– Да, небольшая передышка мне бы не помешала.
Двое усемшись вместе, шлемы сняты; преломивши кус перченого бри с краюхой грубого помола.
– С моей точки зрения, – сказал Черный Рыцарь, – вся проблема – в России.
– Мало ли что говорят, – ответил Ланселот. – Поживем – увидим.
– По моим ощущениям, Германия намерена затеять русскую кампанию.
– Когда?
– Они подтягивают войско к границам, как я слышал.
– Надежна ли ваша информация?
– Как и все, что можно получить на моем уровне, – сказал Черный Рыцарь. – Получше того, что пишут в газетах, похуже того, что циркулирует в министерствах. Нам, простым рыцарям, не докладывают. Вы же, с другой стороны, имеете доступ к самому королю.
– Имел, – сказал Ланселот. – Теперь уж нет. Артур меня, наверное, по-прежнему любит, но бог знает – я не виделся с ним вот уже несколько месяцев. Все дело в Гвиневере.
– Слыхал, – сказал Черный Рыцарь. – Повсюду передавали. В смысле общественного интереса это чуть ли не затмевает войну.
– Вот были времена… – сказал Ланселот. – Все заводили интрижки в пристойном спокойствии. Прелюбодеяние считалось делом частным, о нем беспокоились одни принципалы. А теперь и французскую галошу не надеть – тобою тут же оклеят все заборы на стройплощадках.
– Знавал я одну девушку в Греции, – сказал Черный Рыцарь. – И чах по ней до самых глубин моей души.
– Греция? Никогда не бывал. Остров, не так ли?
– Много островов. Иисусе милостивый, она лишила меня всех остатков спокойствия. Не пришелся я ей по нраву, ибо черен был.
– Но вы и сейчас черны, – сказал Ланселот. – Черны, однако симпатичны.
– Там, откуда я родом, – сказал Черный Рыцарь, – все черные. Куда ни глянь. Белых людей считают уродами природы. Коровы завидят на улице белого человека – сразу ядовитый кустарник рожают.
– И что это за страна?
– Дагомей.
– Не знаю такой. Как там кормят?
– Неплохо. Матушка, бывало, готовила мне пирог с маниокой – так он мне снится до сих пор.
– А в этой стране, иногда кажется, единственная статья экспорта – сплетни. Приходится защищать свою репутацию железной рукой.
– Мне вот всегда интересно, – сказал Черный Рыцарь, – как именно пресса разыграет все это, когда меня уже не станет.
– А я некоторое время назад принял меры, – сказал Ланселот. – Посидели с парнем, который клепает некрологи для «Таймс». Зовут Хакетт, довольно милый оказался человек.
– Изобретательно.
– «Хакетт, – сказал я ему, – если что-то вообще имеет смысл делать, лучше делать это хорошо». Он, похоже, согласился. Нервный человечек, дерганый – я и не понял, почему его так колотило. Наконец он спросил, не буду ли я так любезен убрать со стола булаву. Мы сидели в пабе «Агнец и Стяг», и булаву я положил на стол – только что с поля, сами понимаете, она была еще немного в крови. «Ну что ж, куда-нибудь я ее уберу», – согласился я. «Будьте так добры», – сказал он. Я оглянулся, не найдется ли где колышка ее повесить. На всем дворе – ни кола. И вот я воткнул ее в мужской уборной, прямо в угол. Моя вторая любимая булава. Я сказал себе: «Готов лошадь поставить, какой-нибудь мерзавец непременно ее с кровью вырвет», – пардон за каламбур.
Ну вот, Хакетт несколько успокоился, а он уже второй джин допивал, хочу заметить, и я объяснил ему всю диспозицию. Дело не в том, сказал я, что я в каком-то особом восторге от своей жизни; жизнь как жизнь, свои плюсы, свои минусы, бывают периоды опустошенности духа. Но, сказал ему я, и здесь возникло непредвиденное осложнение, ибо я поймал себя на том, что пущей выразительности ради колочу кулаком по столу, а в кулаке зажат довольно внушительный кинжал. Сам не знаю, зачем, – должно быть, привычка, – и я уже прорубил в столе дыру. Поэтому я подтянул к нам другой стол, потеснив с него парочку дуболомов-выпивох, и нечаянно задел Хакетта – он весь облился джином, поэтому я заказал нам еще по разу и стал вспоминать, на чем остановился. Хакетт спросил, не возражаю ли я, если он сходит протелефонировать супруге. Я ответил, что возражаю.
– Вы были с ним суровы.
– Еще как. Я сказал ему, что жизнь моя хоть и была во многих отношениях похожа на жизнь многих других, но в других отношениях на них довольно себе непохожа. А именно, в силу любопытных обстоятельств моего рождения, в силу моего сословия и всей моей истории. После чего я объяснил ему про рыцарство, – более-менее, разумеется, в сокращенном виде, – внушил какое-то представление о моем отрочестве, просветил в вопросах социологии королевства моего папочки и нескольких стран, в которых я обитал, уже покинув отчий дом, вкратце обрисовал искусство ведения войны (весьма эскизно, должен сказать, ибо мне совсем не хотелось на него столько вываливать, чтоб он надорвался, унося) и перечислил свои основные подвиги, начиная с семи лет. Он довольно лихорадочно все это записывал, и заметки его были чертовски превосходны – в интересах соблюдения точности я его заставлял прочитывать их мне вслух примерно каждые четверть часа.
– Так и надлежит.
– Я тоже так думаю. О Гвиневере (или каких-либо иных дамах) не упоминал я вовсе, ибо таким подробностям, я полагаю, не место в пристойном мемориале. Я сказал ему, что мне известно: фотографии, сопровождающие, как он их называл, «некры» в его газете, печатаются на одну, две или же три колонки, – и сообщил, что предпочел бы трехколоночную. По этому случаю я снабдил его одним очень хорошим снимком, не так давно сделанным весьма недурным специалистом, практикующим в Садах Радости. За что Хакетт был очень благодарен, как и за то время, что я согласился ему уделить. С чем он и удалился, обильно и красноречиво выражая свое восхищение и уважение.
– Чертовски здорово.
– Короче говоря, – сказал Ланселот, – могу сказать, что прессой управлять не так уж трудно, если проявлять определенную долю интеллектуального упорства. А булаву мою тогда действительно сперли.
– Провалиться мне на месте, если вы этого не предвидели.
– Сэр Рыцарь, – сказал Ланселот, – я был бы не прочь иметь вас в нашем лагере.
– Я скорее свободный ландскнехт, – сказал Черный Рыцарь, – по темпераменту. Однако вы – рыцарь столь доблестный и достойный, а кроме того свели мы с вами такое чудное знакомство, что я б не отказался встать под ваши стяги.
– Что ж, – сказал Ланселот, – мне тоже мнится, что вы человек редкий, доблестный, покладистого нрава и хороших манер, и мне будет неимоверно приятно включить вас в наши почетные списки.
– Стало быть, дело сделано, – сказал Черный Рыцарь, и они оба поднялись на ноги и сжали друг друга в объятьях, и слезы хлынули из очей их, и оба они рухнули наземь в забытьи.
Лионесса дремлючи под деревом, одно колено воздето.
Лейтенант расстегиваючи на ней сорочку.
Лионесса шевельнумшись во сне. Рукою прикрымши голову.
Лейтенант расстегнумши на ней ремень.
– За это я выигрывала кубки, – сказала Лионесса. – Серебряные кубки.
– Кубки?
– Призы , – пояснила Лионесса. – Ты уверен, что в силах?
Лейтенант усемшись, опираючись спиной на дерево.
– Ты просто что-то, – сказал он.
– Мне нравится, когда завлекают чуточку покрепче, – сказала Лионесса. – Хотя должна признаться, парень ты видный и симпатичный.
– Иди ты.
– Можешь забрать мои нашивки.
– Боже праведный, – сказал он. – Не нужны мне твои дурацкие нашивки. И я знаю – говоря по всей строгости, клеиться к военнослужащим сержантского состава не полагается. Но я ж не ожидал, что это будешь ты.
– Младенец, – сказала Лионесса. – Я провела больше времени в очереди к полевой кухне, чем ты в армии.
– Весьма вероятно, – сказал Эдвард. – И карту я читать не умею, и в батальоне мне бы взвода не доверили, было б из кого выбирать. Но все равно некоторое время тебе придется провести со мной.
– Война большая, – сказала Лионесса. – Всем что-нибудь перепадет.
– У меня сложилось представление, – сказал Эдвард, – что в боевых подразделениях женщин нет.
– Я просочилась сквозь трещинки, – сказала Лионесса. – В других подразделениях тоже есть. Пока никто не жаловался.
– В списках ты значишься как санитарка.
– Я и есть санитарка. Помимо всего прочего.
– И каким же манером тебя, по-твоему, завлекать?
Эдвард протягиваючи ей белый цветочек клевера.
– Нет-нет-нет, – сказала Лионесса. – Это слишком робко, решительнее никак? У тебя что, нет шампанского?
– Шампанского нет.
– Тогда масла. Если хочешь, чтобы войска тебя поистине любили, делай вылазки и запасайся маслом. Картошка на обед была суховата.
– Да не хочу я, чтоб они меня любили. Меня вполне устроит, если они воздержатся от суждений еще на несколько недель. А тебе я могу дать коньяку.
Эдвард порымшись в вещмешке.
– Вот не думала, что придется подстегивать желторотого лейтенанта, – сказала Лионесса.
– А для чего еще нужны сержанты?
– Вероятно, спрашивать не стоит, но чем ты занимался раньше? То есть, до своей военной кафедры?
– И ты не будешь смеяться?
– И я не буду смеяться.
– Я был штукатуром.
– А это еще что такое?
– Это парень, который ляпает штукатурку на стену, а потом размазывает ее мастерком.
– Немалое, должно быть, умение.
– Да, некоторый навык требуется.
– А у тебя для простого трудяги неплохо язык подвешен.
– Спасибо. Слава богу, поучиться довелось – там и тут. Но образование никак не влияет на трудоустройство.
– А штукатуры устраиваются недурно?
– Одно из самых высокооплачиваемых ремесел. Тогда уж мне платили поболе, чем теперь.
– Не понимаю, с чего лейтенантам вообще роскошествовать. Их ведь пруд пруди.
– Это точно.
– Только в наших силах тысяч пятьдесят–шестьдесят.
– Если со всеми службами считать.
– И ни один пороху не нюхал. Все образованные.
– А я считаю, мне еще учиться и учиться.
– Ты, похоже, сообразительный. До некоторой степени. И кроме того, уже много чего знаешь.
– Как штукатурку класть, например.
– Я имела в виду другое соображалово. Коньяк.
– Сверхвыдержанный «Отар». Не сильно плохо.
– А еще есть?
– Еще можно найти.
– Поцелуй тебя поощрит?
– Поощрит к чему?
– Найти еще коньяку.
– Думаю, скорее да, чем нет.
Снова в вещмешок.
– Осточертела мне эта война, – сказал Эдвард. – К тому же я ее не понимаю. Какая-то совсем нехристианская.
– Они тоже христиане, – сказала Лионесса. – Католики и протестанты, совсем как мы.
– Чего ж тогда мы с ними воюем?
– Они безумцы. А мы нормальные.
– Откуда мы знаем?
– Что мы нормальные?
– Да.
– Вот я нормальная?
– По всем признакам.
– А ты – ты себя считаешь нормальным?
– Считаю.
– Ну вот видишь.
– Но ведь они себя тоже, наверняка считают нормальными, нет?
– Мне кажется, они знают. В глубине души. Что они ненормальные.
– И каково же им тогда?
– Наверняка ужасно. Воевать с удвоенной яростью, дабы опровергнуть то, что они сами знают. Что они ненормальные.
– Умно, ничего не скажешь, – сказал Эдвард. – Не удивлюсь, если ты права.
– Да, – сказала Лионесса, снимая сорочку. – Ляг со мной.
– От всего сердца согласен.
Гвиневера сказала:
– С меня уже довольно. Хватить сидеть тут и вышивать наволочки. Война не война, а уже май. Пойду праздновать весну и собирать цветочки.
– Но тут же у нас столица и правительство, – сказал Мордред. – Если вы нас покинете, с точки зрения конституции, мы лишимся руководства.
– Есть Парламент. Есть премьер-министр.
– Да, но они – не символы. А вы – символ. Символически нам здесь нужна особа королевских кровей.
– Вот сам и оставайся, – сказала Гвиневера. – В тебе для этого довольно королевской крови. Не первый сорт, конечно, но все равно ты сын Артура.
– Как будет угодно королеве.
– Ты как считаешь, тридцать шесть – уже старость?
– Не такая уж старость, – сказал Мордред, – но довольно-таки. Старость – смотря для чего.
– Неважно, – сказала королева. – Мне потребуется несколько рыцарей, скакать рядом. Полудюжины вполне довольно. Поедет, как обычно, Варли, и еще нам понадобятся слуги. Я возьму с собой хорошего повара, а тебе оставлю чуть похуже. Тебе ведь все равно, правда?
– Не имеет значения.
– Артур обожает пироги с олениной, а лучше Карла их никто не готовит. На случай, если я наткнусь на Артура, конечно. И Ланселоту пироги с олениной нравятся. Наверное, лучше прихватить и егеря-другого, чтобы эту оленину добывали.
– И, вероятно, небольшой оркестр?
– Мордред, только не надо вот этой кислой мины. Я прекрасно отдаю себе отчет, что идет война. Я, по крайней мере, сражалась на стороне мужа.
– Смелость королевы под сомнение не ставится.
– Зато ставится твоя. Потому ты и злишься. Выйди на поле битвы с войсками. Получи парочку зуботычин. На тебе нет шрамов, тем ты и подозрителен. Вспоротая щека или раздробленный череп – и ты уже…
– Один из «наших парней»?
– Ну, в общем, да, – сказала Гвиневера.
– В битве при Пуатье выпад, что пришелся повыше груди, мадам, ударил вам в голову.
– Рана удачная, – согласилась Гвиневера. – И довольно незначительная. Но все равно я истекла кровью. Хорошо демонстрирует рвение, если ты понимаешь мои намеки.
– Театр все это, – сказал Мордред. – Великие герои-увальни – Артур, Ланселот, Гавейн, Гарет – возвращаются в замок, обагренные кровью, и народ швыряет в воздух шляпы.
– Да, – сказала Гвиневера, – они завоевывают много чести. И это не вполне театр. Реальная боль. Народ это уважает.
– Я в восторге от нотации, кою о мужской добродетели мне читает супруга моего отца, – сказал Мордред. – Быть может, королева окажется столь же красноречива и насчет женской. Можем ли мы рассчитывать на небольшую балладу о честности, на маленькое скерцо о супружеской верности?
– Ты и впрямь ублюдок, – сказала Гвиневера. – Было б на кого оставить королевство, я б этого кого и выбрала. А теперь соблаговолите почтить меня своей скорейшей ретирадой, сэр. Я выправлю необходимые документы и пришлю их вам нарочным.
– Мадам, – промолвил Мордред и удалился.
– Ну, – сказала Гвиневера, – что скажешь?
Ланселот выступаючи из-за гобелена.
– Скажу, что он – человек пагубный, – сказал он. – Ты не сильно рискуешь, передавая ему малую государственную печать и все такое прочее?
– Пусть немного порезвится, – сказала королева. – Не думаю, что он немедленно примется пакостить.
– Злонамеренность, – продолжал Ланселот, – обычно, по моему опыту, есть результат каких-то действий другого. Из Мордреда она таки бьет фонтанами во все стороны. Возможно, он осознает, что Артур его не любит. Хотя Артур всегда старается быть беспристрастным со своими детьми.
Ланселот избавляючи Гвиневеру от блузки.
– Поцелуй, – сказал он. – Меня так долго не было рядом. Как мило у тебя все заросло.
– Подумаешь, – сказала королева, усаживаясь к нему на колени. – А у Артура есть парень с самым классным ударом слева, что я только видела за тридцать и три года жизни.
– Тридцать и шесть, нет?
– Боже, какая у тебя хорошая память. Неужели ты никогда ничего не забываешь?
– Забываю, сколько могу, – сказал Ланселот.
– А меня?
– Ты – великое проклятие и великая радость всей моей жизни, – сказал Ланселот.
– А что главнее?
– В том, чтобы оправдаться в глазах Господа, – сказал Ланселот, – проклятье. В том, чтобы желать и обрести близнеца душе своей, – радость.
– Артур довольно-таки… взбудоражен, знаешь ли.
– Ничего подобного я не знаю. Его беспокоит война, разумеется, но кого она не беспокоит? Однако помимо этого, помимо естественной серой бледности тревоги, иногда расцвеченной румянцем, тревоги, воцарившейся на его челе, румянцем от вторжения гнева, но преимущественно серости, однако если погода, скажем, неблагоприятственна для наших планов в той или иной части света, как это явствует из гигантской карты на стене его штаб-квартиры, то румянец…
– Я просто его жена, – сказала Гвиневера, – всего лишь королева, которая знает его лучше всех на свете.
– Допустим.
– И даже вдалеке я замечаю.
– Замечаешь что?
– Когда он поет…
– Какие песни он поет? Я никогда не слышал, чтобы он пел.
– Ты никогда не спал с ним.
– Это уж точно.
– Так вот, он поет во сне. Иные во сне клацают зубами, иные храпят. Артур во сне поет. Древние песнопения.
– И что?
– И даже вдалеке я слышу его пение. Посреди ночи.
– Чрезвычайно странно. Если я могу так выразиться.
– Воистину. Так вот, суть его пения изменилась. Теперь он просит силы. Прежде сила у него всегда была, разве не понимаешь? Вот в чем разница.
– Мне это не нравится.
– Да и мне тоже.
Благородная дама омывается одна в лесном пруду!
– Она сбросила все одежды свои, все до единой!
– Красоты она непревзойденной! Кожа что чистейший алебастр!
– Для алебастра слишком синенькая! Алебастр варьируется в цвете от желтовато-розоватого до розовато-сероватого!
– Это дельфтский алебастр! С прожилками синевы на белом!
– Кожа у нее на вид совершенно королевская! Это непременно должна купаться королева, Гвиневера!
– Будь это Гвиневера, поблизости бы ошивались и придворные дамы!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Двое усемшись вместе, шлемы сняты; преломивши кус перченого бри с краюхой грубого помола.
– С моей точки зрения, – сказал Черный Рыцарь, – вся проблема – в России.
– Мало ли что говорят, – ответил Ланселот. – Поживем – увидим.
– По моим ощущениям, Германия намерена затеять русскую кампанию.
– Когда?
– Они подтягивают войско к границам, как я слышал.
– Надежна ли ваша информация?
– Как и все, что можно получить на моем уровне, – сказал Черный Рыцарь. – Получше того, что пишут в газетах, похуже того, что циркулирует в министерствах. Нам, простым рыцарям, не докладывают. Вы же, с другой стороны, имеете доступ к самому королю.
– Имел, – сказал Ланселот. – Теперь уж нет. Артур меня, наверное, по-прежнему любит, но бог знает – я не виделся с ним вот уже несколько месяцев. Все дело в Гвиневере.
– Слыхал, – сказал Черный Рыцарь. – Повсюду передавали. В смысле общественного интереса это чуть ли не затмевает войну.
– Вот были времена… – сказал Ланселот. – Все заводили интрижки в пристойном спокойствии. Прелюбодеяние считалось делом частным, о нем беспокоились одни принципалы. А теперь и французскую галошу не надеть – тобою тут же оклеят все заборы на стройплощадках.
– Знавал я одну девушку в Греции, – сказал Черный Рыцарь. – И чах по ней до самых глубин моей души.
– Греция? Никогда не бывал. Остров, не так ли?
– Много островов. Иисусе милостивый, она лишила меня всех остатков спокойствия. Не пришелся я ей по нраву, ибо черен был.
– Но вы и сейчас черны, – сказал Ланселот. – Черны, однако симпатичны.
– Там, откуда я родом, – сказал Черный Рыцарь, – все черные. Куда ни глянь. Белых людей считают уродами природы. Коровы завидят на улице белого человека – сразу ядовитый кустарник рожают.
– И что это за страна?
– Дагомей.
– Не знаю такой. Как там кормят?
– Неплохо. Матушка, бывало, готовила мне пирог с маниокой – так он мне снится до сих пор.
– А в этой стране, иногда кажется, единственная статья экспорта – сплетни. Приходится защищать свою репутацию железной рукой.
– Мне вот всегда интересно, – сказал Черный Рыцарь, – как именно пресса разыграет все это, когда меня уже не станет.
– А я некоторое время назад принял меры, – сказал Ланселот. – Посидели с парнем, который клепает некрологи для «Таймс». Зовут Хакетт, довольно милый оказался человек.
– Изобретательно.
– «Хакетт, – сказал я ему, – если что-то вообще имеет смысл делать, лучше делать это хорошо». Он, похоже, согласился. Нервный человечек, дерганый – я и не понял, почему его так колотило. Наконец он спросил, не буду ли я так любезен убрать со стола булаву. Мы сидели в пабе «Агнец и Стяг», и булаву я положил на стол – только что с поля, сами понимаете, она была еще немного в крови. «Ну что ж, куда-нибудь я ее уберу», – согласился я. «Будьте так добры», – сказал он. Я оглянулся, не найдется ли где колышка ее повесить. На всем дворе – ни кола. И вот я воткнул ее в мужской уборной, прямо в угол. Моя вторая любимая булава. Я сказал себе: «Готов лошадь поставить, какой-нибудь мерзавец непременно ее с кровью вырвет», – пардон за каламбур.
Ну вот, Хакетт несколько успокоился, а он уже второй джин допивал, хочу заметить, и я объяснил ему всю диспозицию. Дело не в том, сказал я, что я в каком-то особом восторге от своей жизни; жизнь как жизнь, свои плюсы, свои минусы, бывают периоды опустошенности духа. Но, сказал ему я, и здесь возникло непредвиденное осложнение, ибо я поймал себя на том, что пущей выразительности ради колочу кулаком по столу, а в кулаке зажат довольно внушительный кинжал. Сам не знаю, зачем, – должно быть, привычка, – и я уже прорубил в столе дыру. Поэтому я подтянул к нам другой стол, потеснив с него парочку дуболомов-выпивох, и нечаянно задел Хакетта – он весь облился джином, поэтому я заказал нам еще по разу и стал вспоминать, на чем остановился. Хакетт спросил, не возражаю ли я, если он сходит протелефонировать супруге. Я ответил, что возражаю.
– Вы были с ним суровы.
– Еще как. Я сказал ему, что жизнь моя хоть и была во многих отношениях похожа на жизнь многих других, но в других отношениях на них довольно себе непохожа. А именно, в силу любопытных обстоятельств моего рождения, в силу моего сословия и всей моей истории. После чего я объяснил ему про рыцарство, – более-менее, разумеется, в сокращенном виде, – внушил какое-то представление о моем отрочестве, просветил в вопросах социологии королевства моего папочки и нескольких стран, в которых я обитал, уже покинув отчий дом, вкратце обрисовал искусство ведения войны (весьма эскизно, должен сказать, ибо мне совсем не хотелось на него столько вываливать, чтоб он надорвался, унося) и перечислил свои основные подвиги, начиная с семи лет. Он довольно лихорадочно все это записывал, и заметки его были чертовски превосходны – в интересах соблюдения точности я его заставлял прочитывать их мне вслух примерно каждые четверть часа.
– Так и надлежит.
– Я тоже так думаю. О Гвиневере (или каких-либо иных дамах) не упоминал я вовсе, ибо таким подробностям, я полагаю, не место в пристойном мемориале. Я сказал ему, что мне известно: фотографии, сопровождающие, как он их называл, «некры» в его газете, печатаются на одну, две или же три колонки, – и сообщил, что предпочел бы трехколоночную. По этому случаю я снабдил его одним очень хорошим снимком, не так давно сделанным весьма недурным специалистом, практикующим в Садах Радости. За что Хакетт был очень благодарен, как и за то время, что я согласился ему уделить. С чем он и удалился, обильно и красноречиво выражая свое восхищение и уважение.
– Чертовски здорово.
– Короче говоря, – сказал Ланселот, – могу сказать, что прессой управлять не так уж трудно, если проявлять определенную долю интеллектуального упорства. А булаву мою тогда действительно сперли.
– Провалиться мне на месте, если вы этого не предвидели.
– Сэр Рыцарь, – сказал Ланселот, – я был бы не прочь иметь вас в нашем лагере.
– Я скорее свободный ландскнехт, – сказал Черный Рыцарь, – по темпераменту. Однако вы – рыцарь столь доблестный и достойный, а кроме того свели мы с вами такое чудное знакомство, что я б не отказался встать под ваши стяги.
– Что ж, – сказал Ланселот, – мне тоже мнится, что вы человек редкий, доблестный, покладистого нрава и хороших манер, и мне будет неимоверно приятно включить вас в наши почетные списки.
– Стало быть, дело сделано, – сказал Черный Рыцарь, и они оба поднялись на ноги и сжали друг друга в объятьях, и слезы хлынули из очей их, и оба они рухнули наземь в забытьи.
Лионесса дремлючи под деревом, одно колено воздето.
Лейтенант расстегиваючи на ней сорочку.
Лионесса шевельнумшись во сне. Рукою прикрымши голову.
Лейтенант расстегнумши на ней ремень.
– За это я выигрывала кубки, – сказала Лионесса. – Серебряные кубки.
– Кубки?
– Призы , – пояснила Лионесса. – Ты уверен, что в силах?
Лейтенант усемшись, опираючись спиной на дерево.
– Ты просто что-то, – сказал он.
– Мне нравится, когда завлекают чуточку покрепче, – сказала Лионесса. – Хотя должна признаться, парень ты видный и симпатичный.
– Иди ты.
– Можешь забрать мои нашивки.
– Боже праведный, – сказал он. – Не нужны мне твои дурацкие нашивки. И я знаю – говоря по всей строгости, клеиться к военнослужащим сержантского состава не полагается. Но я ж не ожидал, что это будешь ты.
– Младенец, – сказала Лионесса. – Я провела больше времени в очереди к полевой кухне, чем ты в армии.
– Весьма вероятно, – сказал Эдвард. – И карту я читать не умею, и в батальоне мне бы взвода не доверили, было б из кого выбирать. Но все равно некоторое время тебе придется провести со мной.
– Война большая, – сказала Лионесса. – Всем что-нибудь перепадет.
– У меня сложилось представление, – сказал Эдвард, – что в боевых подразделениях женщин нет.
– Я просочилась сквозь трещинки, – сказала Лионесса. – В других подразделениях тоже есть. Пока никто не жаловался.
– В списках ты значишься как санитарка.
– Я и есть санитарка. Помимо всего прочего.
– И каким же манером тебя, по-твоему, завлекать?
Эдвард протягиваючи ей белый цветочек клевера.
– Нет-нет-нет, – сказала Лионесса. – Это слишком робко, решительнее никак? У тебя что, нет шампанского?
– Шампанского нет.
– Тогда масла. Если хочешь, чтобы войска тебя поистине любили, делай вылазки и запасайся маслом. Картошка на обед была суховата.
– Да не хочу я, чтоб они меня любили. Меня вполне устроит, если они воздержатся от суждений еще на несколько недель. А тебе я могу дать коньяку.
Эдвард порымшись в вещмешке.
– Вот не думала, что придется подстегивать желторотого лейтенанта, – сказала Лионесса.
– А для чего еще нужны сержанты?
– Вероятно, спрашивать не стоит, но чем ты занимался раньше? То есть, до своей военной кафедры?
– И ты не будешь смеяться?
– И я не буду смеяться.
– Я был штукатуром.
– А это еще что такое?
– Это парень, который ляпает штукатурку на стену, а потом размазывает ее мастерком.
– Немалое, должно быть, умение.
– Да, некоторый навык требуется.
– А у тебя для простого трудяги неплохо язык подвешен.
– Спасибо. Слава богу, поучиться довелось – там и тут. Но образование никак не влияет на трудоустройство.
– А штукатуры устраиваются недурно?
– Одно из самых высокооплачиваемых ремесел. Тогда уж мне платили поболе, чем теперь.
– Не понимаю, с чего лейтенантам вообще роскошествовать. Их ведь пруд пруди.
– Это точно.
– Только в наших силах тысяч пятьдесят–шестьдесят.
– Если со всеми службами считать.
– И ни один пороху не нюхал. Все образованные.
– А я считаю, мне еще учиться и учиться.
– Ты, похоже, сообразительный. До некоторой степени. И кроме того, уже много чего знаешь.
– Как штукатурку класть, например.
– Я имела в виду другое соображалово. Коньяк.
– Сверхвыдержанный «Отар». Не сильно плохо.
– А еще есть?
– Еще можно найти.
– Поцелуй тебя поощрит?
– Поощрит к чему?
– Найти еще коньяку.
– Думаю, скорее да, чем нет.
Снова в вещмешок.
– Осточертела мне эта война, – сказал Эдвард. – К тому же я ее не понимаю. Какая-то совсем нехристианская.
– Они тоже христиане, – сказала Лионесса. – Католики и протестанты, совсем как мы.
– Чего ж тогда мы с ними воюем?
– Они безумцы. А мы нормальные.
– Откуда мы знаем?
– Что мы нормальные?
– Да.
– Вот я нормальная?
– По всем признакам.
– А ты – ты себя считаешь нормальным?
– Считаю.
– Ну вот видишь.
– Но ведь они себя тоже, наверняка считают нормальными, нет?
– Мне кажется, они знают. В глубине души. Что они ненормальные.
– И каково же им тогда?
– Наверняка ужасно. Воевать с удвоенной яростью, дабы опровергнуть то, что они сами знают. Что они ненормальные.
– Умно, ничего не скажешь, – сказал Эдвард. – Не удивлюсь, если ты права.
– Да, – сказала Лионесса, снимая сорочку. – Ляг со мной.
– От всего сердца согласен.
Гвиневера сказала:
– С меня уже довольно. Хватить сидеть тут и вышивать наволочки. Война не война, а уже май. Пойду праздновать весну и собирать цветочки.
– Но тут же у нас столица и правительство, – сказал Мордред. – Если вы нас покинете, с точки зрения конституции, мы лишимся руководства.
– Есть Парламент. Есть премьер-министр.
– Да, но они – не символы. А вы – символ. Символически нам здесь нужна особа королевских кровей.
– Вот сам и оставайся, – сказала Гвиневера. – В тебе для этого довольно королевской крови. Не первый сорт, конечно, но все равно ты сын Артура.
– Как будет угодно королеве.
– Ты как считаешь, тридцать шесть – уже старость?
– Не такая уж старость, – сказал Мордред, – но довольно-таки. Старость – смотря для чего.
– Неважно, – сказала королева. – Мне потребуется несколько рыцарей, скакать рядом. Полудюжины вполне довольно. Поедет, как обычно, Варли, и еще нам понадобятся слуги. Я возьму с собой хорошего повара, а тебе оставлю чуть похуже. Тебе ведь все равно, правда?
– Не имеет значения.
– Артур обожает пироги с олениной, а лучше Карла их никто не готовит. На случай, если я наткнусь на Артура, конечно. И Ланселоту пироги с олениной нравятся. Наверное, лучше прихватить и егеря-другого, чтобы эту оленину добывали.
– И, вероятно, небольшой оркестр?
– Мордред, только не надо вот этой кислой мины. Я прекрасно отдаю себе отчет, что идет война. Я, по крайней мере, сражалась на стороне мужа.
– Смелость королевы под сомнение не ставится.
– Зато ставится твоя. Потому ты и злишься. Выйди на поле битвы с войсками. Получи парочку зуботычин. На тебе нет шрамов, тем ты и подозрителен. Вспоротая щека или раздробленный череп – и ты уже…
– Один из «наших парней»?
– Ну, в общем, да, – сказала Гвиневера.
– В битве при Пуатье выпад, что пришелся повыше груди, мадам, ударил вам в голову.
– Рана удачная, – согласилась Гвиневера. – И довольно незначительная. Но все равно я истекла кровью. Хорошо демонстрирует рвение, если ты понимаешь мои намеки.
– Театр все это, – сказал Мордред. – Великие герои-увальни – Артур, Ланселот, Гавейн, Гарет – возвращаются в замок, обагренные кровью, и народ швыряет в воздух шляпы.
– Да, – сказала Гвиневера, – они завоевывают много чести. И это не вполне театр. Реальная боль. Народ это уважает.
– Я в восторге от нотации, кою о мужской добродетели мне читает супруга моего отца, – сказал Мордред. – Быть может, королева окажется столь же красноречива и насчет женской. Можем ли мы рассчитывать на небольшую балладу о честности, на маленькое скерцо о супружеской верности?
– Ты и впрямь ублюдок, – сказала Гвиневера. – Было б на кого оставить королевство, я б этого кого и выбрала. А теперь соблаговолите почтить меня своей скорейшей ретирадой, сэр. Я выправлю необходимые документы и пришлю их вам нарочным.
– Мадам, – промолвил Мордред и удалился.
– Ну, – сказала Гвиневера, – что скажешь?
Ланселот выступаючи из-за гобелена.
– Скажу, что он – человек пагубный, – сказал он. – Ты не сильно рискуешь, передавая ему малую государственную печать и все такое прочее?
– Пусть немного порезвится, – сказала королева. – Не думаю, что он немедленно примется пакостить.
– Злонамеренность, – продолжал Ланселот, – обычно, по моему опыту, есть результат каких-то действий другого. Из Мордреда она таки бьет фонтанами во все стороны. Возможно, он осознает, что Артур его не любит. Хотя Артур всегда старается быть беспристрастным со своими детьми.
Ланселот избавляючи Гвиневеру от блузки.
– Поцелуй, – сказал он. – Меня так долго не было рядом. Как мило у тебя все заросло.
– Подумаешь, – сказала королева, усаживаясь к нему на колени. – А у Артура есть парень с самым классным ударом слева, что я только видела за тридцать и три года жизни.
– Тридцать и шесть, нет?
– Боже, какая у тебя хорошая память. Неужели ты никогда ничего не забываешь?
– Забываю, сколько могу, – сказал Ланселот.
– А меня?
– Ты – великое проклятие и великая радость всей моей жизни, – сказал Ланселот.
– А что главнее?
– В том, чтобы оправдаться в глазах Господа, – сказал Ланселот, – проклятье. В том, чтобы желать и обрести близнеца душе своей, – радость.
– Артур довольно-таки… взбудоражен, знаешь ли.
– Ничего подобного я не знаю. Его беспокоит война, разумеется, но кого она не беспокоит? Однако помимо этого, помимо естественной серой бледности тревоги, иногда расцвеченной румянцем, тревоги, воцарившейся на его челе, румянцем от вторжения гнева, но преимущественно серости, однако если погода, скажем, неблагоприятственна для наших планов в той или иной части света, как это явствует из гигантской карты на стене его штаб-квартиры, то румянец…
– Я просто его жена, – сказала Гвиневера, – всего лишь королева, которая знает его лучше всех на свете.
– Допустим.
– И даже вдалеке я замечаю.
– Замечаешь что?
– Когда он поет…
– Какие песни он поет? Я никогда не слышал, чтобы он пел.
– Ты никогда не спал с ним.
– Это уж точно.
– Так вот, он поет во сне. Иные во сне клацают зубами, иные храпят. Артур во сне поет. Древние песнопения.
– И что?
– И даже вдалеке я слышу его пение. Посреди ночи.
– Чрезвычайно странно. Если я могу так выразиться.
– Воистину. Так вот, суть его пения изменилась. Теперь он просит силы. Прежде сила у него всегда была, разве не понимаешь? Вот в чем разница.
– Мне это не нравится.
– Да и мне тоже.
Благородная дама омывается одна в лесном пруду!
– Она сбросила все одежды свои, все до единой!
– Красоты она непревзойденной! Кожа что чистейший алебастр!
– Для алебастра слишком синенькая! Алебастр варьируется в цвете от желтовато-розоватого до розовато-сероватого!
– Это дельфтский алебастр! С прожилками синевы на белом!
– Кожа у нее на вид совершенно королевская! Это непременно должна купаться королева, Гвиневера!
– Будь это Гвиневера, поблизости бы ошивались и придворные дамы!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10