Мы так и говорили: "пойдем посмотрим нашу квартиру", отправляясь гулять перед сном в завьюженные переулки, где имели на примете три-четыре окна на выбор. Они менялись в зависимости от возраста и освещения.
Задача иллюстрации (чуть не вырвалось - иллюминации) состоит в поддержании света, источаемого непрочитанной книгой. Бессильная имитировать текст, ненужная в виде хромого истолкователя слов, сказанных прямо, иллюстрация призвана возвестить о празднике, с которым является книга в нашу жизнь. Она ближе к ювелирному делу, чем к рисунку и живописи.
Это понимали старые переплетчики, миниатюристы и просто издатели, одевавшие книгу так, что при встрече с нею мы замираем. Искусство творить предвкушение, заманивать в гости, снаряжать в путешествие по чудным буквам. Ведь картинки мы смотрим, еще не читая книги, лишь приглядываясь к тому, как она мерцает.
Да будь труд писателя самым неблагодарным занятием, вытягивающим жилы и иссушающим душу, он - в идее - развлечение, времяпрепровождение под абажуром, сродни театру и карнавалу. Это забыли Флобер и Чехов, изнывавшие под бременем литературного дела. С тех пор повелось: "труд", "работа". Ну и что ж, что трудно? Трудно - да сладко. Не дрова грузить: Саламбо, Каштанка. Они забыли, что книга всегда с картинками.
Из письма:
"Мама, сам знаешь, переживает о тебе. Как получит письмо, так плакать, да и все время плачет. И папка плачет о тебе. Как садится есть, так плачет, говорит: "вот мы едим, а Славки нету".
Стихи:
Товарищ, знай! Что жизнь, как водка,
Для всех горька, а мне сладка,
Когда в ногах моих красотка,
Как пес, до гроба мне верна!
Ужасно вульгарно.
- И по превратностям судьбы пришлось побывать за границей.
Галки над лесом - как хлопья сажи.
Искусство и жизнь? А может, и нет никакой жизни, а есть одно искусство?..
...Порой мне бывает страшно весело, притом без особых причин. Под звуки радио живу, как в кинематографе. И это моя жизнь мне будто бы смеется с экрана.
Все же переключение времени и пространства вносит в существование непередаваемый оттенок - новое измерение, что ли, делающее возможным на все посмотреть с высоты, как будто смотришь немного потусторонним оком. Не ясно: долго ли - коротко ли, мало - велико, хорошо - плохо, - испытывая холодное чувство отторженного удивления.
Почему к протопопу Аввакуму в одну яму вместилось так много? Не потому ли, что - яма, дыра? И чем она меньше, теснее, тем больше в нее влазит. Иначе не объяснить появление панорамы, дотоле не известной иконографии Древней Руси.
Человек только и делает, что изживает себя, а думает - дотяну, заживу.
Интересно посмотреть: что останется от человека после разрушения? Допустим, попал в лагерь, и, пока там барахтался, жена выходит замуж, и друзья забывают, и весь насиженный, казавшийся таким неподвижным, быт вдруг проваливается в пучину, обнаруженную на месте действительности, спрашивается, как он будет жить и что делать после этого обнаружения, и запьет ли, или спятит с ума, или просто станет брюзжащим на весь свет стариком? Старик, выброшенный на остров комнаты, начинает сносить сувениры, спасшиеся случайно и памятные скорее следами многолетнего бедствия, и улыбаться путешествию, предпринятому давно, без расчета всех ветров и течений, выбросивших остаток на такую широту-долготу, куда он никогда и не думал добраться...
Откуда что берется? Вероятно все дело в пространстве. Человек, открытый пространству, все время стремится вдаль. Он общителен и агрессивен, ему бы всё новые и новые сласти, впечатле-ния, интересы. Но если его сжать, довести до кондиции, до минимума, душа, лишенная леса и поля, восстанавливает ландшафт из собственных неизмеримых запасов. Этим пользовались монахи. Раздай имение свое - не сбрасыванье ли балласта?
Не отверженные, а - погруженные. Не заключенные, а - погруженные. Водоемы. Не люди - колодцы. Озера смысла.
Минимальная камера - как раз по размерам тела - дается во сне, и мы выскакиваем - куда? Мы испускаем дух, удаляясь, однако, не в сторону прочь, а в себя. Мы истаиваем во сне и, ничем не обремененные, легко переплываем на другой берег реки.
Загнанной в клетку душе не остается ничего другого, как выйти на просторы вселенной с черного хода. Но для этого предварительно ее нужно хорошо затравить.
В "Голубиной Книге" облака происходят из мыслей: "буйные ветры - то дыхание Божие; тучи грозные - думы Божии". Также, согласно "Эдде", когда боги творили мир из тела великана Имира, - из черепа было сделано небо, из мозгов - облака. И где-то еще встречал подобное.
Облака, облака, летающие острова. Мысли - как наплыв облаков, как проносящиеся, полные влаги, клубы воздуха...
В Лефортове я попытался восстановить по памяти значение нескольких книг, читанных еще в детстве. Мысленно перебирая романы о путешествиях, я вынужден был признать, что тягчайшему - по всем статьям - испытанию подверг человека Свифт.
...Заметим: Свифт описывает содержимое наших карманов как удивительный феномен или требующий доказательства казус. У Гулливера часы - не часы, гребенка - не гребенка, платок - не платок, а нечто, на взгляд лилипутов, невообразимое, не поддающееся постижению и потому растянувшееся страницами увлекательной фабулы. Открытие Свифта, принципиальное для искусства, заключалось в том, что на свете нет неинтересных предметов, доколе существует художник, во все вперяющий взор с непониманием тупицы. "Понятно! давно понятно!" - раздаются вокруг голоса.- " Это же просто ножницы! чего тут рассусоливать? " Но художник не может и не должен ничего понимать. Название "ножницы" ему неизвестно. Отступя на пару шагов и продолжая удивляться, он принимается их описывать в виде загадки: "Два конца, два кольца, а посередине гвоздик". Взамен понимания, вместо ответов - он предлагает изображение. Оно - загадочно.
Но задавая загадки, Свифт сохраняет кислую мину в ожидании, когда они захлопнутся, как капканы. В переделку им были пущены не часики с гребешком, но человек как таковой с его исконными свойствами. Все попало под удар переменных измерений, под губительные лучи той теории относительности, что вдохновила нашего пастора на дерзкую вивисекцию и не оставила камня на камне от подопытного кролика (еще тогда, еще на заре современной цивилизации...). Рабле воздвиг, соорудил человека до облаков - Свифт, идя следом, человека разрушил.
В нем сказался естествоиспытатель, с академическим бескорыстием рассекающий лягушку и крысу, ганглии короля и мошонку висельника. Недаром свифтовская проницательность предвари-ла учение Дарвина о человеке из обезьяны, искусственные спутники и кибернетический ступор. В его сарказмах над учеными (раздувание собаки и прочее) сквозит высокая нелюбовь профессиона-ла к недоучкам. Из писателей вряд ли кто сравнится с ним в научном анализе, а педантизм в постановке опыта достигает у него фармацевтической дистилляции. Свифт подсчитывает и вымеряет с точностью до дюйма, до унции, изготовляя препарат длинноногого лилипута. (Ему б гомункулюса выводить, ему бы пузыри биохимии...)
Рядом с другими персонажами Гулливер бесхарактерен. Он лучше прочих подходит под рубрику человека вообще. Что скажешь о нем, кроме того, что это Ноmо-sарiеns, лишь по-разному облученный критериями среды? Но те же перемены в предлагаемых условиях опыта лишают Гулливера надежности и постоянства. Он мал по сравнению, он велик по сравнению, он чист по сравнению и не чист по сравнению, он человек по сравнению и нечеловек по сравнению. Среди лилипутов великан, среди великанов лилипут, среди гуигигимов зверь, среди людей лошадь.
Что сохранится в итоге этих операций на огромном Прокрустовом ложе вселенной? какие еще верования, законы, привычки, статуты? Даже мечта о бессмертии обернулась позором. Даже тоска по родине, влечение к себеподобным побеждены и рассеяны нескрываемым отвращением. Что утерял, кого забыл человек, став Гулливером, куда бежать ему, на что надеяться под взглядом Свифта? Тот из Гулливера сделал вывод: человек - фикция, человек мнимость...
Но такого же Гулливера, спасая от треволнений свободы, Даниель Дефо посадил на необитае-мый остров. Дефо возвратил человека к среднему росту, к существованию обывателя, вернул ему рассудок, семейственность, собственность, благополучие, утраченные в приключениях с другими авторами. Он вынудил его к нормальному образу жизни путем жестоких ограничений, лишив человека возможностей выскочить из себя, сбежать от необходимости жить "как все", "как люди живут". Он сослал его в собственное общество.
Кораблекрушение у Дефо играет роль потопа (то же - сотворение мира): голый человек остается на голой земле. И что же? Слегка поплакав, узник Робинзон Крузо начал обрастать капиталом. Первобытная пустыня превратилась в доходную ферму, Библия - в настольное руководство на пользу будущим Фордам, которые ведь тоже начинали не с небоскреба, а с какого-нибудь завалявшегося под подкладкой зерна.
Если бы вместо приручения Пятницы, уводящего немного в сторону модной тогда колониаль-ной политики, Робинзон повстречал покладистую людоедку, они бы основали на острове Англию, и возвращаться домой не имело бы смысла. Однако и наличные данные говорят, что наш Адам ни на милю не покидал цивилизованное отечество (один человек здесь общество в его жизнестроите-льной функции), что каждый лавочник, клерк, молочник, рудокоп и фабрикант вправе считать себя Робинзоном. То же чувство доступно любому из нас, запертому на необитаемом острове своей работы, семьи, голода, болезни, богатства, - словом, не имеющему лучшего выхода, чем спасительный эгоизм, чем инстинкт самосохранения, заставляющий сражаться за развитие нашей личности в пределах камеры и мироздания.
Героя Дефо предохраняет от пошлости, а роман его от скуки альтернатива жизни и смерти, производительности и одичания, между которыми колеблется судьба Робинзона. С другого конца, нежели Свифт, Дефо передвинул шкалу интересного в среду обыденных предметов и действий, занимательных лишь в результате избранной автором точки зрения - необычной технической трудности их исполнения, изготовления. Он показал, что разводить огород, шить одежду, строить стол - в высшей степени удивительное и ответственное занятие, исполненное препятствий, ловушек и хитроумных преодолений, напрягающих сухопарое тело сюжета. Когда на хлебное зернышко, как на карту, поставлена жизнь, произрастание несчастного злака достигнет остроты детектива...
Книги нас манят к свободе, зовут в путь. Но как нам постараться выжить, никуда не уплывая, не сходя с места, в клетке, - этому учит "Робинзон Крузо", самый полезный и жизнерадостный, самый добрый роман на свете.
- Собачье мясо полезно лагерному человеку.
У кого табачок - у того и праздничек.
(Пословица)
- На воле человек тоже слабнет.
- У меня только арматура осталась. И шкура.
- Я более-менее одет.
- С конфиксацией имущества.
- Я тоже, говорю, с животного мира, от насекомых произошел. Но я знаю - кто рыжий!
- Они еще пожалеют, что меня не убили.
- У каждого есть что-то возлюбленное. А больше всего я любил холодец с хреном!
- Смотрю на дверь и не верю: за дверью - свобода.
- Спрашиваю за Самару: что там нового? какие камеры знаешь? Сам-то я в Самаре только в тюрьме бывал.
- Сегодня я видел во сне то место, в котором я родился.
"Чтобы мои письма не повредили твоей жизни".
(Из письма брату)
- Письма писал - как заявление на валенки.
Прибаутка - при погрузке какой-то тяжелой клади:
- Стоит! Как у молодого.
- А вы доживите сперва до 75-ти, а после говорите!
В лагере человек консервируется. Попавший сюда малолеткой до старости сохраняет в облике и повадках что-то подростковое. Я подивился, приехав, моложавости лиц у многих долгосрочни-ков. Говорят, забот меньше. Либо здесь влияет половое воздержание. Сомнительно. Скорее действует общий психо-физический климат - изоляция от общедоступного, всечеловеческого течения жизни. Как к Марсу не применимы земные признаки времени. Совсем иная система координат. В какой-то мере это присуще и лагерю. Мы действительно "не стареем", а к худшему это или к лучшему - трудно сказать. Наверное, так хочет сама природа в порядке компенсации. Ей виднее.
- Тринадцать лет, как в сказке, пролетело...
(Проходная фраза, которую я услышал впервые, проснувшись утром на верхней койке, в лагере, и подумал - как правильно, как хорошо: как в сказке!)
- Если вам кто-нибудь скажет, что не смог выдержать, потому что это было свыше его сил, - не верьте. Человеку дается ровно столько, сколько он может снести.
- Всё - в силе! - сказал он мне по секрету.
- Всё - в силе страсти! - добавил я и задохнулся...
...Не является ли скрипка имитацией сольного пения? И не была ли она в свое время незаконной попыткой извлечь из струнного создания звуки, нарушающие природу струны, и очеловечить музыку путем подделки и искажения естественных свойств инструмента (на струнах полагается тренькать, бренчать, на что всегда существовали арфа, гитара)?
Отправные пункты подобных рассуждений убоги. Какая-нибудь пластинка Бетховена, которую по воскресным дням мы слушаем - с тем же прилежанием, как на воле ходят в концерт. Не с тоски или снобизма, но вещи труднодоступные или малочисленные здесь набирают силу и вес и требуют к себе уважения. Не пойти "слушать музыку" - все равно что отказаться от завтрака, пренебречь приглашением выпить кофе. Дело не в насыщении плоти (и духа), а в требовательности предмета, из обыденных и ничтожных ставшего драгоценным, - закон Робинзона Крузо.
...Появилось странное чувство романтической, я бы сказал, увлекательности ложки масла, ломтика сыра. Они стекают в тебя и всасываются мгновенно, без остатка, кажется, еще не успев доползти до желудка. Переваривание и всасывание в кровеносную систему начинаются где-то под языком, в пищеводе, и с одного небольшого куска пьянеешь и оживляешься беспредельно. Причи-ной тому чистота и изысканность продукта. Об этом удачно выразился один старик, сказавший вполне серьезно, что лица, занимающие высокий пост в государстве, питаются настолько тонкими специями, что в результате по нужде ходят не чаще одного раза в неделю. Я не стал его разочаро-вывать: у бедности то преимущество, что она знает цену богатства и умеет ее передать в удивительно точной форме.
- В Киеве харчи хорошие.
- В Москве харчи дешевые.
(Разговор)
Сидит со сроком 25 лет и из года в год читает журнал "Здоровье".
Громадное это дело - сапоги. Сколько нужно, чтобы на них заработать!
Искусство нагло, потому что внятно. То есть: оно нагло для ясности. Оно говорит, предварительно воткнув нож в доску стола. Нате - вот я какое!
(Слушая Гайдна)
- Какой страшный! - сказал обо мне вольняшка, которому меня показали в рабочей зоне. На что последовал ответ какого-то подоспевшего зека: - Тебя бы (эпитет) так нарядить (эпитет) - вышло б еще страшнее!
Но меня самого этот "страшный вид" не шокирует. Скорее забавляет похоже на маскарад. К тому же еще не известно, какой внешний облик более соответствует нашему назначению.
Иное дело - волосы. Их значение еще не оценено по достоинству. Не для украшения, а в их первичной функции - покрова и восприятия. "С волосами думать легче", - сказал один старик, и это открытие меня поразило. Действительно - легче. Возможно, волосы, наподобие антенны, помогают улавливать полезные токи из воздуха, так же как лес притягивает тучи, усиливает осадки. В то же время волосы могут служить защитой от каких-нибудь электроразрядов. У меня, например, после свежей стрижки обязательно трещит голова...
Точное слово в современной поэзии - остаточная магия: требуется имя вызнать и заклясть им кого-то, чтобы появился предмет. Точный эпитет, как искра, рождает вспышку мыслей; в его озарении появляется образ, вызванный из праха к трепетному бытию, состязающийся с природой яркостью, то есть способностью укореняться и жить в сознании так же длительно, как существуют истинные лица, события, а то и дольше...
У меня все время такое чувство к природе - к воздуху, листьям, дождю, - точно она все видит, понимает и хочет мне помочь, очень хочет, но только не может.
9 сентября 1966.
Лагерная жизнь в психологическом отношении похожа на вагон дальнего следования. Роль поезда исполняет ход времени, которое одним своим движением создает иллюзию осмысленности и насыщенности пустого существования. Чем бы ты ни занимался - "срок все равно идет", и, значит, дни проходят недаром, целенаправленно и как бы работают на тебя и на будущее и уже за счет этого наполняются содержанием. И как в поезде пассажиры не очень склонны заниматься полезным трудом, поскольку их пребывание оправдано уже неуклонным, хоть и медленным приближением к станции назначения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
Задача иллюстрации (чуть не вырвалось - иллюминации) состоит в поддержании света, источаемого непрочитанной книгой. Бессильная имитировать текст, ненужная в виде хромого истолкователя слов, сказанных прямо, иллюстрация призвана возвестить о празднике, с которым является книга в нашу жизнь. Она ближе к ювелирному делу, чем к рисунку и живописи.
Это понимали старые переплетчики, миниатюристы и просто издатели, одевавшие книгу так, что при встрече с нею мы замираем. Искусство творить предвкушение, заманивать в гости, снаряжать в путешествие по чудным буквам. Ведь картинки мы смотрим, еще не читая книги, лишь приглядываясь к тому, как она мерцает.
Да будь труд писателя самым неблагодарным занятием, вытягивающим жилы и иссушающим душу, он - в идее - развлечение, времяпрепровождение под абажуром, сродни театру и карнавалу. Это забыли Флобер и Чехов, изнывавшие под бременем литературного дела. С тех пор повелось: "труд", "работа". Ну и что ж, что трудно? Трудно - да сладко. Не дрова грузить: Саламбо, Каштанка. Они забыли, что книга всегда с картинками.
Из письма:
"Мама, сам знаешь, переживает о тебе. Как получит письмо, так плакать, да и все время плачет. И папка плачет о тебе. Как садится есть, так плачет, говорит: "вот мы едим, а Славки нету".
Стихи:
Товарищ, знай! Что жизнь, как водка,
Для всех горька, а мне сладка,
Когда в ногах моих красотка,
Как пес, до гроба мне верна!
Ужасно вульгарно.
- И по превратностям судьбы пришлось побывать за границей.
Галки над лесом - как хлопья сажи.
Искусство и жизнь? А может, и нет никакой жизни, а есть одно искусство?..
...Порой мне бывает страшно весело, притом без особых причин. Под звуки радио живу, как в кинематографе. И это моя жизнь мне будто бы смеется с экрана.
Все же переключение времени и пространства вносит в существование непередаваемый оттенок - новое измерение, что ли, делающее возможным на все посмотреть с высоты, как будто смотришь немного потусторонним оком. Не ясно: долго ли - коротко ли, мало - велико, хорошо - плохо, - испытывая холодное чувство отторженного удивления.
Почему к протопопу Аввакуму в одну яму вместилось так много? Не потому ли, что - яма, дыра? И чем она меньше, теснее, тем больше в нее влазит. Иначе не объяснить появление панорамы, дотоле не известной иконографии Древней Руси.
Человек только и делает, что изживает себя, а думает - дотяну, заживу.
Интересно посмотреть: что останется от человека после разрушения? Допустим, попал в лагерь, и, пока там барахтался, жена выходит замуж, и друзья забывают, и весь насиженный, казавшийся таким неподвижным, быт вдруг проваливается в пучину, обнаруженную на месте действительности, спрашивается, как он будет жить и что делать после этого обнаружения, и запьет ли, или спятит с ума, или просто станет брюзжащим на весь свет стариком? Старик, выброшенный на остров комнаты, начинает сносить сувениры, спасшиеся случайно и памятные скорее следами многолетнего бедствия, и улыбаться путешествию, предпринятому давно, без расчета всех ветров и течений, выбросивших остаток на такую широту-долготу, куда он никогда и не думал добраться...
Откуда что берется? Вероятно все дело в пространстве. Человек, открытый пространству, все время стремится вдаль. Он общителен и агрессивен, ему бы всё новые и новые сласти, впечатле-ния, интересы. Но если его сжать, довести до кондиции, до минимума, душа, лишенная леса и поля, восстанавливает ландшафт из собственных неизмеримых запасов. Этим пользовались монахи. Раздай имение свое - не сбрасыванье ли балласта?
Не отверженные, а - погруженные. Не заключенные, а - погруженные. Водоемы. Не люди - колодцы. Озера смысла.
Минимальная камера - как раз по размерам тела - дается во сне, и мы выскакиваем - куда? Мы испускаем дух, удаляясь, однако, не в сторону прочь, а в себя. Мы истаиваем во сне и, ничем не обремененные, легко переплываем на другой берег реки.
Загнанной в клетку душе не остается ничего другого, как выйти на просторы вселенной с черного хода. Но для этого предварительно ее нужно хорошо затравить.
В "Голубиной Книге" облака происходят из мыслей: "буйные ветры - то дыхание Божие; тучи грозные - думы Божии". Также, согласно "Эдде", когда боги творили мир из тела великана Имира, - из черепа было сделано небо, из мозгов - облака. И где-то еще встречал подобное.
Облака, облака, летающие острова. Мысли - как наплыв облаков, как проносящиеся, полные влаги, клубы воздуха...
В Лефортове я попытался восстановить по памяти значение нескольких книг, читанных еще в детстве. Мысленно перебирая романы о путешествиях, я вынужден был признать, что тягчайшему - по всем статьям - испытанию подверг человека Свифт.
...Заметим: Свифт описывает содержимое наших карманов как удивительный феномен или требующий доказательства казус. У Гулливера часы - не часы, гребенка - не гребенка, платок - не платок, а нечто, на взгляд лилипутов, невообразимое, не поддающееся постижению и потому растянувшееся страницами увлекательной фабулы. Открытие Свифта, принципиальное для искусства, заключалось в том, что на свете нет неинтересных предметов, доколе существует художник, во все вперяющий взор с непониманием тупицы. "Понятно! давно понятно!" - раздаются вокруг голоса.- " Это же просто ножницы! чего тут рассусоливать? " Но художник не может и не должен ничего понимать. Название "ножницы" ему неизвестно. Отступя на пару шагов и продолжая удивляться, он принимается их описывать в виде загадки: "Два конца, два кольца, а посередине гвоздик". Взамен понимания, вместо ответов - он предлагает изображение. Оно - загадочно.
Но задавая загадки, Свифт сохраняет кислую мину в ожидании, когда они захлопнутся, как капканы. В переделку им были пущены не часики с гребешком, но человек как таковой с его исконными свойствами. Все попало под удар переменных измерений, под губительные лучи той теории относительности, что вдохновила нашего пастора на дерзкую вивисекцию и не оставила камня на камне от подопытного кролика (еще тогда, еще на заре современной цивилизации...). Рабле воздвиг, соорудил человека до облаков - Свифт, идя следом, человека разрушил.
В нем сказался естествоиспытатель, с академическим бескорыстием рассекающий лягушку и крысу, ганглии короля и мошонку висельника. Недаром свифтовская проницательность предвари-ла учение Дарвина о человеке из обезьяны, искусственные спутники и кибернетический ступор. В его сарказмах над учеными (раздувание собаки и прочее) сквозит высокая нелюбовь профессиона-ла к недоучкам. Из писателей вряд ли кто сравнится с ним в научном анализе, а педантизм в постановке опыта достигает у него фармацевтической дистилляции. Свифт подсчитывает и вымеряет с точностью до дюйма, до унции, изготовляя препарат длинноногого лилипута. (Ему б гомункулюса выводить, ему бы пузыри биохимии...)
Рядом с другими персонажами Гулливер бесхарактерен. Он лучше прочих подходит под рубрику человека вообще. Что скажешь о нем, кроме того, что это Ноmо-sарiеns, лишь по-разному облученный критериями среды? Но те же перемены в предлагаемых условиях опыта лишают Гулливера надежности и постоянства. Он мал по сравнению, он велик по сравнению, он чист по сравнению и не чист по сравнению, он человек по сравнению и нечеловек по сравнению. Среди лилипутов великан, среди великанов лилипут, среди гуигигимов зверь, среди людей лошадь.
Что сохранится в итоге этих операций на огромном Прокрустовом ложе вселенной? какие еще верования, законы, привычки, статуты? Даже мечта о бессмертии обернулась позором. Даже тоска по родине, влечение к себеподобным побеждены и рассеяны нескрываемым отвращением. Что утерял, кого забыл человек, став Гулливером, куда бежать ему, на что надеяться под взглядом Свифта? Тот из Гулливера сделал вывод: человек - фикция, человек мнимость...
Но такого же Гулливера, спасая от треволнений свободы, Даниель Дефо посадил на необитае-мый остров. Дефо возвратил человека к среднему росту, к существованию обывателя, вернул ему рассудок, семейственность, собственность, благополучие, утраченные в приключениях с другими авторами. Он вынудил его к нормальному образу жизни путем жестоких ограничений, лишив человека возможностей выскочить из себя, сбежать от необходимости жить "как все", "как люди живут". Он сослал его в собственное общество.
Кораблекрушение у Дефо играет роль потопа (то же - сотворение мира): голый человек остается на голой земле. И что же? Слегка поплакав, узник Робинзон Крузо начал обрастать капиталом. Первобытная пустыня превратилась в доходную ферму, Библия - в настольное руководство на пользу будущим Фордам, которые ведь тоже начинали не с небоскреба, а с какого-нибудь завалявшегося под подкладкой зерна.
Если бы вместо приручения Пятницы, уводящего немного в сторону модной тогда колониаль-ной политики, Робинзон повстречал покладистую людоедку, они бы основали на острове Англию, и возвращаться домой не имело бы смысла. Однако и наличные данные говорят, что наш Адам ни на милю не покидал цивилизованное отечество (один человек здесь общество в его жизнестроите-льной функции), что каждый лавочник, клерк, молочник, рудокоп и фабрикант вправе считать себя Робинзоном. То же чувство доступно любому из нас, запертому на необитаемом острове своей работы, семьи, голода, болезни, богатства, - словом, не имеющему лучшего выхода, чем спасительный эгоизм, чем инстинкт самосохранения, заставляющий сражаться за развитие нашей личности в пределах камеры и мироздания.
Героя Дефо предохраняет от пошлости, а роман его от скуки альтернатива жизни и смерти, производительности и одичания, между которыми колеблется судьба Робинзона. С другого конца, нежели Свифт, Дефо передвинул шкалу интересного в среду обыденных предметов и действий, занимательных лишь в результате избранной автором точки зрения - необычной технической трудности их исполнения, изготовления. Он показал, что разводить огород, шить одежду, строить стол - в высшей степени удивительное и ответственное занятие, исполненное препятствий, ловушек и хитроумных преодолений, напрягающих сухопарое тело сюжета. Когда на хлебное зернышко, как на карту, поставлена жизнь, произрастание несчастного злака достигнет остроты детектива...
Книги нас манят к свободе, зовут в путь. Но как нам постараться выжить, никуда не уплывая, не сходя с места, в клетке, - этому учит "Робинзон Крузо", самый полезный и жизнерадостный, самый добрый роман на свете.
- Собачье мясо полезно лагерному человеку.
У кого табачок - у того и праздничек.
(Пословица)
- На воле человек тоже слабнет.
- У меня только арматура осталась. И шкура.
- Я более-менее одет.
- С конфиксацией имущества.
- Я тоже, говорю, с животного мира, от насекомых произошел. Но я знаю - кто рыжий!
- Они еще пожалеют, что меня не убили.
- У каждого есть что-то возлюбленное. А больше всего я любил холодец с хреном!
- Смотрю на дверь и не верю: за дверью - свобода.
- Спрашиваю за Самару: что там нового? какие камеры знаешь? Сам-то я в Самаре только в тюрьме бывал.
- Сегодня я видел во сне то место, в котором я родился.
"Чтобы мои письма не повредили твоей жизни".
(Из письма брату)
- Письма писал - как заявление на валенки.
Прибаутка - при погрузке какой-то тяжелой клади:
- Стоит! Как у молодого.
- А вы доживите сперва до 75-ти, а после говорите!
В лагере человек консервируется. Попавший сюда малолеткой до старости сохраняет в облике и повадках что-то подростковое. Я подивился, приехав, моложавости лиц у многих долгосрочни-ков. Говорят, забот меньше. Либо здесь влияет половое воздержание. Сомнительно. Скорее действует общий психо-физический климат - изоляция от общедоступного, всечеловеческого течения жизни. Как к Марсу не применимы земные признаки времени. Совсем иная система координат. В какой-то мере это присуще и лагерю. Мы действительно "не стареем", а к худшему это или к лучшему - трудно сказать. Наверное, так хочет сама природа в порядке компенсации. Ей виднее.
- Тринадцать лет, как в сказке, пролетело...
(Проходная фраза, которую я услышал впервые, проснувшись утром на верхней койке, в лагере, и подумал - как правильно, как хорошо: как в сказке!)
- Если вам кто-нибудь скажет, что не смог выдержать, потому что это было свыше его сил, - не верьте. Человеку дается ровно столько, сколько он может снести.
- Всё - в силе! - сказал он мне по секрету.
- Всё - в силе страсти! - добавил я и задохнулся...
...Не является ли скрипка имитацией сольного пения? И не была ли она в свое время незаконной попыткой извлечь из струнного создания звуки, нарушающие природу струны, и очеловечить музыку путем подделки и искажения естественных свойств инструмента (на струнах полагается тренькать, бренчать, на что всегда существовали арфа, гитара)?
Отправные пункты подобных рассуждений убоги. Какая-нибудь пластинка Бетховена, которую по воскресным дням мы слушаем - с тем же прилежанием, как на воле ходят в концерт. Не с тоски или снобизма, но вещи труднодоступные или малочисленные здесь набирают силу и вес и требуют к себе уважения. Не пойти "слушать музыку" - все равно что отказаться от завтрака, пренебречь приглашением выпить кофе. Дело не в насыщении плоти (и духа), а в требовательности предмета, из обыденных и ничтожных ставшего драгоценным, - закон Робинзона Крузо.
...Появилось странное чувство романтической, я бы сказал, увлекательности ложки масла, ломтика сыра. Они стекают в тебя и всасываются мгновенно, без остатка, кажется, еще не успев доползти до желудка. Переваривание и всасывание в кровеносную систему начинаются где-то под языком, в пищеводе, и с одного небольшого куска пьянеешь и оживляешься беспредельно. Причи-ной тому чистота и изысканность продукта. Об этом удачно выразился один старик, сказавший вполне серьезно, что лица, занимающие высокий пост в государстве, питаются настолько тонкими специями, что в результате по нужде ходят не чаще одного раза в неделю. Я не стал его разочаро-вывать: у бедности то преимущество, что она знает цену богатства и умеет ее передать в удивительно точной форме.
- В Киеве харчи хорошие.
- В Москве харчи дешевые.
(Разговор)
Сидит со сроком 25 лет и из года в год читает журнал "Здоровье".
Громадное это дело - сапоги. Сколько нужно, чтобы на них заработать!
Искусство нагло, потому что внятно. То есть: оно нагло для ясности. Оно говорит, предварительно воткнув нож в доску стола. Нате - вот я какое!
(Слушая Гайдна)
- Какой страшный! - сказал обо мне вольняшка, которому меня показали в рабочей зоне. На что последовал ответ какого-то подоспевшего зека: - Тебя бы (эпитет) так нарядить (эпитет) - вышло б еще страшнее!
Но меня самого этот "страшный вид" не шокирует. Скорее забавляет похоже на маскарад. К тому же еще не известно, какой внешний облик более соответствует нашему назначению.
Иное дело - волосы. Их значение еще не оценено по достоинству. Не для украшения, а в их первичной функции - покрова и восприятия. "С волосами думать легче", - сказал один старик, и это открытие меня поразило. Действительно - легче. Возможно, волосы, наподобие антенны, помогают улавливать полезные токи из воздуха, так же как лес притягивает тучи, усиливает осадки. В то же время волосы могут служить защитой от каких-нибудь электроразрядов. У меня, например, после свежей стрижки обязательно трещит голова...
Точное слово в современной поэзии - остаточная магия: требуется имя вызнать и заклясть им кого-то, чтобы появился предмет. Точный эпитет, как искра, рождает вспышку мыслей; в его озарении появляется образ, вызванный из праха к трепетному бытию, состязающийся с природой яркостью, то есть способностью укореняться и жить в сознании так же длительно, как существуют истинные лица, события, а то и дольше...
У меня все время такое чувство к природе - к воздуху, листьям, дождю, - точно она все видит, понимает и хочет мне помочь, очень хочет, но только не может.
9 сентября 1966.
Лагерная жизнь в психологическом отношении похожа на вагон дальнего следования. Роль поезда исполняет ход времени, которое одним своим движением создает иллюзию осмысленности и насыщенности пустого существования. Чем бы ты ни занимался - "срок все равно идет", и, значит, дни проходят недаром, целенаправленно и как бы работают на тебя и на будущее и уже за счет этого наполняются содержанием. И как в поезде пассажиры не очень склонны заниматься полезным трудом, поскольку их пребывание оправдано уже неуклонным, хоть и медленным приближением к станции назначения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26