Но я не собирался ехать на одной лошади с лисой, а подойти к той белой, пылающей женщине я бы просто не решился. Лал улыбнулась еще шире, отчего уголки ее глаз приподнялись кверху.
– Ну, тогда поезжай со мной, – сказала она. И я вскарабкался на лошадь позади нее, цепляясь так отчаянно, точно отродясь не ездил верхом. От ее кожаной одежды пахло морем и конским потом, но за этими запахами чувствовался собственный аромат Лал.
– Три мили до перекрестка, и еще миля на запад, – сказал я и до конца этого дня забыл о Маринеше.
ТРАКТИРЩИК
Меня зовут Карш. Я человек не злой.
Особенно добрым меня тоже не назовешь, но зато я довольно честен в том, что касается до моего ремесла. Не назовешь меня и храбрым – был бы я храбрым, сделался бы солдатом каким-нибудь или моряком. А если бы я мог писать песни вроде той чепухи про трех дам, в которую кто-то догадался вставить и меня, – ну, тогда бы я сделался песенником, бардом, потому как ни к чему другому пригоден бы не был. Но я пригоден именно для того, чем я живу. Вот такой я и есть. Карш-трактирщик. Толстый Карш.
Теперь, после того как тут побывали эти женщины, про меня рассказывают всякие небылицы. Все из-за этой песни. Теперь я сделался таинственным человеком ниоткуда. Про меня говорят, будто я и в самом деле был солдатом, много бродил по свету, навидался всяких ужасов и сам творил всякие ужасы, а потом изменил имя и всю свою жизнь, чтобы спрятаться от прошлого. Чушь собачья. Я – Карш-трактирщик, и отец мой был трактирщиком, и отец моего отца тоже, и единственный край, где я бывал, кроме здешних мест, – это пахотные земли вокруг Шаран-Зека, где я и родился. Но теперь я живу тут, уже больше сорока лет, и тридцать из них владею «Серпом и тесаком». И ведь все они это прекрасно знают! Чушь собачья.
Парень притащил сюда этих женщин, разумеется, из чистой вредности. Или просто понадеялся, что я из-за них не обращу внимания на то, что он удрал к Маринеше, у которой мозгов как у мотылька. Он ведь умеет чуять неладное – хоть это-то он от меня перенял, – и наверняка сразу понял, что эти три женщины – не те, кем кажутся. И знает ведь, что я не желаю связываться с таким народом, пусть даже они заплатят вдвое! Мало мне возни с крестьянами, которые напиваются у нас по дороге на ярмарку в Лимсатти? Ну что ему стоило отправить их в монастырь в семи милях к востоку отсюда? Тамошние монахини зовутся «Сумеречными сестрицами». Так нет же, надо было притащить их сюда, в мой трактир, с лисой и со всем прочим. Лиса, опять же. Тоже в песню попала, подлая тварь!
Когда они въехали во двор, я как раз мыл стаканы и тарелки – больше это дело доверить было некому. Вышел во двор, разглядел их как следует и сразу сказал:
– Извините, у нас все забито – и конюшни, и комнаты.
Как я уже сказал, я человек не храбрый и не слишком жадный. Я просто всю свою жизнь держал дом для путников.
Черная улыбнулась мне и говорит:
– А нам сказали, что места есть!
Мне уже приходилось слышать такой выговор, много лет тому назад. Два океана лежат между страной, где люди говорят так, и моим порогом. Парень соскользнул с седла, стараясь спрятаться от меня за лошадью – еще бы! А черная женщина добавила:
– Нам нужна всего одна комната. Деньги у нас есть.
В этом-то я не сомневался, хотя все три женщины выглядели порядком помятыми и запыленными с дороги. Хороший трактирщик видит такое с первого взгляда – так же, как он видит неприятности, когда те являются к нему в трактир и просят разрешения ночевать под его кровом и есть его баранину. К тому же парень выставил меня лжецом, а я человек упрямый. Поэтому я сказал:
– Да, свободные комнаты у нас есть, но они вам не подойдут – у них стены отсырели во время зимних дождей. Попробуйте попроситься в монастырь – а не то поезжайте в город, там целый десяток трактиров, выбирай любой.
Неважно, что вы обо мне подумаете, слыша такое, – я правильно делал, что врал, и теперь я снова поступил бы так же.
Только теперь я был бы настойчивее. Черная женщина по-прежнему улыбалась, но при этом как бы нечаянно поигрывала тростью, привязанной поперек седла. Трость была розового дерева, очень красивая – у нас, в наших краях, таких не делают. Резная рукоять повернулась на четверть оборота, и мне весело подмигнула четверть дюйма холодной стали. Женщина, не отводя глаз, сказала только:
– Нам сойдет любая комната.
Ну скажите, разве не прав я был? Но клинок, спрятанный в трости, решил дело. Конечно, я уступил не сразу – надо же было сохранить лицо! Впрочем, вам этого не понять.
– Наша конюшня и для шекната не годится, – сказал я. – Кровля течет, солома сырая. Мне неудобно будет держать таких славных лошадок, как ваши, в этакой развалине.
Что она ответила, я не помню – впрочем, это и неважно, – во-первых, потому что я пристально глядел на парня, как бы говоря: «Только попробуй возразить!», а во-вторых, потому что в это время из сумки смуглой женщины выбралась лиса, спрыгнула наземь и помчалась куда глаза глядят, ухватив по дороге курицу-наседку. Я заорал, бестолковые собаки и слуги бросились в погоню, и конюх – впереди всех, словно это не он привез сюда эту подлую тварь, чтобы она душила моих кур. Подняли тучи пыли, устроили переполох – и все без толку. Помнится, лошадь бледной женщины едва не сбросила свою хозяйку.
Ну, надо признать, у парня хватило духу вернуться. Смуглая сказала:
– Извините за курицу. Я вам заплачу.
Голос у нее был более высокий, чем у черной, более ровный, плавный и как бы виляющий из стороны в сторону. С юга. Но родилась не там.
– Еще бы вы мне не заплатили! – сказал я. – Курица была молодая, хорошая, на любом рынке за нее дали бы не меньше двадцати медяков.
На треть прибавил, конечно, но без этого никак – иначе не заставишь людей уважать твое имущество. К тому же я надеялся таким способом покончить с этим делом.
– Еще раз увижу эту лису – убью! – сказал я смуглой. – Мне все равно, ручная она или нет. Курица тоже была ручная.
Ну, по крайней мере, Маринеша ее очень любила, эту курицу. И мозгов у обеих было поровну.
Смуглая женщина возмутилась и рассердилась, и я уже надеялся, что сейчас они швырнут эти медяки мне в лицо и уедут вместе со всеми опасностями, которые привезли с собой. Но черная сказала, по-прежнему поигрывая тростью, на которую так ни разу и не взглянула:
– Вы ее больше не увидите, обещаю. Показывайте вашу комнату.
Ну что ж, делать нечего. Конюх увел лошадей, мой привратник Гатти-Джинни – Гатти Молочный Глаз, как кличут его ребятишки, – взял вещи, какие у них были, и я повел их на второй этаж, в комнату, где у меня обычно живут кожевенники и меховщики. Впрочем, я уже понял, что этот номер не пройдет – и, как только черная вскинула брови, я отвел их прямиком в комнату, где эта, как ее, из Тазинары, целых полгода занималась своим ремеслом. Тут главное контраст, понимаете? Большинству людей, после того, как им покажешь первую, вторая кажется роскошной. Поклянитесь вашими богами, что вы в своем ремесле не употребляете подобных уловок, и я угощу вас бесплатным обедом, идет?
Ну так вот, черная и смуглая оглядели комнату и обернулись ко мне. Но что они собирались сказать, я так и не узнал, потому как тут на меня набросилась бледная – в самом деле набросилась, понимаете? Как лиса на ту курицу. С тех пор, как они приехали, бледная не сказала ни слова – только когда успокаивала свою пугливую лошадь. И до тех пор я не мог бы сказать о ней ничего, кроме того, что на ней было кольцо с изумрудом, и на лошади она сидела так, словно ей привычнее ездить без седла на деревенской кляче. Но тут она очутилась в одном шаге от меня – быстрее, чем лиса, лису я хоть успел заметить, как она прыгнула, – и шепот ее звучал, словно треск пламени:
– В этой комнате – смерть, смерть, и безумие, и снова смерть. Как смеешь ты заставлять нас ночевать здесь?
Глаза у нее были карие, цвета глины, простые крестьянские глаза, такие же, как у моей матери, и как множество других глаз, которые мне пришлось повидать на своем веку. Но на этом бледном, светящемся лице они выглядели странно и жутко.
Безумная. Безумная, как дюрли в брачный сезон. Не могу сказать, что я ее испугался по-настоящему – но я испугался того, что эта девчонка знает. Откуда ей знать такое? Когда я купил «Серп и тесак», трактир пользовался дурной славой из-за убийства, которое произошло в этой комнате, – и еще одного убийства в винном погребе, кстати. И еще одно дурное дело приключилось, когда в этой комнате жила та женщина из Тазинары. Один из ее клиентов, молодой солдатик, сошел с ума – а по мне, так он уже был сумасшедшим, когда приехал сюда, – и попытался пристрелить ее из самострела. Промахнулся, хотя стрелял в упор, выскочил в окно и сломал свою дурацкую шею. Ну да, конечно, вы эту историю тоже знаете – ее знают в трех соседних округах, а то с чего бы толстый Карш купил этот трактир так дешево? – но ведь эта-то бледная девица приехала с юга, может, из Граннаха, а может, и еще откуда, и уж, во всяком случае, с чего ей было знать, в какой именно комнате это приключилось? Комнату-то она знать никак не могла…
– Это давно было, – сказал я ей. – С тех пор весь трактир освятили, очистили и еще раз освятили.
Сказал я это без особого почтения к святости. Сколько денег с меня содрали эти визгливые, завывающие священники! Мне понадобилось добрых два года, чтобы избавиться от вони их назойливых божков, которой пропитались все занавески и покрывала. Будь у меня ума побольше, чем у клопа, я мог бы тут же спровадить этих женщин, разыграв обиду и негодование – но нет. Я же говорю, я человек упрямый. Временами это мне дорого обходится. Я им сказал:
– Ну, если вам угодно, можете поселиться в моей собственной комнате. Я вижу, вы дамы тонкие, привыкли требовать лучшее, что есть в гостинице, и высокая плата вас не пугает. А я и здесь поживу – мне не впервой.
Это я, конечно, перегнул – эту комнату я и сам не люблю, и предпочел бы спать на картошке или на дровах. Но сказанного не воротишь. Бледная хотела было сказать что-то еще, но смуглая мягко коснулась ее руки, а черная сказала:
– Да, это нас устроит.
Когда я посмотрел ей за спину, я увидел в дверях конюха. Он стоял, разинув рот, точно птенец. Я запустил в него свечным огарком – попал, кстати, – и прогнал вниз.
ТИКАТ
На девятый день я начал страдать от голода.
Я взял с собой слишком мало еды. А как же иначе? Я ведь думал, что догоню их в первый же день на закате и заставлю черную женщину вернуть мне мою Лукассу. До сих пор удивляюсь, что догадался захватить с собой одеяло. Но это я собирался укрывать Лукассу от холода, когда мы вместе поедем домой. «Она так долго пролежала на дне, должно быть, промерзла до костей, бедняжка!» Это все, о чем я мог думать в течение девяти дней.
Конечно, теперь-то я знаю, что даже если бы я украл дюжину лошадей – хотя столько у нас в деревне и не было, – и всех их нагрузил едой, водой и одеждой, разницы не было бы никакой. Ведь я так и не догнал их. Я все время отставал от них не меньше чем на полдня, хотя моя отважная кобылка надорвалась, пытаясь наверстать разницу. Я лишь изредка видел их на горизонте – крошечных, с палец величиной, расплывчатых, как дым из труб тех деревень, которые они проезжали, не останавливаясь. Время от времени мне попадались угли костра – тщательно затоптанные, – так что, видимо, иногда они все же останавливались на ночлег, но отдыхал я или скакал всю ночь напролет, на рассвете их нигде не было видно. Лишь к полудню я временами замечал мимолетное движение на вершине дальнего холма, легкую тень меж скал, такую далекую, что она казалась ручьем, текущим через дорогу. Никогда еще я не чувствовал себя таким одиноким.
Однако голод хорош тем, что заставляет забыть об одиночестве и печали: Поначалу очень больно, но через некоторое время начинаются сны. И сны эти были хорошие – быть может, самые приятные, какие я когда-либо видел. И вовсе не все они были о пище и питье, как вы могли бы подумать. По большей части мне снилось, что я уже старый и живу в своем доме, со своей возлюбленной и с детьми, и что когда перила проломились под ней, я так крепко обхватил ее за талию, что след от моей руки остался до сих пор, хотя прошло уже много-много лет. Еще мне снился отец, и учитель, который учил и моего отца тоже. Мне снилось, что я еще маленький, сижу на куче стружек и опилок и играю с дохлой мышью. Это были приятные сны, один лучше другого, и чем дальше, тем меньше мне хотелось просыпаться.
Не помню, когда я впервые заметил следы второй лошади. Земля была жесткая и каменистая, и чем дальше, тем хуже. Иногда мне за целый день не попадалось никаких следов, кроме пары царапин от подков на сдвинутых с места камешках. Но, должно быть, это было уже после того, как начались сны, потому что я рассмеялся и радостно вскрикнул: наконец-то у Лукассы есть своя лошадь! Когда мы были еще маленькие, Лукасса заставила меня пообещать, что когда-нибудь я куплю ей настоящую дамскую лошадь – не деревенскую клячу, которая ничем не лучше вола, а изящное, грациозное создание. Конечно, такая лошадь мне тогда и во сне не снилась, и к тому же для нашей совместной жизни она была бы бесполезна, как ожерелье на свинье. Но я дал Лукассе слово, что куплю ей такую лошадь. Эта просьба казалась мне такой пустяковой – ведь я готов был вырвать себе глаза, если бы она попросила. Нам тогда было лет по семь или по восемь – и мы уже любили друг друга.
Будь я в здравом уме, я бы прежде всего задумался, откуда в этом пустынном краю взялась вторая лошадь, и кто на ней едет – Лукасса или кто другой. Наверное, той, которая песней подняла мою девушку со дна речного, ничего не стоило создать лошадь из воздуха, но зачем делать это именно теперь, когда до сих пор они ехали на одной лошади, и эта лошадь, по всей видимости, не ведала усталости? Но к тому времени я чаще шел пешком, чем ехал верхом, цепляясь за поникшую голову своей кобылы и умоляя ее не умирать, пожить еще чуть-чуть – хотя бы полдня, хотя бы полмили… Неизвестно, кто из нас кого тащил. Я, во всяком случае, не помню. Я плыл по воздуху и смеялся над шуточками, услышанными от придорожных камней. Временами кругом бродили звери: огромные белесые змеи, дети с птичьими лицами, – временами они исчезали. Иногда, когда черная женщина не видела, Лукасса ехала у меня на плечах.
На одиннадцатый день – а может, на двенадцатый или на пятнадцатый, – моя кобыла пала подо мной. Я почувствовал, что она умирает, и успел спрыгнуть в сторону, чтобы меня не придавило. Я похоронил бы ее, если бы хватило сил, но сил у меня не было. Я попытался съесть ее, но так ослабел, что не сумел даже прорезать шкуру. Тогда я поблагодарил кобылу и попросил у нее прощения. Первую птицу, которая прилетела ее клевать, я поймал и придушил. У птицы был вкус кровавой пыли, но я сидел рядом с лошадью и грыз птицу, жадно урча, на виду у других стервятников. Поэтому стервятники на время оставили лошадь в покое, и даже после того, как я пошел дальше, не сразу решились спуститься к ней.
Птицы мне хватило, чтобы продержаться еще два дня. Поев, я пришел в себя достаточно, чтобы понять, где я нахожусь. Это были Северные пустоши. Не совсем пустыня, но ненамного лучше. Во все стороны, насколько хватает глаз, земля разбита на куски, изломанные, растрескавшиеся, стоящие дыбом. Тут путь преграждает россыпь валунов, самый маленький из которых выше всадника на лошади, там – речное русло, пересохшее так давно, что дно успело порасти чахлыми корявыми деревцами, а дальше возвышается нечто вроде горы, разрытой и разметанной чьими-то гигантскими когтями. Дорог там нет – даже самой обыкновенной тележной колеи не сыщешь. Человек в своем уме пробирается через эти места, моля всех богов, чтобы не сломать ногу или не сгинуть в какой-нибудь яме. А я обезумел от голода, и потому бесстрашно шагал напрямик, распевая песенки. Мне снилась моя смерть, и она хранила меня.
Однажды мне приснился старик. У старика были блестящие серые глаза и белые усы, загибающиеся книзу у уголков рта. Одет он был в вылинявшую красную куртку вроде солдатской. Во сне он скакал на вороном коне, пригнувшись к самой гриве, и я расслышал, как он что-то шепчет коню на ухо. Когда они проносились мимо, старик оглянулся и посмотрел прямо мне в лицо. В глазах старика играл смех, какого я никогда не видел и, наверно, никогда больше не увижу. Этот смех пробудил меня, заставил вновь ощутить боль и ужас, понять, что я должен умереть здесь, на Пустошах, один, без Лукассы. И я упал и закричал, зовя старика, и кричал до тех пор, пока не заснул, прямо на четвереньках, как младенец. Мне приснилось, что мимо промчались другие лошади, на которых ехали огромные псы.
Когда я снова очнулся, солнце уже садилось. По небу ползли пухлые мягкие облака. Поднялся легкий ветер. Я почуял приближающийся дождь, и это придало мне сил. Я встал и пошел дальше. Вскоре я вышел к месту, где земля уходила вниз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
– Ну, тогда поезжай со мной, – сказала она. И я вскарабкался на лошадь позади нее, цепляясь так отчаянно, точно отродясь не ездил верхом. От ее кожаной одежды пахло морем и конским потом, но за этими запахами чувствовался собственный аромат Лал.
– Три мили до перекрестка, и еще миля на запад, – сказал я и до конца этого дня забыл о Маринеше.
ТРАКТИРЩИК
Меня зовут Карш. Я человек не злой.
Особенно добрым меня тоже не назовешь, но зато я довольно честен в том, что касается до моего ремесла. Не назовешь меня и храбрым – был бы я храбрым, сделался бы солдатом каким-нибудь или моряком. А если бы я мог писать песни вроде той чепухи про трех дам, в которую кто-то догадался вставить и меня, – ну, тогда бы я сделался песенником, бардом, потому как ни к чему другому пригоден бы не был. Но я пригоден именно для того, чем я живу. Вот такой я и есть. Карш-трактирщик. Толстый Карш.
Теперь, после того как тут побывали эти женщины, про меня рассказывают всякие небылицы. Все из-за этой песни. Теперь я сделался таинственным человеком ниоткуда. Про меня говорят, будто я и в самом деле был солдатом, много бродил по свету, навидался всяких ужасов и сам творил всякие ужасы, а потом изменил имя и всю свою жизнь, чтобы спрятаться от прошлого. Чушь собачья. Я – Карш-трактирщик, и отец мой был трактирщиком, и отец моего отца тоже, и единственный край, где я бывал, кроме здешних мест, – это пахотные земли вокруг Шаран-Зека, где я и родился. Но теперь я живу тут, уже больше сорока лет, и тридцать из них владею «Серпом и тесаком». И ведь все они это прекрасно знают! Чушь собачья.
Парень притащил сюда этих женщин, разумеется, из чистой вредности. Или просто понадеялся, что я из-за них не обращу внимания на то, что он удрал к Маринеше, у которой мозгов как у мотылька. Он ведь умеет чуять неладное – хоть это-то он от меня перенял, – и наверняка сразу понял, что эти три женщины – не те, кем кажутся. И знает ведь, что я не желаю связываться с таким народом, пусть даже они заплатят вдвое! Мало мне возни с крестьянами, которые напиваются у нас по дороге на ярмарку в Лимсатти? Ну что ему стоило отправить их в монастырь в семи милях к востоку отсюда? Тамошние монахини зовутся «Сумеречными сестрицами». Так нет же, надо было притащить их сюда, в мой трактир, с лисой и со всем прочим. Лиса, опять же. Тоже в песню попала, подлая тварь!
Когда они въехали во двор, я как раз мыл стаканы и тарелки – больше это дело доверить было некому. Вышел во двор, разглядел их как следует и сразу сказал:
– Извините, у нас все забито – и конюшни, и комнаты.
Как я уже сказал, я человек не храбрый и не слишком жадный. Я просто всю свою жизнь держал дом для путников.
Черная улыбнулась мне и говорит:
– А нам сказали, что места есть!
Мне уже приходилось слышать такой выговор, много лет тому назад. Два океана лежат между страной, где люди говорят так, и моим порогом. Парень соскользнул с седла, стараясь спрятаться от меня за лошадью – еще бы! А черная женщина добавила:
– Нам нужна всего одна комната. Деньги у нас есть.
В этом-то я не сомневался, хотя все три женщины выглядели порядком помятыми и запыленными с дороги. Хороший трактирщик видит такое с первого взгляда – так же, как он видит неприятности, когда те являются к нему в трактир и просят разрешения ночевать под его кровом и есть его баранину. К тому же парень выставил меня лжецом, а я человек упрямый. Поэтому я сказал:
– Да, свободные комнаты у нас есть, но они вам не подойдут – у них стены отсырели во время зимних дождей. Попробуйте попроситься в монастырь – а не то поезжайте в город, там целый десяток трактиров, выбирай любой.
Неважно, что вы обо мне подумаете, слыша такое, – я правильно делал, что врал, и теперь я снова поступил бы так же.
Только теперь я был бы настойчивее. Черная женщина по-прежнему улыбалась, но при этом как бы нечаянно поигрывала тростью, привязанной поперек седла. Трость была розового дерева, очень красивая – у нас, в наших краях, таких не делают. Резная рукоять повернулась на четверть оборота, и мне весело подмигнула четверть дюйма холодной стали. Женщина, не отводя глаз, сказала только:
– Нам сойдет любая комната.
Ну скажите, разве не прав я был? Но клинок, спрятанный в трости, решил дело. Конечно, я уступил не сразу – надо же было сохранить лицо! Впрочем, вам этого не понять.
– Наша конюшня и для шекната не годится, – сказал я. – Кровля течет, солома сырая. Мне неудобно будет держать таких славных лошадок, как ваши, в этакой развалине.
Что она ответила, я не помню – впрочем, это и неважно, – во-первых, потому что я пристально глядел на парня, как бы говоря: «Только попробуй возразить!», а во-вторых, потому что в это время из сумки смуглой женщины выбралась лиса, спрыгнула наземь и помчалась куда глаза глядят, ухватив по дороге курицу-наседку. Я заорал, бестолковые собаки и слуги бросились в погоню, и конюх – впереди всех, словно это не он привез сюда эту подлую тварь, чтобы она душила моих кур. Подняли тучи пыли, устроили переполох – и все без толку. Помнится, лошадь бледной женщины едва не сбросила свою хозяйку.
Ну, надо признать, у парня хватило духу вернуться. Смуглая сказала:
– Извините за курицу. Я вам заплачу.
Голос у нее был более высокий, чем у черной, более ровный, плавный и как бы виляющий из стороны в сторону. С юга. Но родилась не там.
– Еще бы вы мне не заплатили! – сказал я. – Курица была молодая, хорошая, на любом рынке за нее дали бы не меньше двадцати медяков.
На треть прибавил, конечно, но без этого никак – иначе не заставишь людей уважать твое имущество. К тому же я надеялся таким способом покончить с этим делом.
– Еще раз увижу эту лису – убью! – сказал я смуглой. – Мне все равно, ручная она или нет. Курица тоже была ручная.
Ну, по крайней мере, Маринеша ее очень любила, эту курицу. И мозгов у обеих было поровну.
Смуглая женщина возмутилась и рассердилась, и я уже надеялся, что сейчас они швырнут эти медяки мне в лицо и уедут вместе со всеми опасностями, которые привезли с собой. Но черная сказала, по-прежнему поигрывая тростью, на которую так ни разу и не взглянула:
– Вы ее больше не увидите, обещаю. Показывайте вашу комнату.
Ну что ж, делать нечего. Конюх увел лошадей, мой привратник Гатти-Джинни – Гатти Молочный Глаз, как кличут его ребятишки, – взял вещи, какие у них были, и я повел их на второй этаж, в комнату, где у меня обычно живут кожевенники и меховщики. Впрочем, я уже понял, что этот номер не пройдет – и, как только черная вскинула брови, я отвел их прямиком в комнату, где эта, как ее, из Тазинары, целых полгода занималась своим ремеслом. Тут главное контраст, понимаете? Большинству людей, после того, как им покажешь первую, вторая кажется роскошной. Поклянитесь вашими богами, что вы в своем ремесле не употребляете подобных уловок, и я угощу вас бесплатным обедом, идет?
Ну так вот, черная и смуглая оглядели комнату и обернулись ко мне. Но что они собирались сказать, я так и не узнал, потому как тут на меня набросилась бледная – в самом деле набросилась, понимаете? Как лиса на ту курицу. С тех пор, как они приехали, бледная не сказала ни слова – только когда успокаивала свою пугливую лошадь. И до тех пор я не мог бы сказать о ней ничего, кроме того, что на ней было кольцо с изумрудом, и на лошади она сидела так, словно ей привычнее ездить без седла на деревенской кляче. Но тут она очутилась в одном шаге от меня – быстрее, чем лиса, лису я хоть успел заметить, как она прыгнула, – и шепот ее звучал, словно треск пламени:
– В этой комнате – смерть, смерть, и безумие, и снова смерть. Как смеешь ты заставлять нас ночевать здесь?
Глаза у нее были карие, цвета глины, простые крестьянские глаза, такие же, как у моей матери, и как множество других глаз, которые мне пришлось повидать на своем веку. Но на этом бледном, светящемся лице они выглядели странно и жутко.
Безумная. Безумная, как дюрли в брачный сезон. Не могу сказать, что я ее испугался по-настоящему – но я испугался того, что эта девчонка знает. Откуда ей знать такое? Когда я купил «Серп и тесак», трактир пользовался дурной славой из-за убийства, которое произошло в этой комнате, – и еще одного убийства в винном погребе, кстати. И еще одно дурное дело приключилось, когда в этой комнате жила та женщина из Тазинары. Один из ее клиентов, молодой солдатик, сошел с ума – а по мне, так он уже был сумасшедшим, когда приехал сюда, – и попытался пристрелить ее из самострела. Промахнулся, хотя стрелял в упор, выскочил в окно и сломал свою дурацкую шею. Ну да, конечно, вы эту историю тоже знаете – ее знают в трех соседних округах, а то с чего бы толстый Карш купил этот трактир так дешево? – но ведь эта-то бледная девица приехала с юга, может, из Граннаха, а может, и еще откуда, и уж, во всяком случае, с чего ей было знать, в какой именно комнате это приключилось? Комнату-то она знать никак не могла…
– Это давно было, – сказал я ей. – С тех пор весь трактир освятили, очистили и еще раз освятили.
Сказал я это без особого почтения к святости. Сколько денег с меня содрали эти визгливые, завывающие священники! Мне понадобилось добрых два года, чтобы избавиться от вони их назойливых божков, которой пропитались все занавески и покрывала. Будь у меня ума побольше, чем у клопа, я мог бы тут же спровадить этих женщин, разыграв обиду и негодование – но нет. Я же говорю, я человек упрямый. Временами это мне дорого обходится. Я им сказал:
– Ну, если вам угодно, можете поселиться в моей собственной комнате. Я вижу, вы дамы тонкие, привыкли требовать лучшее, что есть в гостинице, и высокая плата вас не пугает. А я и здесь поживу – мне не впервой.
Это я, конечно, перегнул – эту комнату я и сам не люблю, и предпочел бы спать на картошке или на дровах. Но сказанного не воротишь. Бледная хотела было сказать что-то еще, но смуглая мягко коснулась ее руки, а черная сказала:
– Да, это нас устроит.
Когда я посмотрел ей за спину, я увидел в дверях конюха. Он стоял, разинув рот, точно птенец. Я запустил в него свечным огарком – попал, кстати, – и прогнал вниз.
ТИКАТ
На девятый день я начал страдать от голода.
Я взял с собой слишком мало еды. А как же иначе? Я ведь думал, что догоню их в первый же день на закате и заставлю черную женщину вернуть мне мою Лукассу. До сих пор удивляюсь, что догадался захватить с собой одеяло. Но это я собирался укрывать Лукассу от холода, когда мы вместе поедем домой. «Она так долго пролежала на дне, должно быть, промерзла до костей, бедняжка!» Это все, о чем я мог думать в течение девяти дней.
Конечно, теперь-то я знаю, что даже если бы я украл дюжину лошадей – хотя столько у нас в деревне и не было, – и всех их нагрузил едой, водой и одеждой, разницы не было бы никакой. Ведь я так и не догнал их. Я все время отставал от них не меньше чем на полдня, хотя моя отважная кобылка надорвалась, пытаясь наверстать разницу. Я лишь изредка видел их на горизонте – крошечных, с палец величиной, расплывчатых, как дым из труб тех деревень, которые они проезжали, не останавливаясь. Время от времени мне попадались угли костра – тщательно затоптанные, – так что, видимо, иногда они все же останавливались на ночлег, но отдыхал я или скакал всю ночь напролет, на рассвете их нигде не было видно. Лишь к полудню я временами замечал мимолетное движение на вершине дальнего холма, легкую тень меж скал, такую далекую, что она казалась ручьем, текущим через дорогу. Никогда еще я не чувствовал себя таким одиноким.
Однако голод хорош тем, что заставляет забыть об одиночестве и печали: Поначалу очень больно, но через некоторое время начинаются сны. И сны эти были хорошие – быть может, самые приятные, какие я когда-либо видел. И вовсе не все они были о пище и питье, как вы могли бы подумать. По большей части мне снилось, что я уже старый и живу в своем доме, со своей возлюбленной и с детьми, и что когда перила проломились под ней, я так крепко обхватил ее за талию, что след от моей руки остался до сих пор, хотя прошло уже много-много лет. Еще мне снился отец, и учитель, который учил и моего отца тоже. Мне снилось, что я еще маленький, сижу на куче стружек и опилок и играю с дохлой мышью. Это были приятные сны, один лучше другого, и чем дальше, тем меньше мне хотелось просыпаться.
Не помню, когда я впервые заметил следы второй лошади. Земля была жесткая и каменистая, и чем дальше, тем хуже. Иногда мне за целый день не попадалось никаких следов, кроме пары царапин от подков на сдвинутых с места камешках. Но, должно быть, это было уже после того, как начались сны, потому что я рассмеялся и радостно вскрикнул: наконец-то у Лукассы есть своя лошадь! Когда мы были еще маленькие, Лукасса заставила меня пообещать, что когда-нибудь я куплю ей настоящую дамскую лошадь – не деревенскую клячу, которая ничем не лучше вола, а изящное, грациозное создание. Конечно, такая лошадь мне тогда и во сне не снилась, и к тому же для нашей совместной жизни она была бы бесполезна, как ожерелье на свинье. Но я дал Лукассе слово, что куплю ей такую лошадь. Эта просьба казалась мне такой пустяковой – ведь я готов был вырвать себе глаза, если бы она попросила. Нам тогда было лет по семь или по восемь – и мы уже любили друг друга.
Будь я в здравом уме, я бы прежде всего задумался, откуда в этом пустынном краю взялась вторая лошадь, и кто на ней едет – Лукасса или кто другой. Наверное, той, которая песней подняла мою девушку со дна речного, ничего не стоило создать лошадь из воздуха, но зачем делать это именно теперь, когда до сих пор они ехали на одной лошади, и эта лошадь, по всей видимости, не ведала усталости? Но к тому времени я чаще шел пешком, чем ехал верхом, цепляясь за поникшую голову своей кобылы и умоляя ее не умирать, пожить еще чуть-чуть – хотя бы полдня, хотя бы полмили… Неизвестно, кто из нас кого тащил. Я, во всяком случае, не помню. Я плыл по воздуху и смеялся над шуточками, услышанными от придорожных камней. Временами кругом бродили звери: огромные белесые змеи, дети с птичьими лицами, – временами они исчезали. Иногда, когда черная женщина не видела, Лукасса ехала у меня на плечах.
На одиннадцатый день – а может, на двенадцатый или на пятнадцатый, – моя кобыла пала подо мной. Я почувствовал, что она умирает, и успел спрыгнуть в сторону, чтобы меня не придавило. Я похоронил бы ее, если бы хватило сил, но сил у меня не было. Я попытался съесть ее, но так ослабел, что не сумел даже прорезать шкуру. Тогда я поблагодарил кобылу и попросил у нее прощения. Первую птицу, которая прилетела ее клевать, я поймал и придушил. У птицы был вкус кровавой пыли, но я сидел рядом с лошадью и грыз птицу, жадно урча, на виду у других стервятников. Поэтому стервятники на время оставили лошадь в покое, и даже после того, как я пошел дальше, не сразу решились спуститься к ней.
Птицы мне хватило, чтобы продержаться еще два дня. Поев, я пришел в себя достаточно, чтобы понять, где я нахожусь. Это были Северные пустоши. Не совсем пустыня, но ненамного лучше. Во все стороны, насколько хватает глаз, земля разбита на куски, изломанные, растрескавшиеся, стоящие дыбом. Тут путь преграждает россыпь валунов, самый маленький из которых выше всадника на лошади, там – речное русло, пересохшее так давно, что дно успело порасти чахлыми корявыми деревцами, а дальше возвышается нечто вроде горы, разрытой и разметанной чьими-то гигантскими когтями. Дорог там нет – даже самой обыкновенной тележной колеи не сыщешь. Человек в своем уме пробирается через эти места, моля всех богов, чтобы не сломать ногу или не сгинуть в какой-нибудь яме. А я обезумел от голода, и потому бесстрашно шагал напрямик, распевая песенки. Мне снилась моя смерть, и она хранила меня.
Однажды мне приснился старик. У старика были блестящие серые глаза и белые усы, загибающиеся книзу у уголков рта. Одет он был в вылинявшую красную куртку вроде солдатской. Во сне он скакал на вороном коне, пригнувшись к самой гриве, и я расслышал, как он что-то шепчет коню на ухо. Когда они проносились мимо, старик оглянулся и посмотрел прямо мне в лицо. В глазах старика играл смех, какого я никогда не видел и, наверно, никогда больше не увижу. Этот смех пробудил меня, заставил вновь ощутить боль и ужас, понять, что я должен умереть здесь, на Пустошах, один, без Лукассы. И я упал и закричал, зовя старика, и кричал до тех пор, пока не заснул, прямо на четвереньках, как младенец. Мне приснилось, что мимо промчались другие лошади, на которых ехали огромные псы.
Когда я снова очнулся, солнце уже садилось. По небу ползли пухлые мягкие облака. Поднялся легкий ветер. Я почуял приближающийся дождь, и это придало мне сил. Я встал и пошел дальше. Вскоре я вышел к месту, где земля уходила вниз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38