Шквальный ветер бушевал всю ночь, грохотал шифер на крыше, неистово шумели деревья, ливень барабанил по карнизам и сквозь непогоду слышались пронзительно-парадизные крики поездов дальнего следования, набирающих ход, уносясь вглубь континента.
А утром ветра не было. Ливень стал монотонным иссякающим дождем, небо светлело и от этого было какое-то затаенное чувство то ли утраты, то ли ожидания чего-то необыкновенного. Саше вспомнилось, как год назад, в такую же моросящую долгим дождем субботу, он ездил в районный поселок. Возил щенка к ветеринару. Но на прием он опоздал, и, дожидаясь обратного, проходящего через Луговое, автобуса, гулял по поселку. Пил квас в привокзальном киоске, купил билет в кино, читал объявления, наклеенные на ржавой афишной тумбе. После фильма вышел из клуба — дождь кончился. Щенок со сломанной лапой, помещенный в сумку, тихо шебаршился. В кармане пиджака лежал подмокший хлеб и Александр скатывал шарики из мякиша, и, запуская руку в сумку, совал их собаке в пасть. Выглянуло солнце и Александру подумалось тогда, что день-то ведь еще не закончился. Он дошел до окраины поселка, спустился по мокрому изумрудно-блестящему травянистому склону к берегу водохранилища, смотрел как удят плотву, пескарей и прочую мелкую рыбу…
За окном раздался треск мотора, и, в метре от Саши, по асфальтовой дорожке проехал Тимоха на малоцилиндровой мотоциклетке. Он ехал на небольшой скорости, поглядывая на окна верхних — второго и третьего — этажей. Александр отворил окно, но Тимоха уже скрылся за углом, оставив тонкий, витиеватый и сизый — словно облако папиросного дыма — шлейф бензинного чада, от которого свежесть мокрой осенней листвы и послештормового эфира казалась почти нестерпимой. Саша, высунувшись из окна, прислушиваясь к стрекоту мотора (уже по ту сторону корпуса), глядел на перебаламученное море. В оптически-ясном пространстве иссякающего ненастья виднелась угольная баржа. И от ее, далекой, присутствия почему-то сжалось сердце. Когда Тимоха вырулил вновь из-за того же угла — Саня помахал ему. Мотор взревел. Тимоха взял полную скорость и под самым окном затормозил.
— Садись! Прокатимся!
Саше не следовало бы уходить из палаты (близился врачебный обход), но он оглянулся на дверь, и, как и был в шлепанцах и полосатой пижаме, сел на карниз, затворил окно, спрыгнул на асфальт.
— Давай я тебе куртку дам.
— Давай. Только быстрей уедем, а то сестры увидят — наругают.
С возвышенности далеко были видны промышленные окраины, серебристые баки нефтехранилища, лес с развалинами «царских» казарм на обрыве, море и пустые пляжные городки. И все это вибрировало от тряски, подлетало на ухабах. Видно было, что в центре дождя уже нет. Процеживая слабый солнечный свет, тучи там — клубились. Тимоха запел во весь голос. Саша подтянул было песню, но, никогда в жизни не певший, он застеснялся себя, и, касаясь щекой мокрого тимохиного свитера, песню — шептал. И при этом видел себя как бы со стороны — заштрихованного черточками дождя, несущегося на заднем сиденье мотоцикла над вспененным морем, и с зачарованной улыбкой шепчущего песню…
Когда ехали по берегу, по каменистой дороге, море обдавало брызгами прибоя. Вода, мутно пенясь, шипела. Берег, вплоть до самой дороги, был усеян охапками водорослей. Несколько коров, лежа на мокрой гальке берега, меланхолично жуя, взирали в просеиваемый дождем кристально-серый простор. На одном из пляжей был открыт павильон. В полутьме одинокий посетитель читал газету за столиком у окна. Пахло древесным дымом, жареным луком. Весело пылал огонь в жаровне.
— Здрасте, а я думал вы уже закрыты давно, — сказал Тимоха.
— Привет, Тим, — ответила женщина за стойкой. — На днях закроемся до весны. Отошел сезон. Кофе?
— Ага. «Второе» какое-нибудь, я обед проспал.
Посетитель с газетой вышел и Тимоха с Александром сели за этот, пожалуй, самый уютный столик. Запотевшие стекла павильона слезились. Согревшись, Саша снял куртку.
— У тебя что, пижама на голое тело?
— Ага, — ответил Александр, сосредоточенно поглощая картофель с жареным мясом. Слышалось тихое звяканье посуды на кухне и монотонный шум дождя и перекатывание гальки в шипении прилива.
— А у вас спиртное что-нибудь есть? — спросил Тимоха.
— Коньяк.
— Замечательно. По «пятьдесят» два, пожалуйста.
— Я вам в кофейные чашки налью, у нас безалкогольное заведение.
— Мне, наверно, нельзя, Тим, — сказал Саня. — Мне сегодня или завтра кардиолограмму будут делать.
— Ерунда. Это только на пользу. Скажи тост.
Александр серьезно посмотрел Тимохе в глаза и сказал:
— За тебя и за меня и за наших друзей и за море и за музыку и композиторов и певцов и писателей хороших.
— А художники как же, — засмеялся Тимоха, — ну, балерины там разные, профессора, крестьяне, космонавты?
— И за них тоже.
Облачность, видимо, стала совсем тонкой — в павильоне посветлело. Звон посуды — на кухне и в мойке — стал явственней.
— Расскажи что-нибудь, Тим.
— Что бы тебе рассказать такого? Вот в армию ухожу.
— Страшно? — сказал Саша с набитым едою ртом.
— Да нет. Как-то странно. Не верится. — И Тимоха огляделся по сторонам: посмотрел на море за стеклом павильона, на мокрые серые пляжные лежаки, волейбольную площадку. — Дни какие-то долгие, что ли стали. А неделя проходит — будто мелькнула…
— А если ты попадешь… ну, в горы в эти?
— Да навряд ли. Оттуда и войска уже скоро все уйдут. По радио слышал. Сколько тебе еще в санатории быть?
— Дня три наверно.
— Скучно?
— Нет. Я книжку читаю. Эдгара По.
— Я читал такую.
— Там рассказ — как людей живыми, случалось, хоронили. Ну, эпилептиков всяких. Как они там просыпались в гробах потом.
— Да, потрясающий рассказ.
— Я когда читал — подумал: вот бы сейчас радиосигнал изобрести. Передатчик. Если проснешься в гробу, чтоб можно было дать знак людям.
— Хм. Так ведь, говорят, что в мертвушке все внутри вырезают у человека.
Саша, помолчав, промолвил:
… — Жаль, я про это и не думал.
— Да, это было б изобретение…
— Как Женя поживает?
— Вот непогода пройдет — поедем на острова. Он какой-то фильм хочет снять на любительской пленке. Меня. Тебя. Гошку. Сестру свою.
— Про что фильм?
— Он читал сценарий, — Тимоха рассмеялся. — Но я ничего не понял. Абстракция какая-то. Олени, осьминоги, дирижабли, обезьяны, флаги. В небе взрывы какие-то. Пантомима, автомобиль старый. Мотоциклетка. Вот эта самая, скорей всего.
— А мы что там делать будем?
— Тоже я не понял. Ну, он там на островах и оленей — снимет. Обезьян — в зоопарке. А где дирижабли достать?
— Это неважно, — сказал Саша. — Неважно, что снять вместо дирижабля. Главное — подразумевать его. Наверно.
— Там еще сны. Огнеметчик ходит. Небритый. Улыбается. Поет. Ждет чего-то. День такой задумчивый. Музыка. Какой-то маленький человечек, навроде эмбриона, спит на лопасти пропеллерной. А самолет в небе летит, а по берегу ангел, то ли архангел идет, я этого совсем ничего не понял, и на воду переходит потом.
— Грустное кино.
— Да почему? Мы с Гошкой смеялись.
— Не знаю. Грустное.
— А ничего, если я покурю, можно?!..
Женщин а за стойкой, протирая полотенцем тарелку, посмотрела на Тимофея, и, после паузы, сказала:
— Почему нет?
Солнце, наконец, выглянуло, и, ставший золотым дождь, окончательно иссякая, зашумел горячо и нетерпеливо. В павильон, шумные и веселые, вошли вымокшие до нитки рабочие, забивавшие досками на зиму окна и двери тира, «проката», пляжного фотоателье (Тимоха и Александр, проезжая, видели их, понурых, под дождем). Задвигались стулья, раздался смех. Море, там где на него падал свет вечернего солнца, стало лазурным, радостным. Мокрые лежаки и деревянные столбы волейбольной площадки влажно заблестели. Окреп ровный западный ветер, разгоняя остатки облачности закончившегося шторма. Как-то так чувствовалось в тепле павильона, что на улице — ветрено…
— Давай еще что-нибудь возьму, а, Сань?
— Сладкое что-нибудь хочется.
— Там конфеты есть. По яблоку еще возьму. Сейчас.
— Тебе бывает, Тим, как будто вдруг становится пусто-пусто?
— Да нет, пожалуй, — Тимоха хмыкнул, пожал плечами, и продолжил, улыбаясь, и почему-то снова оглядываясь вокруг: — Все время радости ждешь. Хотя и так радостно. И все равно ждешь. Не получается не ждать.
23
… Помнишь? — после вечернего заплыва (я в тот вечер глубоко нырнул и открыл в воде глаза и было жутковато: темно, и мохнатые стебли водорослей касались тела) — мы разлеглись на остывших камнях запустелого берега. Тусклая половина солнечного диска отбрасывала ступени отражений в виде шевелящихся овалов на плавно закругленные гребни невысоких, частых и ленивых волн. Думалось о некой музыке, подобной таким вот винного цвета овалам на фиолетовом, на лиловом…
Бросив в меня камешек, ты сказал:
— Смотри…
Я приподнялся и сел, и, чувствуя, как отпадает сор, прилипший к мокрой спине, смотрел на зрелище, знакомое по картинкам юмористических газетенок: в миле от нас — корма военного транспорта почти вертикально стояла над водой и уходила вниз, убывала незаметно и стремительно, как и тогдашнее дымно-пурпурное, мемориальное солнце.
Слышался лишь спокойный плеск волн, мягко ложившихся на берег. Было очень тихо. Веером от корабля расходились черные точки — головы пловцов. Взмыла сигнальная ракета, оставив застывшую, чуть колеблющуюся траекторию. Зеленая, ракета долго висела-погасала в близком небе, покачиваясь на зыби воздушного штиля.
От огарка кормы отделилась шлюпка, вторая. Ближний из нескольких людей, плывущих прямо к нашим камням, уже брел по грудь в воде, словно знал, что здесь долгая, пологая отмель. Когда он приблизился настолько, что можно было различить его лицо, я подумал, что никогда не видел настолько спокойного и усталого выражения.
Он брел по колено в воде — почти наголо стриженый парень в кальсонах — когда остановился, отдыхая, не мигая глядя на нас.
24
Было б как-то лучше, если б ее увез пароход и ты следил бы с утеса за дымком, исчезающим за горизонтом, или, если б она вознеслась ввысь на воздушном лайнере и осталось бы осеннее поле твоей невостребованной любви, продутое ревом турбин, схожим с ураганом вечности перед воцареньем тишины и забвенья. Поле, и капли с белого неба, и в небе просветы лазури… А получилась такая история, что появился невесть где пропадавший человек и она ушла к нему жить, здесь же, в городе, на довольно-таки близкой окраине.
Теперь для тебя одного — музыка в ночных такси, несущихся вдоль побережья, а ты пьешь из горла водку или «шампань», и шутишь с таксистом, а в голове — центрифуга, и, чтоб удержаться, ты отводишь глаза от пролетающих за окном корабельных огней во тьме океана и утыкаешь взор в бугристый затылок «шефа». Или, если грандиозный закат — тебе одному надвигающееся предчувствие распахнутого неба, полыхающего арсенала, ощущение апокалипсиса как хэппи-энда, и ты делаешь «шефу» знак, он тормозит, ты выходишь из такси, и попиваешь, покуриваешь, облокотясь одной рукой об открытую дверцу, другой — о крышу такси, и говоришь:
— Вот это закат, да?
И «шеф» удивляет тебя:
— Садись, вон тот холм обогнем — еще не та панорама будет.
Тебе одному — все три разговора со священником на колокольне собора, и все три — в свежие дни с тяжкими тучами, цепляющимися за крыши, деревья, мачты. Тебе одному — горечь вдохновения в минуты трезвости. И откуда ж эта радость ожидания глобальной катастрофы?.. Наверное, с того утра, когда состоялся перевод времени с летнего на осеннее, тог бишь «зимнее». А ты ничего об этом не знал, и то была единственная ваша ночь. Был детский сад (приятель попросил отдежурить, отсторожить за него с вечера с вечера субботы до утра понедельника). Была бутылка шампанского, которая «ударила» тебе в голову после нелепейшей ссоры в результате объяснения в любви.
Бутылка почти опустела, когда она сказала:
— Я все равно тебя обожаю, даже если это ошибка, то, что ты мне сказал. Иди сядь ко мне.
— Да нет, давай ты.
И после долгой паузы ты услышал:
— В этом вся твоя любовь.
И ты с усмешкой сказал (что-то иное имея ввиду):
— Как бы дал сейчас.
— Да? Ну-ну…
И ты встал из кресла, и взял из ее руки кружку, и поставил на стол, и все это было легко, но происходило как не с тобой, и когда она ахнула и закрыла лицо руками, а твоя ладонь вдруг стала горячей — в сердце что-то оборвалось, и, оказалось, что за окном гудит ветер, и где-то стучат часы, и каплет вода в умывальник… Порывалась уйти, ты не пускал, закрыл входную дверь, лепетал что-то в духе «ну хочешь тоже ударь меня», и, когда лицо твое горело от полученных затрещин, а она от гнева все хорошела и ветер в ее лице нарастал, и все это было — глаза в глаза, и ты подумал (а голова моталась из стороны в сторону) что-то про этот ветер, который только и есть — в лицах по-настоящему смелых людей, или красавиц, чья красота… и тут ты отступил на шаг и сказал:
— Мм. Мне больно…
Нереальная ночь… Потом она долго бродила в темных залах и оттуда порой доносились считанные пианинные звуки. Когда она появилась, в ее руке была ваза с печеньем.
— Слушай, какое он вкусное. Попробуй.
— Вкусное.
— Тут есть душевая? У нас в доме отключили горячую.
… Ты сидел в сухом и теплом подвале детсада на ступеньках и слышал как шумит вода в бойлерной. Ты подумал «она ж забыла полотенце» и держал его в руках — полотенце приятеля. А тусклая лампа была в решетчатом колпаке, и время шло, и вода за дверью шумела, и шум был каким-то горячим, и хотелось тут, на ступеньках, съежась, провести многие годы, если б не чувство вины, но занавешенный водой голос за дверью позвал твое далекое-далекое имя, и ты вошел, и сначала в горячем тумане ничего не было видно, и ты стоял, и смотрел на конусообразный водопад в центре бойлерной, и сверху, с облупленного потолка, с переплетений труб, опутывавших как лианы, все помещение, капала, созданная из пара, вода, а по-над полом извивались белые струи ледяного воздуха ночи, сочившиеся сквозь забитое досками оконце. И в каскаде воды она улыбалась тебе…
А утром лиловое рассветное небо сгустками алело в далях, листва деревьев бесшумно ложилась на асфальт, на немых перекрестках мигали светофоры. Ты провожал ее и вы шли по улицам, где не было ни людей, ни машин, ни трамваев. Главная улица простиралась на милю вперед — сначала под уклон, а потом плавно вверх. В просветах меж зданий стыли корабли в бухте — тоже молчащие. Слышались ваши шаги, их эхо. И дыхание, пар которого этим утром стал явственней.
— Отчего так: светает, а ни души вокруг, — сказал ты. — Одни мы.
— Потому что был перевод времени. И потому что воскресенье.
— Как будто всех выселили перед чумой или цунами, а мы и не знали.
Ты остановился завязать шнурок на ботинке, и, перед тем как догнать ее, смотрел ей вослед.
— Эй!.. — вдруг обернулась она. — Гляди…
На другой стороне бухты, по шоссе, петляющему по подножьям холмов, почти не слышно стрекоча, что-то двигалось и — пылало, и языки пламени, отрываемые скоростью от объятого огнем движущегося средства, отлетали, отставая, извиваясь, и зависали в воздухе, погасая. Ты взял ее за руку и она не отняла ее, и вы провожали взглядами горящий объект, что скрывался за мертвенно-белеющими многоэтажками, и выныривал, продолжая путь, и исчез за холмом, и тишина стала целой.
— Что это?…
— Кажется, мотороллер, с фургоном.
Рассвет ширился над морем, надвигался на бледно-фиолетовый город, чьи крыши и верхние этажи уже алели в холоде утра.
Вернувшись назад, ты уснул, а когда проснулся — был догорающий день. И ты пил чай в сумрачной кухне, а за окном шумели, качались деревья под северным ветром и светило предзакатное солнце. И потом ты расставлял посуду, наводил порядок, закрывал, вставая на подоконники, хлопающие окна во всех просторных залах — и везде возникали, восставали сжимающие горло пейзажи в потоках ветра и солнца…
25
… И ветер пасмурного дня десятого века шевелит волосы на голове старика, окруженные побитой короной из белой жести. На его лице, лице морского скитальца и умелого воина — глаза как два пещерных озера. Чисты и печальны. Он видит дельту реки на восточном крае земли, куда он дошел с остатками каравана парусных лодок, движимый неутолимою жаждой браги открытий. Мириады островков в лохмотьях тумана — насколько хватает зренья… Можно разглядеть тростниковые челноки обитателей этого края.
«… И мы поняли — нам никогда не завоевать землю с таким странным пейзажем…» — звучит голос этого старого человека, в моей голове мешаясь с музыкой, такой же тихой, небывалой и сокровенной, как и вид водного пространства с островками, образующими, верно, каббалистические письмена — о, если б увидеть их сверху, в полете, обхватив шею исполинской птицы…
И старик шевельнул губами — сказал о возврате домой, не зная, что там, на родине, было большое наводненье…
И я вижу золотой купол королевской башни, возвышающийся над океаном — купол и все.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
А утром ветра не было. Ливень стал монотонным иссякающим дождем, небо светлело и от этого было какое-то затаенное чувство то ли утраты, то ли ожидания чего-то необыкновенного. Саше вспомнилось, как год назад, в такую же моросящую долгим дождем субботу, он ездил в районный поселок. Возил щенка к ветеринару. Но на прием он опоздал, и, дожидаясь обратного, проходящего через Луговое, автобуса, гулял по поселку. Пил квас в привокзальном киоске, купил билет в кино, читал объявления, наклеенные на ржавой афишной тумбе. После фильма вышел из клуба — дождь кончился. Щенок со сломанной лапой, помещенный в сумку, тихо шебаршился. В кармане пиджака лежал подмокший хлеб и Александр скатывал шарики из мякиша, и, запуская руку в сумку, совал их собаке в пасть. Выглянуло солнце и Александру подумалось тогда, что день-то ведь еще не закончился. Он дошел до окраины поселка, спустился по мокрому изумрудно-блестящему травянистому склону к берегу водохранилища, смотрел как удят плотву, пескарей и прочую мелкую рыбу…
За окном раздался треск мотора, и, в метре от Саши, по асфальтовой дорожке проехал Тимоха на малоцилиндровой мотоциклетке. Он ехал на небольшой скорости, поглядывая на окна верхних — второго и третьего — этажей. Александр отворил окно, но Тимоха уже скрылся за углом, оставив тонкий, витиеватый и сизый — словно облако папиросного дыма — шлейф бензинного чада, от которого свежесть мокрой осенней листвы и послештормового эфира казалась почти нестерпимой. Саша, высунувшись из окна, прислушиваясь к стрекоту мотора (уже по ту сторону корпуса), глядел на перебаламученное море. В оптически-ясном пространстве иссякающего ненастья виднелась угольная баржа. И от ее, далекой, присутствия почему-то сжалось сердце. Когда Тимоха вырулил вновь из-за того же угла — Саня помахал ему. Мотор взревел. Тимоха взял полную скорость и под самым окном затормозил.
— Садись! Прокатимся!
Саше не следовало бы уходить из палаты (близился врачебный обход), но он оглянулся на дверь, и, как и был в шлепанцах и полосатой пижаме, сел на карниз, затворил окно, спрыгнул на асфальт.
— Давай я тебе куртку дам.
— Давай. Только быстрей уедем, а то сестры увидят — наругают.
С возвышенности далеко были видны промышленные окраины, серебристые баки нефтехранилища, лес с развалинами «царских» казарм на обрыве, море и пустые пляжные городки. И все это вибрировало от тряски, подлетало на ухабах. Видно было, что в центре дождя уже нет. Процеживая слабый солнечный свет, тучи там — клубились. Тимоха запел во весь голос. Саша подтянул было песню, но, никогда в жизни не певший, он застеснялся себя, и, касаясь щекой мокрого тимохиного свитера, песню — шептал. И при этом видел себя как бы со стороны — заштрихованного черточками дождя, несущегося на заднем сиденье мотоцикла над вспененным морем, и с зачарованной улыбкой шепчущего песню…
Когда ехали по берегу, по каменистой дороге, море обдавало брызгами прибоя. Вода, мутно пенясь, шипела. Берег, вплоть до самой дороги, был усеян охапками водорослей. Несколько коров, лежа на мокрой гальке берега, меланхолично жуя, взирали в просеиваемый дождем кристально-серый простор. На одном из пляжей был открыт павильон. В полутьме одинокий посетитель читал газету за столиком у окна. Пахло древесным дымом, жареным луком. Весело пылал огонь в жаровне.
— Здрасте, а я думал вы уже закрыты давно, — сказал Тимоха.
— Привет, Тим, — ответила женщина за стойкой. — На днях закроемся до весны. Отошел сезон. Кофе?
— Ага. «Второе» какое-нибудь, я обед проспал.
Посетитель с газетой вышел и Тимоха с Александром сели за этот, пожалуй, самый уютный столик. Запотевшие стекла павильона слезились. Согревшись, Саша снял куртку.
— У тебя что, пижама на голое тело?
— Ага, — ответил Александр, сосредоточенно поглощая картофель с жареным мясом. Слышалось тихое звяканье посуды на кухне и монотонный шум дождя и перекатывание гальки в шипении прилива.
— А у вас спиртное что-нибудь есть? — спросил Тимоха.
— Коньяк.
— Замечательно. По «пятьдесят» два, пожалуйста.
— Я вам в кофейные чашки налью, у нас безалкогольное заведение.
— Мне, наверно, нельзя, Тим, — сказал Саня. — Мне сегодня или завтра кардиолограмму будут делать.
— Ерунда. Это только на пользу. Скажи тост.
Александр серьезно посмотрел Тимохе в глаза и сказал:
— За тебя и за меня и за наших друзей и за море и за музыку и композиторов и певцов и писателей хороших.
— А художники как же, — засмеялся Тимоха, — ну, балерины там разные, профессора, крестьяне, космонавты?
— И за них тоже.
Облачность, видимо, стала совсем тонкой — в павильоне посветлело. Звон посуды — на кухне и в мойке — стал явственней.
— Расскажи что-нибудь, Тим.
— Что бы тебе рассказать такого? Вот в армию ухожу.
— Страшно? — сказал Саша с набитым едою ртом.
— Да нет. Как-то странно. Не верится. — И Тимоха огляделся по сторонам: посмотрел на море за стеклом павильона, на мокрые серые пляжные лежаки, волейбольную площадку. — Дни какие-то долгие, что ли стали. А неделя проходит — будто мелькнула…
— А если ты попадешь… ну, в горы в эти?
— Да навряд ли. Оттуда и войска уже скоро все уйдут. По радио слышал. Сколько тебе еще в санатории быть?
— Дня три наверно.
— Скучно?
— Нет. Я книжку читаю. Эдгара По.
— Я читал такую.
— Там рассказ — как людей живыми, случалось, хоронили. Ну, эпилептиков всяких. Как они там просыпались в гробах потом.
— Да, потрясающий рассказ.
— Я когда читал — подумал: вот бы сейчас радиосигнал изобрести. Передатчик. Если проснешься в гробу, чтоб можно было дать знак людям.
— Хм. Так ведь, говорят, что в мертвушке все внутри вырезают у человека.
Саша, помолчав, промолвил:
… — Жаль, я про это и не думал.
— Да, это было б изобретение…
— Как Женя поживает?
— Вот непогода пройдет — поедем на острова. Он какой-то фильм хочет снять на любительской пленке. Меня. Тебя. Гошку. Сестру свою.
— Про что фильм?
— Он читал сценарий, — Тимоха рассмеялся. — Но я ничего не понял. Абстракция какая-то. Олени, осьминоги, дирижабли, обезьяны, флаги. В небе взрывы какие-то. Пантомима, автомобиль старый. Мотоциклетка. Вот эта самая, скорей всего.
— А мы что там делать будем?
— Тоже я не понял. Ну, он там на островах и оленей — снимет. Обезьян — в зоопарке. А где дирижабли достать?
— Это неважно, — сказал Саша. — Неважно, что снять вместо дирижабля. Главное — подразумевать его. Наверно.
— Там еще сны. Огнеметчик ходит. Небритый. Улыбается. Поет. Ждет чего-то. День такой задумчивый. Музыка. Какой-то маленький человечек, навроде эмбриона, спит на лопасти пропеллерной. А самолет в небе летит, а по берегу ангел, то ли архангел идет, я этого совсем ничего не понял, и на воду переходит потом.
— Грустное кино.
— Да почему? Мы с Гошкой смеялись.
— Не знаю. Грустное.
— А ничего, если я покурю, можно?!..
Женщин а за стойкой, протирая полотенцем тарелку, посмотрела на Тимофея, и, после паузы, сказала:
— Почему нет?
Солнце, наконец, выглянуло, и, ставший золотым дождь, окончательно иссякая, зашумел горячо и нетерпеливо. В павильон, шумные и веселые, вошли вымокшие до нитки рабочие, забивавшие досками на зиму окна и двери тира, «проката», пляжного фотоателье (Тимоха и Александр, проезжая, видели их, понурых, под дождем). Задвигались стулья, раздался смех. Море, там где на него падал свет вечернего солнца, стало лазурным, радостным. Мокрые лежаки и деревянные столбы волейбольной площадки влажно заблестели. Окреп ровный западный ветер, разгоняя остатки облачности закончившегося шторма. Как-то так чувствовалось в тепле павильона, что на улице — ветрено…
— Давай еще что-нибудь возьму, а, Сань?
— Сладкое что-нибудь хочется.
— Там конфеты есть. По яблоку еще возьму. Сейчас.
— Тебе бывает, Тим, как будто вдруг становится пусто-пусто?
— Да нет, пожалуй, — Тимоха хмыкнул, пожал плечами, и продолжил, улыбаясь, и почему-то снова оглядываясь вокруг: — Все время радости ждешь. Хотя и так радостно. И все равно ждешь. Не получается не ждать.
23
… Помнишь? — после вечернего заплыва (я в тот вечер глубоко нырнул и открыл в воде глаза и было жутковато: темно, и мохнатые стебли водорослей касались тела) — мы разлеглись на остывших камнях запустелого берега. Тусклая половина солнечного диска отбрасывала ступени отражений в виде шевелящихся овалов на плавно закругленные гребни невысоких, частых и ленивых волн. Думалось о некой музыке, подобной таким вот винного цвета овалам на фиолетовом, на лиловом…
Бросив в меня камешек, ты сказал:
— Смотри…
Я приподнялся и сел, и, чувствуя, как отпадает сор, прилипший к мокрой спине, смотрел на зрелище, знакомое по картинкам юмористических газетенок: в миле от нас — корма военного транспорта почти вертикально стояла над водой и уходила вниз, убывала незаметно и стремительно, как и тогдашнее дымно-пурпурное, мемориальное солнце.
Слышался лишь спокойный плеск волн, мягко ложившихся на берег. Было очень тихо. Веером от корабля расходились черные точки — головы пловцов. Взмыла сигнальная ракета, оставив застывшую, чуть колеблющуюся траекторию. Зеленая, ракета долго висела-погасала в близком небе, покачиваясь на зыби воздушного штиля.
От огарка кормы отделилась шлюпка, вторая. Ближний из нескольких людей, плывущих прямо к нашим камням, уже брел по грудь в воде, словно знал, что здесь долгая, пологая отмель. Когда он приблизился настолько, что можно было различить его лицо, я подумал, что никогда не видел настолько спокойного и усталого выражения.
Он брел по колено в воде — почти наголо стриженый парень в кальсонах — когда остановился, отдыхая, не мигая глядя на нас.
24
Было б как-то лучше, если б ее увез пароход и ты следил бы с утеса за дымком, исчезающим за горизонтом, или, если б она вознеслась ввысь на воздушном лайнере и осталось бы осеннее поле твоей невостребованной любви, продутое ревом турбин, схожим с ураганом вечности перед воцареньем тишины и забвенья. Поле, и капли с белого неба, и в небе просветы лазури… А получилась такая история, что появился невесть где пропадавший человек и она ушла к нему жить, здесь же, в городе, на довольно-таки близкой окраине.
Теперь для тебя одного — музыка в ночных такси, несущихся вдоль побережья, а ты пьешь из горла водку или «шампань», и шутишь с таксистом, а в голове — центрифуга, и, чтоб удержаться, ты отводишь глаза от пролетающих за окном корабельных огней во тьме океана и утыкаешь взор в бугристый затылок «шефа». Или, если грандиозный закат — тебе одному надвигающееся предчувствие распахнутого неба, полыхающего арсенала, ощущение апокалипсиса как хэппи-энда, и ты делаешь «шефу» знак, он тормозит, ты выходишь из такси, и попиваешь, покуриваешь, облокотясь одной рукой об открытую дверцу, другой — о крышу такси, и говоришь:
— Вот это закат, да?
И «шеф» удивляет тебя:
— Садись, вон тот холм обогнем — еще не та панорама будет.
Тебе одному — все три разговора со священником на колокольне собора, и все три — в свежие дни с тяжкими тучами, цепляющимися за крыши, деревья, мачты. Тебе одному — горечь вдохновения в минуты трезвости. И откуда ж эта радость ожидания глобальной катастрофы?.. Наверное, с того утра, когда состоялся перевод времени с летнего на осеннее, тог бишь «зимнее». А ты ничего об этом не знал, и то была единственная ваша ночь. Был детский сад (приятель попросил отдежурить, отсторожить за него с вечера с вечера субботы до утра понедельника). Была бутылка шампанского, которая «ударила» тебе в голову после нелепейшей ссоры в результате объяснения в любви.
Бутылка почти опустела, когда она сказала:
— Я все равно тебя обожаю, даже если это ошибка, то, что ты мне сказал. Иди сядь ко мне.
— Да нет, давай ты.
И после долгой паузы ты услышал:
— В этом вся твоя любовь.
И ты с усмешкой сказал (что-то иное имея ввиду):
— Как бы дал сейчас.
— Да? Ну-ну…
И ты встал из кресла, и взял из ее руки кружку, и поставил на стол, и все это было легко, но происходило как не с тобой, и когда она ахнула и закрыла лицо руками, а твоя ладонь вдруг стала горячей — в сердце что-то оборвалось, и, оказалось, что за окном гудит ветер, и где-то стучат часы, и каплет вода в умывальник… Порывалась уйти, ты не пускал, закрыл входную дверь, лепетал что-то в духе «ну хочешь тоже ударь меня», и, когда лицо твое горело от полученных затрещин, а она от гнева все хорошела и ветер в ее лице нарастал, и все это было — глаза в глаза, и ты подумал (а голова моталась из стороны в сторону) что-то про этот ветер, который только и есть — в лицах по-настоящему смелых людей, или красавиц, чья красота… и тут ты отступил на шаг и сказал:
— Мм. Мне больно…
Нереальная ночь… Потом она долго бродила в темных залах и оттуда порой доносились считанные пианинные звуки. Когда она появилась, в ее руке была ваза с печеньем.
— Слушай, какое он вкусное. Попробуй.
— Вкусное.
— Тут есть душевая? У нас в доме отключили горячую.
… Ты сидел в сухом и теплом подвале детсада на ступеньках и слышал как шумит вода в бойлерной. Ты подумал «она ж забыла полотенце» и держал его в руках — полотенце приятеля. А тусклая лампа была в решетчатом колпаке, и время шло, и вода за дверью шумела, и шум был каким-то горячим, и хотелось тут, на ступеньках, съежась, провести многие годы, если б не чувство вины, но занавешенный водой голос за дверью позвал твое далекое-далекое имя, и ты вошел, и сначала в горячем тумане ничего не было видно, и ты стоял, и смотрел на конусообразный водопад в центре бойлерной, и сверху, с облупленного потолка, с переплетений труб, опутывавших как лианы, все помещение, капала, созданная из пара, вода, а по-над полом извивались белые струи ледяного воздуха ночи, сочившиеся сквозь забитое досками оконце. И в каскаде воды она улыбалась тебе…
А утром лиловое рассветное небо сгустками алело в далях, листва деревьев бесшумно ложилась на асфальт, на немых перекрестках мигали светофоры. Ты провожал ее и вы шли по улицам, где не было ни людей, ни машин, ни трамваев. Главная улица простиралась на милю вперед — сначала под уклон, а потом плавно вверх. В просветах меж зданий стыли корабли в бухте — тоже молчащие. Слышались ваши шаги, их эхо. И дыхание, пар которого этим утром стал явственней.
— Отчего так: светает, а ни души вокруг, — сказал ты. — Одни мы.
— Потому что был перевод времени. И потому что воскресенье.
— Как будто всех выселили перед чумой или цунами, а мы и не знали.
Ты остановился завязать шнурок на ботинке, и, перед тем как догнать ее, смотрел ей вослед.
— Эй!.. — вдруг обернулась она. — Гляди…
На другой стороне бухты, по шоссе, петляющему по подножьям холмов, почти не слышно стрекоча, что-то двигалось и — пылало, и языки пламени, отрываемые скоростью от объятого огнем движущегося средства, отлетали, отставая, извиваясь, и зависали в воздухе, погасая. Ты взял ее за руку и она не отняла ее, и вы провожали взглядами горящий объект, что скрывался за мертвенно-белеющими многоэтажками, и выныривал, продолжая путь, и исчез за холмом, и тишина стала целой.
— Что это?…
— Кажется, мотороллер, с фургоном.
Рассвет ширился над морем, надвигался на бледно-фиолетовый город, чьи крыши и верхние этажи уже алели в холоде утра.
Вернувшись назад, ты уснул, а когда проснулся — был догорающий день. И ты пил чай в сумрачной кухне, а за окном шумели, качались деревья под северным ветром и светило предзакатное солнце. И потом ты расставлял посуду, наводил порядок, закрывал, вставая на подоконники, хлопающие окна во всех просторных залах — и везде возникали, восставали сжимающие горло пейзажи в потоках ветра и солнца…
25
… И ветер пасмурного дня десятого века шевелит волосы на голове старика, окруженные побитой короной из белой жести. На его лице, лице морского скитальца и умелого воина — глаза как два пещерных озера. Чисты и печальны. Он видит дельту реки на восточном крае земли, куда он дошел с остатками каравана парусных лодок, движимый неутолимою жаждой браги открытий. Мириады островков в лохмотьях тумана — насколько хватает зренья… Можно разглядеть тростниковые челноки обитателей этого края.
«… И мы поняли — нам никогда не завоевать землю с таким странным пейзажем…» — звучит голос этого старого человека, в моей голове мешаясь с музыкой, такой же тихой, небывалой и сокровенной, как и вид водного пространства с островками, образующими, верно, каббалистические письмена — о, если б увидеть их сверху, в полете, обхватив шею исполинской птицы…
И старик шевельнул губами — сказал о возврате домой, не зная, что там, на родине, было большое наводненье…
И я вижу золотой купол королевской башни, возвышающийся над океаном — купол и все.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17