Шулу несколько дней.
— Профессор Лал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35