Нас с Лукассой он явно побаивался, зато не упускал случая поухаживать за Ньятенери.
– Карш… – промямлил он. – Если старик останется ночевать, положено платить больше…
– Он останется ночевать, – сказала я. – Он останется здесь надолго. И в лучшей комнате, чем эта. Я договорюсь с Каршем. А тем временем пришлите наверх хлеба, бульону и вина – только, пожалуйста, не «Драконьей дочери».
Но Гатти-Джинни уже заторопился обратно. Когда я вернулась в комнату, Ньятенери говорил:
– И все же ты принял меня. Ничего себе, священный покой! Впрочем, об этом говорить не стоит.
Мой Друг криво усмехнулся:
– Ну да, конечно. Видимо, я легко отвлекаюсь – ты был далеко не первым, кто помешал мне устраивать свои дела. Но тогда я твердо решил, что ты будешь последним и, когда ты наконец отправишься своей дорогой, я больше ни за что не попадусь в эту старую ловушку. Так оно и вышло. Я сдержал данное себе слово. Но мне помешало иное.
– Аршадин, – сказала я. Это имя вырвалось само, точно было некой живой тварью.
– Аршадин, – повторил Мой Друг. В его устах это звучало, точно шорох голых, обломанных ветвей. – Аршадин стал мне сыном. Не по крови, но по знанию, по пути. Боюсь, что и по тщеславию тоже. Мы, волшебники, страшимся смерти меньше, чем прочие люди, – быть может, потому, что этот переход знаком нам лучше, чем всем прочим. И, быть может, именно по этой причине мы так стремимся оставить по себе некое воспоминание. Для некоторых это деяния, изменяющие лицо мира, но для остальных это не более чем передача накопленных знаний кому-то, кто хотя бы способен понять, каким тяжким трудом они добыты, и не позволит им уйти во тьму вслед за нами. Но Аршадин… Аршадин…
Он умолк. Молчание длилось так долго, что я уже подумала, не заснул ли он, хотя глаза его были открыты. Он это умел при желании – засыпать в середине разговора, когда беседа делалась чересчур напряженной или возникала опасность поведать больше, чем он намеревался в данный момент. А может, он попросту притворялся – я так и не узнала наверное. А теперь он был действительно стар – ужасно старый и ужасно усталый. В ту минуту, глядя на него, я пожалела, что сама не могу уснуть вот так – уснуть, чтобы не видеть его таким. Но он тут же улыбнулся мне, демонстрируя свой изуродованный рот, словно знамя или цветок, и продолжал так, словно и не умолкал вовсе.
– Я заслужил Аршадина, – сказал он. – Заслужил в полном смысле слова. Я был величайшим магом, какого я когда-либо знал – а ведь, заметьте себе, я был воспитанником Никоса и долго учился у Ам-Немила, а потом у самой Кирисиньи. Я требовал от мира куда меньше внимания, чем эти трое, но всегда знал, что достоин истинного наследника, что я имею право породить более мудрого и могущественного мага, чем я сам, столь же отличного от меня, как птенец от разбитой скорлупы. И мне было дано это, и с того-то все и началось. Я получил именно то, чего заслуживала моя гордость и глупость. Жаловаться мне не на что.
– Я не хотел бы показаться непочтительным… – начал Ньятенери.
– О да, конечно! – мирно ответил Мой Друг. – Ты всегда держался почтительно. Лал – существо дикое, но при этом она с детства была приучена чтить бардов, поэтов и старых волшебников, даже самых сумасшедших. А ты всегда был учтив, даже в отчаянии, – и все же истинного уважения в тебе никогда не было. Я это списывал на недостаток образования и на то, что в детстве тебя перекормили тильгитом.
Но, говоря так, он взял Ньятенери за левую руку – ушиб и отек почти прошли, кстати, – и на миг прижал ее к груди.
– Так вот, я не хотел бы показаться непочтительным, – продолжал Ньятенери, – но все эти похвалы, расточаемые Аршадину, меня несколько смущают. Мы с Лал никогда прежде не слышали этого имени, – он взглянул на меня, ожидая подтверждения, и поправился: – то есть если не считать того раза, когда его назвала Лукасса – она просто вытянула его из воздуха в этой твоей дурацкой пряничной башне. Но и там это был всего лишь волшебник, который призвал… то, что он призвал, – и, однако, был убит, а ты выжил. Почему же тогда ты считаешь Аршадина сильнее, чем ты, могущественнейшим из магов? Мы чего-то не понимаем.
Мой Друг вздохнул. Мы с Ньятенери переглянулись, и на этот раз оба не сумели сдержать улыбку. Этот хриплый, безнадежный вздох был знаком нам не хуже, чем укоризненное биение крови в ушах – «вот и еще одна минута миновала без пользы, еще одно тик-так ушло впустую – сколько, сколько, сколько их еще осталось тебе, как ты думаешь?». Он всегда вздыхал так, чтобы показать своим ученикам, что их ответ на последний вопрос существенно сократил его жизнь и наполнил остаток его дней тихим отчаянием. На меня это всегда действовало, даже когда я разгадала его трюк.
– Лукасса, – спросил он, обращаясь к девушке, – что произошло с тобой, когда ты умерла?
Она посмотрела на него – без страха, но с каким-то прозрачным обожающим недоумением. Нам бы он за такое надрал уши – даже сейчас, когда он был так слаб. Но ее он только погладил по головке и спросил еще мягче, чем прежде:
– Что произошло с тобой, с той Лукассой, которая живет внутри? Разве ты уснула? Уснула, как полагают многие люди?
Он кивнул еще прежде, чем девушка успела покачать головой.
– Конечно, нет. Ты вовсе не спала, ты кричала и плакала, просто не дышала. Ну так вот, представь себе – я говорю это именно тебе, потому что ты хотя бы не воображаешь, что разбираешься в магии, в отличие от некоторых, – представь себе, что происходит с умершим магом. Большинство людей почти всю жизнь проводят во сне, а бодрствуют только время от времени, так сказать, в особых случаях. Но маг – маг бодрствует постоянно, и откликается на все происходящее, почему большинство людей и считают его магом. Тем более – в момент собственной смерти.
Тут этот старый фигляр соизволил взглянуть на нас с Ньятенери.
– И если его смерть не была мирной, если ему не дали совершить свою ламисетию – о, тогда его бодрствование становится чем-то воистину ужасным! Для этого состояния есть даже специальное слово, и есть слова, которые управляют им.
Не могу сказать, что в комнате воцарилась та мертвая тишина, на какую он рассчитывал. Во дворе орали друг на друга двое возчиков, лаяли собаки, кудахтали куры, где-то ревел шекнатом в течке Карш – он всегда так орет, когда наводит порядок. Но между нами четверыми действительно просочилась мертвая, ледяная тишина. Мой Друг сказал:
– Я не хотел, чтобы Аршадин учил эти слова. Он все равно их выучил. Были вещи, которым я не хотел его обучать. Обучили другие. Он пошел к другим. Нет, он не обиделся – между нами с Аршадином никогда не бывало ни ссор, ни обид. Он даже протянул мне руку на прощание.
И внезапно он молча, беззвучно заплакал. Но про это я рассказывать не буду.
Когда мы с Ньятенери нашли в себе силы взглянуть на него снова – а Лукасса так и не отвернулась, она гладила его по щекам и утирала ему глаза, – мы бы на такое никогда не решились, – он сказал:
– Я любил его, как самого себя. Это была моя ошибка. В Аршадине нечего было любить. Аршадина как такового не существовало: был лишь удивительный дар и великая гордыня. Я думал, что мне удастся вырастить из этого настоящего Аршадина. Это было тщеславие – ужасающее, глупое тщеславие. Спасибо, милая, довольно.
Лукасса пыталась помочь ему высморкаться.
Ньятенери заговорил хриплым голосом. Помнится, меня это удивило. Я впервые услышала, что голос у него мужской.
– Значит, он отправился к тем, кто готов был научить его тому, чему ты учить не соглашался, а ты снова взялся за приготовление к своим похоронам. А со временем явился я, отвлек тебя от твоих приготовлений, и за делами ты совсем забыл про Аршадина, и вспоминал о нем лишь время от времени.
– Лишь время от времени, – тихо согласился Мой Друг. – Пока не начались послания. Те, первые, были вовсе не так уж плохи – всего несколько кошмаров, парочка неприятных воспоминаний, внезапно обретших плоть, время от времени кто-то довольно робко скребся под дверью по ночам… Все довольно обычные вещи, ничего такого, в чем можно было бы распознать послание. Но я все же распознал и призвал Аршадина к себе. Тогда я еще мог это сделать.
Он вздохнул, состроил забавную гримасу, даже закатил свои усталые глаза.
– И он пришел ко мне в гости, к чаю, прямо как в тот первый день. Он ничуть не изменился. И сказал, как он сожалеет, что ему придется меня уничтожить. Если бы был какой-нибудь другой способ – но увы. Тут нет ничего личного, честное слово. И хуже всего то, что я ему поверил.
Прибыли заказанные еда и вино. Принесла их не Маринеша, как я ожидала, а Россет. Должно быть, Карш приказал. Мальчик явно чувствовал себя не в своей тарелке, прислуживал, потупив глаза, один раз наткнулся на Ньятенери, потом чуть не споткнулся о тюфяк, когда ставил поднос на пол. Мне было жаль его, и в то же время он меня раздражал. Мне хотелось, чтобы он поскорее убрался, этот неуклюжий слуга, этот ласковый мальчик, который поцеловал меня и добрался до моего сердца, Россет… Теперь, когда я про это рассказываю, столько лет спустя, мне все еще хочется попросить у него прощения.
Мой Друг коснулся его руки и поблагодарил его, подождал, пока мальчик выйдет из комнаты, и продолжал:
– То, что хотел знать Аршадин, дается не просто и не дешево. Надо уговорить кое-какие силы, улестить кое-какие власти, внести вперед плату – довольно неприятную. Но он счел, что оно того стоит – и кто я такой, чтобы отрицать это, даже теперь? Я ведь и сам в свое время уплатил положенную цену, я говорил через огонь с лицами, которые предпочел бы никогда не видеть, с голосами, которые я слышу до сих пор. Магия не имеет цвета – она всего лишь орудие.
Сколько раз я слышала это от него? Он говорил так каждый раз, когда я или кто-нибудь еще из его многочисленных детей-учеников задавал вопрос о внутренней сущности волшебства. Я знаю, некоторые из нас уходили от него с твердым убеждением, что у него вовсе нет нравственного чувства. Возможно, они были правы.
– Но, с другой стороны, – продолжал он, – мне никогда прежде не приходилось самому бывать платой. В этом вся разница.
На еду он даже не взглянул, но жестом приказал мне налить ему немного вина, и я сделала это по старинному обычаю, которому он нас учил – когда ученик сперва прихлебывает из чаши, а потом уже передает ее наставнику. Вино было лучше «Драконьей дочери», но ненамного. Он взял у меня чашу и передал ее Лукассе, улыбнувшись мне при этом. Он принял ее в ученики прежде, чем она об этом попросила. Со мной было так же. Я улыбнулась в ответ, вся дрожа от воспоминаний.
– Истинная цена обучения Аршадина – моя ламисетия, – сказал он. Голос его звучал ровно и невыразительно. – Аршадин должен устроить так, чтобы, когда я умру, моя смерть была настолько тревожной и неприятной, чтобы я превратился в грига-ата. Ньятенери, что такое грига-ат?
Этот вопрос – нет, это слово настолько потрясло Ньятенери, что он тихо зарычал и отступил назад. Ответил он не сразу, а когда заговорил, голос его был таким же бледным, как его лицо.
– Скитающийся дух, исполненный великой злобы, лишенный дома, лишенный тела, лишенный покоя и смерти.
Я никогда до тех пор не видела его таким, и с тех пор больше не видела, кроме одного раза. Немного придя в себя, он добавил:
– Но ведь существует заклинание против грига-ата! Ты меня ему научил.
– Ах да, конечно! – сказал Мой Друг, внезапно развеселившись. – Только оно не действует. Я просто придумал его для тебя, потому что ты всегда ужасно боялся этих жутких тварей. Хотя никогда в жизни их не видел. Я и не думал, что тебе когда-нибудь придется увидеть грига-ата.
Он помолчал, потом произнес совершенно иным голосом:
– А вот мне приходилось. Возможно, придется и вам.
Ньятенери не мог вымолвить ни слова. Я опустилась на колени рядом с тюфяком. И сказала:
– Этого не будет. Мы не позволим.
Тогда он коснулся меня, легонько провел пальцем по лбу и щеке, впервые с того дня, как он простился со мной и затворил за мной дверь – вечность тому назад.
– Вот она, моя Лал, – повторил он. – Моя чамата, которая доверяет лишь собственной воле, чей истинный меч – ее собственное упрямство. В конце концов, что такое грига-ат, как не еще один вражеский воин, еще одна пустыня, которую надо преодолеть, еще один кошмар, с которым приходится бороться до утра? Еще немножко решимости, еще один отчаянный оскал – «Лал этого не допустит! Лал жива, и она не хочет, чтобы было так!» Какой грига-ат устоит перед этим?
Слова были насмешливыми, но легкое, сухое прикосновение к моей щеке дышало любовью. Я ответила:
– Я видела одного из них много лет тому назад. Он, конечно, был ужасен, но ведь вот я, жива!
Я врала, и Мой Друг это знал, но Ньятенери этого не знал, и ему, похоже, полегчало. Но Мой Друг сказал:
– Бродячий грига-ат – это одно дело. Такая судьба иной раз постигает бедолаг, которые умирают в одиночестве, и никто в целом свете не подумает о них ничего хорошего, а с того света их призвать тоже некому. Но грига-ат, повинующийся могущественному волшебнику – это гораздо хуже. Я однажды видел, как один маг предпринял попытку создать такого грига-ата.
Он умолк, глядя куда-то мимо нас, словно снова увидел то, о чем рассказывал, в дальнем пыльном углу. Или это была очередная уловка рассказчика? Не думаю. Впрочем, не знаю.
– Но страшнее всего будет грига-ат, который при жизни сам был магом. Этот дух будет способен на все – абсолютно на все, и никакой защиты против него не будет, явится ли он на зов какого-нибудь Аршадина, или тех, кого Аршадин использует – точнее, думает, что использует.
Он издал странный, шелестящий смешок, какого мы никогда прежде от него не слышали.
– Бедный мой Аршадин, у него совершенно нет чувства юмора! Это его единственное слабое место. Бедняга!
Что-то слышится из-за двери. Не шаги, не шорох, не звук дыхания, не шелест одежды, но за дверью явно кто-то притаился. Ньятенери смотрит на меня. Я встаю, очень медленно, и поворачиваю ручку своей трости, пока не чувствую, что защелка открылась. Хорошая трость. Защелка произвела не больше шума, чем тот, кто притаился за дверью.
ТИКАТ
Не знаю, почему она меня не увидела. Должно быть, она просто знала, что дверные проемы на этом этаже слишком неглубокие, чтобы в них мог укрыться хотя бы ребенок. Любой, кроме отчаянного ткача, застигнутого врасплох, поспешил бы укрыться в нише под лестницей. Она коротко глянула в обе стороны, потом принялась медленно продвигаться к лестнице, чуть выдвинув меч из трости. Она мне не нравилась и никогда не понравится, и к тому же я до сих пор не могу простить ей той снисходительной доброты, которую она проявляла ко мне при Лукассе. Но никогда я не чувствовал себя более неуклюжим, чем тогда, когда стоял и смотрел, как она крадется по коридору. Мне нечего было делать в мире, где люди ходят так, как она. И моей любимой тоже. Я прижался спиной к чьей-то двери, затаил дыхание и постарался ни о чем не думать. В этом мире мысли отбрасывают тени и издают звуки.
Убедившись, что ни в нише, ни на лестнице никто не прячется, она вернулась к своей двери, беззвучно, осторожно переставляя ноги. Теперь меч был обнажен – тонкий и острый, как игла, чуть изогнутый на конце, точно так же, как ее голова и плечи были чуть наклонены вперед. Последний долгий взгляд – не влево, где, всего в нескольких футах от нее, стоял я, а направо, опять в сторону лестницы. Она явно ждала увидеть кого-то. Кого угодно, только не меня, не сиволапого Тиката с берега реки. Меч-игла дернулся туда-сюда, точно змеиный язык. В больших золотистых глазах виднелся откровенный страх. Потом дверь закрылась.
Я еще немного постоял, потом выбрался из дверного проема, где прятался, и подкрался к их двери, чтобы послушать, о чем они говорят. Я стоял там, когда что-то – должно быть, мое дыхание или стук сердца – встревожило их. Старик говорил:
– Он так хорошо меня знал! И сумел воспользоваться моей гордыней, как никто другой. Я отгонял его дурацкие видения, не отрываясь от обеда, развеивал его кошмары, не давая себе труда проснуться. И к моему собственному старинному чувству утраты прибавилась великая печаль – за него, за моего истинного сына, оттого, что он так и не успел познать истинных глубин своего дара и вот уже так глупо предал его. Теперь я ничего не мог для него сделать – но я пытался хотя бы не унижать его еще сильнее.
Тут он рассмеялся, и какое-то время я не слышал ничего другого, кроме этого смеха – он был так похож на смех моего младшего братика, который умер во время морового поветрия! Когда я снова заставил себя прислушаться к разговору, то услышал резкий голос высокой, Ньятенери:
– Но постепенно, мало-помалу, эти послания становились все хуже и хуже?
– Мало-помалу… – прошептал старик. – Он был терпелив – очень терпелив. Прошло много лет, и только в ту последнюю ночь, когда я оказался загнан в угол своими кошмарами и не смог проснуться, я понял, как он сумел использовать меня, чтобы расставить сети на меня же.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
– Карш… – промямлил он. – Если старик останется ночевать, положено платить больше…
– Он останется ночевать, – сказала я. – Он останется здесь надолго. И в лучшей комнате, чем эта. Я договорюсь с Каршем. А тем временем пришлите наверх хлеба, бульону и вина – только, пожалуйста, не «Драконьей дочери».
Но Гатти-Джинни уже заторопился обратно. Когда я вернулась в комнату, Ньятенери говорил:
– И все же ты принял меня. Ничего себе, священный покой! Впрочем, об этом говорить не стоит.
Мой Друг криво усмехнулся:
– Ну да, конечно. Видимо, я легко отвлекаюсь – ты был далеко не первым, кто помешал мне устраивать свои дела. Но тогда я твердо решил, что ты будешь последним и, когда ты наконец отправишься своей дорогой, я больше ни за что не попадусь в эту старую ловушку. Так оно и вышло. Я сдержал данное себе слово. Но мне помешало иное.
– Аршадин, – сказала я. Это имя вырвалось само, точно было некой живой тварью.
– Аршадин, – повторил Мой Друг. В его устах это звучало, точно шорох голых, обломанных ветвей. – Аршадин стал мне сыном. Не по крови, но по знанию, по пути. Боюсь, что и по тщеславию тоже. Мы, волшебники, страшимся смерти меньше, чем прочие люди, – быть может, потому, что этот переход знаком нам лучше, чем всем прочим. И, быть может, именно по этой причине мы так стремимся оставить по себе некое воспоминание. Для некоторых это деяния, изменяющие лицо мира, но для остальных это не более чем передача накопленных знаний кому-то, кто хотя бы способен понять, каким тяжким трудом они добыты, и не позволит им уйти во тьму вслед за нами. Но Аршадин… Аршадин…
Он умолк. Молчание длилось так долго, что я уже подумала, не заснул ли он, хотя глаза его были открыты. Он это умел при желании – засыпать в середине разговора, когда беседа делалась чересчур напряженной или возникала опасность поведать больше, чем он намеревался в данный момент. А может, он попросту притворялся – я так и не узнала наверное. А теперь он был действительно стар – ужасно старый и ужасно усталый. В ту минуту, глядя на него, я пожалела, что сама не могу уснуть вот так – уснуть, чтобы не видеть его таким. Но он тут же улыбнулся мне, демонстрируя свой изуродованный рот, словно знамя или цветок, и продолжал так, словно и не умолкал вовсе.
– Я заслужил Аршадина, – сказал он. – Заслужил в полном смысле слова. Я был величайшим магом, какого я когда-либо знал – а ведь, заметьте себе, я был воспитанником Никоса и долго учился у Ам-Немила, а потом у самой Кирисиньи. Я требовал от мира куда меньше внимания, чем эти трое, но всегда знал, что достоин истинного наследника, что я имею право породить более мудрого и могущественного мага, чем я сам, столь же отличного от меня, как птенец от разбитой скорлупы. И мне было дано это, и с того-то все и началось. Я получил именно то, чего заслуживала моя гордость и глупость. Жаловаться мне не на что.
– Я не хотел бы показаться непочтительным… – начал Ньятенери.
– О да, конечно! – мирно ответил Мой Друг. – Ты всегда держался почтительно. Лал – существо дикое, но при этом она с детства была приучена чтить бардов, поэтов и старых волшебников, даже самых сумасшедших. А ты всегда был учтив, даже в отчаянии, – и все же истинного уважения в тебе никогда не было. Я это списывал на недостаток образования и на то, что в детстве тебя перекормили тильгитом.
Но, говоря так, он взял Ньятенери за левую руку – ушиб и отек почти прошли, кстати, – и на миг прижал ее к груди.
– Так вот, я не хотел бы показаться непочтительным, – продолжал Ньятенери, – но все эти похвалы, расточаемые Аршадину, меня несколько смущают. Мы с Лал никогда прежде не слышали этого имени, – он взглянул на меня, ожидая подтверждения, и поправился: – то есть если не считать того раза, когда его назвала Лукасса – она просто вытянула его из воздуха в этой твоей дурацкой пряничной башне. Но и там это был всего лишь волшебник, который призвал… то, что он призвал, – и, однако, был убит, а ты выжил. Почему же тогда ты считаешь Аршадина сильнее, чем ты, могущественнейшим из магов? Мы чего-то не понимаем.
Мой Друг вздохнул. Мы с Ньятенери переглянулись, и на этот раз оба не сумели сдержать улыбку. Этот хриплый, безнадежный вздох был знаком нам не хуже, чем укоризненное биение крови в ушах – «вот и еще одна минута миновала без пользы, еще одно тик-так ушло впустую – сколько, сколько, сколько их еще осталось тебе, как ты думаешь?». Он всегда вздыхал так, чтобы показать своим ученикам, что их ответ на последний вопрос существенно сократил его жизнь и наполнил остаток его дней тихим отчаянием. На меня это всегда действовало, даже когда я разгадала его трюк.
– Лукасса, – спросил он, обращаясь к девушке, – что произошло с тобой, когда ты умерла?
Она посмотрела на него – без страха, но с каким-то прозрачным обожающим недоумением. Нам бы он за такое надрал уши – даже сейчас, когда он был так слаб. Но ее он только погладил по головке и спросил еще мягче, чем прежде:
– Что произошло с тобой, с той Лукассой, которая живет внутри? Разве ты уснула? Уснула, как полагают многие люди?
Он кивнул еще прежде, чем девушка успела покачать головой.
– Конечно, нет. Ты вовсе не спала, ты кричала и плакала, просто не дышала. Ну так вот, представь себе – я говорю это именно тебе, потому что ты хотя бы не воображаешь, что разбираешься в магии, в отличие от некоторых, – представь себе, что происходит с умершим магом. Большинство людей почти всю жизнь проводят во сне, а бодрствуют только время от времени, так сказать, в особых случаях. Но маг – маг бодрствует постоянно, и откликается на все происходящее, почему большинство людей и считают его магом. Тем более – в момент собственной смерти.
Тут этот старый фигляр соизволил взглянуть на нас с Ньятенери.
– И если его смерть не была мирной, если ему не дали совершить свою ламисетию – о, тогда его бодрствование становится чем-то воистину ужасным! Для этого состояния есть даже специальное слово, и есть слова, которые управляют им.
Не могу сказать, что в комнате воцарилась та мертвая тишина, на какую он рассчитывал. Во дворе орали друг на друга двое возчиков, лаяли собаки, кудахтали куры, где-то ревел шекнатом в течке Карш – он всегда так орет, когда наводит порядок. Но между нами четверыми действительно просочилась мертвая, ледяная тишина. Мой Друг сказал:
– Я не хотел, чтобы Аршадин учил эти слова. Он все равно их выучил. Были вещи, которым я не хотел его обучать. Обучили другие. Он пошел к другим. Нет, он не обиделся – между нами с Аршадином никогда не бывало ни ссор, ни обид. Он даже протянул мне руку на прощание.
И внезапно он молча, беззвучно заплакал. Но про это я рассказывать не буду.
Когда мы с Ньятенери нашли в себе силы взглянуть на него снова – а Лукасса так и не отвернулась, она гладила его по щекам и утирала ему глаза, – мы бы на такое никогда не решились, – он сказал:
– Я любил его, как самого себя. Это была моя ошибка. В Аршадине нечего было любить. Аршадина как такового не существовало: был лишь удивительный дар и великая гордыня. Я думал, что мне удастся вырастить из этого настоящего Аршадина. Это было тщеславие – ужасающее, глупое тщеславие. Спасибо, милая, довольно.
Лукасса пыталась помочь ему высморкаться.
Ньятенери заговорил хриплым голосом. Помнится, меня это удивило. Я впервые услышала, что голос у него мужской.
– Значит, он отправился к тем, кто готов был научить его тому, чему ты учить не соглашался, а ты снова взялся за приготовление к своим похоронам. А со временем явился я, отвлек тебя от твоих приготовлений, и за делами ты совсем забыл про Аршадина, и вспоминал о нем лишь время от времени.
– Лишь время от времени, – тихо согласился Мой Друг. – Пока не начались послания. Те, первые, были вовсе не так уж плохи – всего несколько кошмаров, парочка неприятных воспоминаний, внезапно обретших плоть, время от времени кто-то довольно робко скребся под дверью по ночам… Все довольно обычные вещи, ничего такого, в чем можно было бы распознать послание. Но я все же распознал и призвал Аршадина к себе. Тогда я еще мог это сделать.
Он вздохнул, состроил забавную гримасу, даже закатил свои усталые глаза.
– И он пришел ко мне в гости, к чаю, прямо как в тот первый день. Он ничуть не изменился. И сказал, как он сожалеет, что ему придется меня уничтожить. Если бы был какой-нибудь другой способ – но увы. Тут нет ничего личного, честное слово. И хуже всего то, что я ему поверил.
Прибыли заказанные еда и вино. Принесла их не Маринеша, как я ожидала, а Россет. Должно быть, Карш приказал. Мальчик явно чувствовал себя не в своей тарелке, прислуживал, потупив глаза, один раз наткнулся на Ньятенери, потом чуть не споткнулся о тюфяк, когда ставил поднос на пол. Мне было жаль его, и в то же время он меня раздражал. Мне хотелось, чтобы он поскорее убрался, этот неуклюжий слуга, этот ласковый мальчик, который поцеловал меня и добрался до моего сердца, Россет… Теперь, когда я про это рассказываю, столько лет спустя, мне все еще хочется попросить у него прощения.
Мой Друг коснулся его руки и поблагодарил его, подождал, пока мальчик выйдет из комнаты, и продолжал:
– То, что хотел знать Аршадин, дается не просто и не дешево. Надо уговорить кое-какие силы, улестить кое-какие власти, внести вперед плату – довольно неприятную. Но он счел, что оно того стоит – и кто я такой, чтобы отрицать это, даже теперь? Я ведь и сам в свое время уплатил положенную цену, я говорил через огонь с лицами, которые предпочел бы никогда не видеть, с голосами, которые я слышу до сих пор. Магия не имеет цвета – она всего лишь орудие.
Сколько раз я слышала это от него? Он говорил так каждый раз, когда я или кто-нибудь еще из его многочисленных детей-учеников задавал вопрос о внутренней сущности волшебства. Я знаю, некоторые из нас уходили от него с твердым убеждением, что у него вовсе нет нравственного чувства. Возможно, они были правы.
– Но, с другой стороны, – продолжал он, – мне никогда прежде не приходилось самому бывать платой. В этом вся разница.
На еду он даже не взглянул, но жестом приказал мне налить ему немного вина, и я сделала это по старинному обычаю, которому он нас учил – когда ученик сперва прихлебывает из чаши, а потом уже передает ее наставнику. Вино было лучше «Драконьей дочери», но ненамного. Он взял у меня чашу и передал ее Лукассе, улыбнувшись мне при этом. Он принял ее в ученики прежде, чем она об этом попросила. Со мной было так же. Я улыбнулась в ответ, вся дрожа от воспоминаний.
– Истинная цена обучения Аршадина – моя ламисетия, – сказал он. Голос его звучал ровно и невыразительно. – Аршадин должен устроить так, чтобы, когда я умру, моя смерть была настолько тревожной и неприятной, чтобы я превратился в грига-ата. Ньятенери, что такое грига-ат?
Этот вопрос – нет, это слово настолько потрясло Ньятенери, что он тихо зарычал и отступил назад. Ответил он не сразу, а когда заговорил, голос его был таким же бледным, как его лицо.
– Скитающийся дух, исполненный великой злобы, лишенный дома, лишенный тела, лишенный покоя и смерти.
Я никогда до тех пор не видела его таким, и с тех пор больше не видела, кроме одного раза. Немного придя в себя, он добавил:
– Но ведь существует заклинание против грига-ата! Ты меня ему научил.
– Ах да, конечно! – сказал Мой Друг, внезапно развеселившись. – Только оно не действует. Я просто придумал его для тебя, потому что ты всегда ужасно боялся этих жутких тварей. Хотя никогда в жизни их не видел. Я и не думал, что тебе когда-нибудь придется увидеть грига-ата.
Он помолчал, потом произнес совершенно иным голосом:
– А вот мне приходилось. Возможно, придется и вам.
Ньятенери не мог вымолвить ни слова. Я опустилась на колени рядом с тюфяком. И сказала:
– Этого не будет. Мы не позволим.
Тогда он коснулся меня, легонько провел пальцем по лбу и щеке, впервые с того дня, как он простился со мной и затворил за мной дверь – вечность тому назад.
– Вот она, моя Лал, – повторил он. – Моя чамата, которая доверяет лишь собственной воле, чей истинный меч – ее собственное упрямство. В конце концов, что такое грига-ат, как не еще один вражеский воин, еще одна пустыня, которую надо преодолеть, еще один кошмар, с которым приходится бороться до утра? Еще немножко решимости, еще один отчаянный оскал – «Лал этого не допустит! Лал жива, и она не хочет, чтобы было так!» Какой грига-ат устоит перед этим?
Слова были насмешливыми, но легкое, сухое прикосновение к моей щеке дышало любовью. Я ответила:
– Я видела одного из них много лет тому назад. Он, конечно, был ужасен, но ведь вот я, жива!
Я врала, и Мой Друг это знал, но Ньятенери этого не знал, и ему, похоже, полегчало. Но Мой Друг сказал:
– Бродячий грига-ат – это одно дело. Такая судьба иной раз постигает бедолаг, которые умирают в одиночестве, и никто в целом свете не подумает о них ничего хорошего, а с того света их призвать тоже некому. Но грига-ат, повинующийся могущественному волшебнику – это гораздо хуже. Я однажды видел, как один маг предпринял попытку создать такого грига-ата.
Он умолк, глядя куда-то мимо нас, словно снова увидел то, о чем рассказывал, в дальнем пыльном углу. Или это была очередная уловка рассказчика? Не думаю. Впрочем, не знаю.
– Но страшнее всего будет грига-ат, который при жизни сам был магом. Этот дух будет способен на все – абсолютно на все, и никакой защиты против него не будет, явится ли он на зов какого-нибудь Аршадина, или тех, кого Аршадин использует – точнее, думает, что использует.
Он издал странный, шелестящий смешок, какого мы никогда прежде от него не слышали.
– Бедный мой Аршадин, у него совершенно нет чувства юмора! Это его единственное слабое место. Бедняга!
Что-то слышится из-за двери. Не шаги, не шорох, не звук дыхания, не шелест одежды, но за дверью явно кто-то притаился. Ньятенери смотрит на меня. Я встаю, очень медленно, и поворачиваю ручку своей трости, пока не чувствую, что защелка открылась. Хорошая трость. Защелка произвела не больше шума, чем тот, кто притаился за дверью.
ТИКАТ
Не знаю, почему она меня не увидела. Должно быть, она просто знала, что дверные проемы на этом этаже слишком неглубокие, чтобы в них мог укрыться хотя бы ребенок. Любой, кроме отчаянного ткача, застигнутого врасплох, поспешил бы укрыться в нише под лестницей. Она коротко глянула в обе стороны, потом принялась медленно продвигаться к лестнице, чуть выдвинув меч из трости. Она мне не нравилась и никогда не понравится, и к тому же я до сих пор не могу простить ей той снисходительной доброты, которую она проявляла ко мне при Лукассе. Но никогда я не чувствовал себя более неуклюжим, чем тогда, когда стоял и смотрел, как она крадется по коридору. Мне нечего было делать в мире, где люди ходят так, как она. И моей любимой тоже. Я прижался спиной к чьей-то двери, затаил дыхание и постарался ни о чем не думать. В этом мире мысли отбрасывают тени и издают звуки.
Убедившись, что ни в нише, ни на лестнице никто не прячется, она вернулась к своей двери, беззвучно, осторожно переставляя ноги. Теперь меч был обнажен – тонкий и острый, как игла, чуть изогнутый на конце, точно так же, как ее голова и плечи были чуть наклонены вперед. Последний долгий взгляд – не влево, где, всего в нескольких футах от нее, стоял я, а направо, опять в сторону лестницы. Она явно ждала увидеть кого-то. Кого угодно, только не меня, не сиволапого Тиката с берега реки. Меч-игла дернулся туда-сюда, точно змеиный язык. В больших золотистых глазах виднелся откровенный страх. Потом дверь закрылась.
Я еще немного постоял, потом выбрался из дверного проема, где прятался, и подкрался к их двери, чтобы послушать, о чем они говорят. Я стоял там, когда что-то – должно быть, мое дыхание или стук сердца – встревожило их. Старик говорил:
– Он так хорошо меня знал! И сумел воспользоваться моей гордыней, как никто другой. Я отгонял его дурацкие видения, не отрываясь от обеда, развеивал его кошмары, не давая себе труда проснуться. И к моему собственному старинному чувству утраты прибавилась великая печаль – за него, за моего истинного сына, оттого, что он так и не успел познать истинных глубин своего дара и вот уже так глупо предал его. Теперь я ничего не мог для него сделать – но я пытался хотя бы не унижать его еще сильнее.
Тут он рассмеялся, и какое-то время я не слышал ничего другого, кроме этого смеха – он был так похож на смех моего младшего братика, который умер во время морового поветрия! Когда я снова заставил себя прислушаться к разговору, то услышал резкий голос высокой, Ньятенери:
– Но постепенно, мало-помалу, эти послания становились все хуже и хуже?
– Мало-помалу… – прошептал старик. – Он был терпелив – очень терпелив. Прошло много лет, и только в ту последнюю ночь, когда я оказался загнан в угол своими кошмарами и не смог проснуться, я понял, как он сумел использовать меня, чтобы расставить сети на меня же.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38