Ньятенери мельком взглянул на кружащих в небе выше по течению черно-белых птиц и ответил:
– Врайи. В наших краях их зовут жрицеловами. А что?
– А то, – ответила я, – что даже в ваших краях наверняка известно, что эти птицы не гнездятся там, где живут люди. Если в пятидесяти милях в округе есть хоть одно поселение, врайи тут не поселятся, пока не пройдет пятидесяти лет с тех пор, как поселение обратится в прах. Скажи мне, что я и тут не права!
Ну, этого он, конечно, сказать не мог: на сотне языков, у сотни народов есть шутки и поговорки о неприязни врайев к роду человеческому. На этом основан один из самых неприятных культов моего народа. Ньятенери вздохнул, почесал в затылке, посмотрел на птиц, отошел от меня, вернулся обратно, снова почесал в затылке, и наконец сказал:
– Ну да. Ни одного дома.
Это было не то, чтобы согласие, но уже и не вопрос.
– По вкусу действительно чувствуется, – сказала я. – Это даже не требует такого долгого опыта, как ты думаешь.
Ньятенери снова отошел, угрюмо изучая каменистый, пологий полумесяц берега, на котором мы стояли, и темный лес на другом берегу. Я немного повысила голос:
– Главный вопрос не в том, к какой стороне находится дом Аршадина, а в том, далеко ли он и как до него добраться. Мои легендарные следопытские способности исчерпаны, так что я бы не отказалась от мудрого совета.
Когда Ньятенери наконец обернулся ко мне и заговорил, кровь у меня на миг застыла в жилах, потому что заговорил он на дирвике. Этот язык уже пять столетий как мертв и забыт – хотя пяти столетий для него маловато. Я встречала трех людей, которые знали дирвик, включая того, кто меня ему научил, и все трое кончили очень плохо. Зачем его выучил Ньятенери и как он догадался, что я его тоже понимаю, я до сих пор не знаю и знать не хочу. Он сказал:
– Мой первый совет – впредь разговаривать на этом жутком наречии. Переживешь?
От этой внезапной доброты у меня защипало глаза. Я рассердилась.
– Переживу, – ответила я. От дирвика болит горло, и язык покрывается густой горечью. Он никогда не был предназначен для обычной беседы. Ньятенери сказал:
– У нас в монастыре был человек, который говорил на нем, но он умер. Я готов поручиться обеими нашими головами, что никто другой его там не знает. Так вот. Поскольку ты явно вынашивала план нападения с самого отъезда, с твоей стороны спрашивать совета у меня очень любезно, но совершенно бессмысленно. Расскажи, как ты предлагаешь построить лодку.
– Скорее, плот, – ответила я. Совсем простая фраза; но на дирвике значение, казалось, отставало от слов, точно обожженная кожа. Я продолжала: – Лодки я строить не умею, и к тому же у нас нет ни времени, ни инструментов. Но плоты мне доводилось сооружать и из меньшего, и плавали они неплохо.
При этих словах я указала на рощицу хвойных деревьев с тонкой корой, каких я никогда прежде не встречала. Стволы их были густо оплетены голубыми лозами.
– К закату мы с тобой вполне успеем построить неплохой плот. Можно будет даже поставить киль, как делают на островах О'аненью. Я видела, как это делается, давным-давно.
Но Ньятенери медленно покачал головой:
– Эти деревья не годятся. – Выражение его лица было скорее нежным, чем насмешливым, и даже немного печальным. – Ты их знать не можешь, но у нас, в северной стране, где я родился, их называют джараны – обманки, деревья-обманки. Выглядят они как мягкая древесина, но на самом деле они такие твердые, что любая пила, кроме пилы лучшей камланнской работы, обломает о них зубы. А плот из деревьев-обманок утонет прежде, чем успеешь на него забраться. Я бы тебе это сразу сказал, если бы ты рассказала о своем плане раньше.
На его лице не было выражения превосходства, но на дирвике все звучит как безрадостное хихиканье. Теперь пришел мой черед отвернуться и молча шагать взад-вперед, покусывая кончик языка (детская привычка) и чувствуя себя круглой дурой. Да, Мой Друг сказал правду: я терпеть не могу чего-то не знать, даже когда и знать-то мне это совсем неоткуда. И, что еще хуже, я не оставила себе запасного выхода. У меня не было ничего про запас на тот случай, если окажется, что я знаю не все. Даже кумбий, земляной заяц, и тот умнее: в его мире, как и в моем, небрежность – это прозвище Дядюшки Смерти. А я в последнее время чересчур часто поминала это прозвище. И вот я бродила кругами и глазела на эти бесполезные деревья, пока Ньятенери не заговорил снова.
Дирвик странно меняет голос: у меня он сделался девичий, как у Лукассы, а у Ньятенери тембр и высота стали почти такими же, как тогда, когда я считала его женщиной. Он сказал:
– Ты забываешь о нашем верном спутнике.
– Это-то как раз единственное, о чем я не забываю, – резко ответила я. – С чего бы нам еще поганить язык этой отвратной речью, как не из-за того, что в тени прячется он? А при чем здесь он?
– Мне кажется, ему следовало бы помочь нам с лодкой, – сказал Ньятенери. – Это было бы только справедливо, если так подумать.
Я смотрела на него так долго, что в конце концов он снова заулыбался. Потом старательно стер улыбку с лица – должно быть, затем, чтобы помешать следящему за нами догадаться о чем-то, о чем он еще не догадывается.
– Нет, Лал, я не рассчитываю, что он построит нам лодку, – он это умеет не лучше нас. Он не волшебник – всего лишь тщательно обученный убийца. Но в основе его обучения лежит способность быть готовым к любым неожиданностям. И если ему неожиданно придется путешествовать по воде, он и к этому будет готов.
Он положил руку мне на плечо. Я снова едва не вздрогнула и напряглась от этого ласкового жеста. Он сказал:
– Мы с ними старые приятели.
Слова «приятели» в дирвике нет; мне пришлось угадывать его значение.
– Я знаю этих людей, как ты знаешь свои сны.
Еще мгновение я растерянно смотрела на него, потом разразилась громким хохотом, старательно показывая, что сочла его предложение дурацким. Я отбросила его руку, отвернулась и бросила через плечо:
– Нам придется заставить его поверить, что мы отправились вниз по реке. Это будет не так-то просто.
Ньятенери крикнул мне вслед, потрясая кулаком:
– Да, непросто! Сходи подуйся и поразмысли, как это устроить.
Я так и сделала. Спустилась на берег, нашла большой плоский валун и уселась на нем, подтянув колени к подбородку и стараясь выглядеть как можно более рассерженной. Ньятенери разыгрывал такое же представление у меня за спиной, в середине полумесяца, где мы привязали лошадей и бросили свои оскудевшие припасы. Время от времени он читал мне отрывки из классической северной поэзии в собственном переводе на дирвик, сопровождая их особенно угрожающими гримасами. Я делала вид, что ничего не замечаю. Не знаю, чем этот человек кончит, но родился он на свет явно для того, чтобы сделаться бродячим актером, вроде тех, которые ночевали у Карша на конюшне, когда мы только приехали. Я ему потом об этом сказала.
Мы развлекались так часа два, а матушка Сусати тем временем беззвучно катилась мимо, и поверхность ее была гладкой, точно зеркало. Вокруг царил коварный покой: как я ни раздумывала о том, что отсюда надо убраться побыстрее, как ни старалась я вслушиваться в малейший звук дыхания, биение сердца, шорох шагов – стоило мне позволить себе перевести дух, и меня тут же окутывала теплая, мягкая дремота. Нет, не то, чтобы я в самом деле дремала – но один раз, когда на середине реки плеснула рыба, я очутилась на ногах, с обнаженным мечом, и крикнула что-то на том языке, на котором я больше не говорю. Кажется, я звала Бисмайю.
Ближе к вечеру мы принялись медленно и угрюмо сближаться. Мы больше не кричали друг на друга, но разговаривали ворчливо – а на дирвике это звучит угрожающе, что было нам очень кстати. Почти одновременно, почти одними и теми же словами мы сказали:
– Прежде всего надо сделать вид, что мы расстались.
Тут мы не удержались от смеха, но это ничему не повредило: на дирвике смех звучит отвратительно. Ньятенери сказал:
– Весь вопрос в том, что нам сделать: подраться или просто разойтись. Неплохо было бы устроить драку.
– Если мы с тобой устроим драку, кто-то из нас умрет. А может, и оба. Вполне вероятно, что он это знает.
– Да нет, не настоящую, а что-то вроде потасовки. Крик, оплеухи, тычки – любовники, поссорившиеся насмерть. Он ведь и так наверняка считает нас любовниками.
Теперь он точно смеялся надо мной – это чувствовалось даже сквозь безличную злобность самого языка. Вместо ответа я смерила его взглядом, давая ему понять, что я тоже помню вкус его кожи, и то, как его ногти вонзались мне в бока, и блаженное слияние плоти. Помню все, но ни о чем не жалею и не тоскую. Я сказала:
– Я пойду вверх по течению и оставлю тебя здесь. А тебе придется сделать вид, что ты строишь плот в одиночку.
– Плот придется строить из всякого мусора – плавника, сухих сучьев, что под руку попадется. На самом деле это для меня самое сложное: соорудить плот, который будет выглядеть достаточно прочно, чтобы такой хитроумный беглец, как Соукьян, мог пуститься на нем вниз по реке – я уж не говорю, через пороги. Мы с ним старые приятели, понимаешь ли, – повторил он.
То, что он нарочно употребил свое истинное имя, неприятно задело меня и ненадолго заставило замолчать. С тех пор, как я его узнала, я произнесла его лишь однажды и всегда старалась думать о своем спутнике только как о Ньятенери.
– Подожди до сумерек и старайся держаться подальше от деревьев. Насколько близко он сможет подойти, прежде чем ты его заметишь?
Ньятенери бросил на меня такой снисходительный взгляд, что он привел бы в ярость даже королеву Вакалшакву Несказанно Добрую, которая – так говорится в преданиях, – была настолько кротка нравом, что дикие горные тарги и нишори оставляли свои логовища и отправлялись в паломничество к ее двору, чтобы пасть к ногам королевы и испросить благословения. Они портили ковры и жрали слуг – которые были не такие святые, как их королева, но зато вкусные. Но Вакалшаква терпеливо заменяла ковры и слуг и ни разу не попрекнула зверей. Я знаю восемь песен про эту королеву, но среди них нет ни единой, сложенной таргом или слугой.
Я чуть заметно кивнула в сторону светло-коричневых водорослей, медленно вращающихся в водоворотике у берега.
– Постарайся набрать как можно больше этих «мертвецких кудрей». На конце стеблей – гроздья воздушных пузырей. Можешь натолкать их под плот для плавучести. Возможно, это даже действительно поможет.
– Возможно, – ответил Ньятенери, растянув губы в зловещей ухмылке дирвика, не глядя в сторону берега. – Спасибо, мысль неплохая.
Эти слова прозвучали как смертельное оскорбление, и Ньятенери резко толкнул меня в плечо, так что я упала в чащу кустарника. Увидев, как я с трудом поднимаюсь на ноги, он оглушительно расхохотался. Я сказала:
– Я оставлю твой мешок, в нем все наши веревки, – и дала ему в зубы.
– И пустые бутылки из-под воды тоже оставь, – напомнил он, встряхнув меня так, что я едва не прикусила себе язык. – И вообще все, что плавает. Когда стемнеет, возвращайся обратно без лошадей.
Так мы обсудили все подробности, непрерывно угощая друг друга затрещинами и пинками. Лошади наблюдали за нами, равнодушно пофыркивая. Из реки выпрыгивала рыба, охотясь за мошками. А где-то рядом, прячась среди деревьев-обманок, ждал темноты неутомимый враг Ньятенери. Когда мы все уладили, насколько можно было уладить, я плюнула Ньятенери в глаза и умчалась прочь, остановившись лишь затем, чтобы крикнуть:
– Извини, что не рассказала тебе свой план насчет плота! Я по-прежнему Лал-Одиночка, и мне трудно довериться даже товарищу. Извини.
Ньятенери оскалился и угрожающе взмахнул рукой:
– Да, я понимаю! Кстати, мне бы следовало тебя предупредить, что плавать я не умею…
Тут я чуть было не испортила весь спектакль, в тревоге уставившись на него, но он рявкнул:
– Признание за признание! Иди и помни, что наш маленький приятель опаснее любых врагов, с какими тебе случалось встречаться. Ступай, ступай!
Я подбежала к лошадям и яростно принялась их навьючивать. Мешок Ньятенери я швырнула на землю, а его лошадь привязала к вороному милдаси. Потом села в седло и погнала лошадей прочь, вверх по течению, прямиком на запад, ни разу не оглянувшись до тех пор, пока мы не доехали до верхнего рога полумесяца. Отсюда Ньятенери уже казался крохотным и далеким. Он стоял на берегу, собирая в охапку толстые, гибкие «мертвецкие кудри». Я крикнула:
– Будь осторожен! – рассчитывая, что этот дурной язык превратит предостережение в прощальное ругательство. Ньятенери даже головы не поднял. Я снова сплюнула – на этот раз затем, чтобы очистить рот от мерзости дирвика, – и поехала вдоль реки.
ЛИС
«Человек, который умеет оборачиваться лисом. Лис, который умеет оборачиваться человеком. Кто ты?» – спрашивает меня мальчишка Тикат, когда мы встречаемся. Только я затыкаю его глупый рот едой. Тогда – лучший способ. Но на самом деле – на самом деле не один снаружи, а другой под ним. Лис и человечий облик – бок о бок, и им вечно мало места, а внизу – о, внизу! Внизу – ничто, такое старое-старое ничто, что оно давным-давно превратилось в нечто. Правда. Даже ничто чего-то хочет, даже ничто временами жаждет слышать голоса, песни, вдыхать запах земли на рассвете, попить водички, скушать голубка… А я? Я – палец этого ничто, крошечный мизинчик, но и то я – это я, и делаю, что хочу. Ньятенери хочет того, человечий облик – этого, а я делаю, что хочу. Но когда старое ничто зовет, я прихожу.
А старое ничто шевелится – холодное, грузное, сонное ничто чует его, хитроумного мага в трактире, одного в своей норе, загнанного под землю, точно лис, – да-да, и тот другой, оно и его тоже чует, тянется, ищет, почти знает, почти уверено. Над трактиром, вокруг трактира – всюду сила тянется к силе, собаки это знают, куры знают, даже погода, и та знает. Яркое, горячее солнце, ни облачка, день за днем, и все время пахнет дождем, но дождя все нет. Старое ничто говорит во мне: «Узнай. Узнай».
Вот так. Ньятенери далеко, и человечий облик снова сидит в зале, весь такой розовый, рассказывает длинные дурацкие истории, расспрашивает, выслушивает, следит. Трактир кишит народом, как гнилое бревно – червяками: паломники, бродячие торговцы, бурлаки, солдаты в отпуску, пару раз появляются охотники на шекната со своими тонкими, режущими шелковыми сетями и парными пиками. Россет слишком печален, чтобы болтать, Маринеша слишком занята, да к тому же человечий облик ей никогда не нравился. Гатти-Джинни готов болтать весь день напролет, наливать красный эль, но что может знать этот маленький и сердитый? То же самое – Шадри, повар, глупый, как поварята, которых он лупит. Мальчишка Тикат старается держаться подальше от человечьего облика, даже не взглянет через зал. Толстый трактирщик бегает туда-сюда, обслуживает, прислуживает, орет на солдат, когда те щиплют Маринешу. Он каждый раз пристально смотрит на человечий облик. Каждый раз в ответ – приятная улыбка. Почему бы и нет? На этих зубах голубиных перьев не видно…
«Девушка, – говорит старое ничто. – Девушка». Но она большую часть времени проводит с этим вредным магом и к себе в комнату возвращается только по ночам. Если лис тихо, тихо-тихо проскальзывает к ней под руку, тычется носом, она шепчет:
– Ах вот ты где!
Наклоняется ко мне:
– Где же наша Лал, маленькая? Где же наша Ньятенери? Ты не знаешь? Тафья, – это она так его называет, – тафья говорит, что они оба дураки, что их съедят горные тарги, что они упадут в реку и утонут, и чтобы я о них не тревожилась. Но я тревожусь. Маленькая, скажи мне, где мои друзья!
Она все шепчет и шепчет, а потом засыпает, крепко прижав меня к себе.
Старому ничто от этого никакого проку, но что поделаешь! Люди по-разному говорят с себе подобными и с игрушкой, которую берут в постель. Что, залезть к ней в постель в человечьем облике? Сказать: «Привет, это я! Мы с тобой так уже много ночей проспали». Да она так завопит, что даже Лал с Ньятенери проснутся, где бы они теперь ни спали. Не-ет, лучше подождать до утра. Рано-рано утром, на рассвете, она иногда выходит ненадолго погулять одна. Лучше подождать, говорю я старому ничто.
Но небо стягивается, сжимается. С каждым днем окоем становится все уже, небо и воздух трещат – сила тянется к силе. Ветер хрипит, задыхается; вода разлагается – это чувствуется на вкус, это видно в любой, самой мелкой лужице. Это отдается в каменном полу трактирного зала, слышится в голосах. В трактире бродячие торговцы пытаются поднять свои мешки, потом садятся и плачут. Солдаты напиваются – и ничего не происходит, паломники забывают слова молитв, дерутся друг с другом, бурлаков тошнит, все натыкаются на косяки, говорят, что Шадри их отравил. И все это – дело рук того, что лежит наверху, все это он натворил! Я-то знаю. Все прячется, прячется, натягивает воздух на себя, как одеяло, чтобы тот, другой, его не нашел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38