А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— Затем он задал ряд других вопросов, которые были раскрыты подобным же образом, пока, наконец, не дошел до толкования греха и греховности и поинтересовался, что старец об этом думает.
— Ты сказал перед этим, батюшка, — начал он еще более робко, чем раньше, — что грех перед Богом неизбежен. Как же так может быть, ведь наш Спаситель и все великие святые православной Церкви прокляли грех как дело рук сатаны?
На этот раз Григорий отвечал, не задумываясь ни на секунду, в его водянисто-голубых глазах на мгновение появилось странное выражение — некая смесь смирения, доброты, хитрости и лукавства.
— Воистину так, батюшка, — заметил он, — как Спаситель, так и святые отцы прокляли грех, потому что это порождения зла. Но как ты, батюшка, можешь изгнать из себя зло, если не откровенным раскаянием? И как же ты сможешь искренне раскаяться, если не согрешишь?
Он немного помолчал, и смиренное выражение сменилось иным; речь свою он продолжал, но не спокойно и дружелюбно, как раньше, а шумно, запальчиво, почти укоризненно. Теперь его речь напоминала ругань возмущенного крестьянина.
— Прочь ваши писания! — Бушевал он. — Писания! Поистине, я предостерегаю вас, батюшка, откажитесь, наконец, от этой пустой ненужной ерунды, которой вы хотите подкупить Господа! Принимайте жизнь такой, какая она есть, потому что только она одна дана вам Богом. И потом, позвольте еще раз сказать всем: не ломайте себе вечно голову, откуда берется грех, сколько молитв в день должен произнести человек, как долго ему следует поститься, чтобы избежать греха; только так вы сможете одолеть его! Грешите, тогда вы раскаетесь, и зло покинет вас! Но до тех пор, пока вы скрытно носите этот грех в себе, трусливо прикрываетесь постом, молитвами и вечным спором о Писании, вы останетесь лицемерами и бездельниками, и Господу уже тошно от этого. Нечистоты должны выйти из вас наружу, слышите, вы, батюшка? Только тогда возрадуется Господь!
Боязливо смотрели ученики на своего учителя; безумство этих слов и непристойностей, непочтительный тон, которым они были произнесены, озадачили и ошеломили их. Некоторых из них охватило сильное возмущение, им хотелось грубо поставить этого мужика на место, несмотря на всю его славу; но мягкий, деликатный отец Феофан оставался совершенно спокойным и глядел перед собой, как если бы собирался возразить ему. Тогда замолчали и семинаристы и, затаив дыхание, ждали, что же последует дальше.
Но ничего не случилось. Ректор начал медленно говорить, приводить возражения, но как только он взглянул на крестьянина, вдруг запнулся, повторился, пришел в замешательство, забормотал что-то бессвязное. Веки его опустились, он покачнулся, все поплыло перед ним, и только горящие глаза Распутина светились перед ним яркими точками. Между тем, Григорий Ефимович продолжал говорить, и его слова бросали архимандрита в дрожь.
Отец Феофан быстро переборол этот странный приступ слабости. Когда он снова пришел в себя, фигура Распутина перестала быть зловещей. Глаза его смотрели ясно и дружелюбно, голос звучал спокойно, слова были просты и умны, архимандрит был поражен и очарован. Он продолжал задавать вопросы, и ученики заметили, как после каждого ответа, даже после каждого слова, он одобрительно кивал маленькой птичьей головкой и, соглашаясь, приговаривал:
— Да, батюшка, это верно, ты говоришь истину.
Тем временем стало уже поздно, и архимандрит наконец собрался отдохнуть. Решив по обычаю благословить всех стоявших рядом, он подошел к паломнику и поднял руку, но как будто какая-то сила опустила его правую руку, и с его уст сорвалось:
— Благослови меня, батюшка! — Когда он немного смущенно, быстрыми мелкими шажками поспешил в свою келью, на лестнице он обернулся и крикнул крестьянину на прощание:
— Приходи завтра утром в мой покой, батюшка! Его преосвященство епископ Гермоген будет у меня, и я хотел бы, чтобы он поговорил с тобой!
Ученики в этот вечер еще долго не ложились спать, обсуждали странное происшествие и никак не могли успокоиться. Некоторые были охвачены тревожными сомнениями, для чего же все эти учения и старания, если простой крестьянин, похоже, ближе к истине, чем они. Они чувствовали, что сегодня в этой ученой обители впервые прозвучало живое слово и что они, к стыду своему, должны признать свое бессилие перед этим живым словом.
Отец Феофан тоже долго мучился этой ночью. Он не мог не признать, что Григорий Ефимович сумел яснее и лучше объяснить смысл учения Евангелия, чем он. Неужели все его познания, тщательное изучение богословия есть ничто по сравнению с непосредственной проницательностью, одаренностью простого крестьянина?
Напрасно пытался старый священник разрешить свои сомнения. Если Григорий Ефимович действительно был святым, то как же относиться к его кощунственным речам о грехе? Являются ли и они частью божественной истины? Или же Распутин не был святым, а наоборот, исчадием ада, посланным смутить душу благочестивого? Единственным утешением, которое отец Феофан мог найти этой ночью, была надежда на предстоящую встречу Распутина с епископом Гермогеном; этот истинно богобоязненный ученый человек и знаток людских душ сможет разобраться, кто же такой Григорий Ефимович и что значит его учение о грехе.

* * * *
Ранним утром Гермоген, саратовский епископ, постучался к своему другу Феофану. Все еще возбужденный событиями вчерашнего дня, ректор тут же начал торопливо рассказывать о странном крестьянине из Тобольска, произведшем на него такое удивительно сильное впечатление. Он рассказывал так торопливо, что слова путались в беззубом рту, голос прерывался, и его речь превратилась наконец в невнятное бормотание. Епископу Гермогену приходилось временами прерывать его:
— Как это было, батюшка? Пожалуйста, повтори еще раз!
Отец Феофан не рассказал и половины, как распахнулась дверь и в покой архимандрита шумно ввалился крестьянин из Тобольска. Как бы стараясь удержать свой порыв, Распутин остановился на пороге, пристально оглядел комнату, изучающе посмотрел на обоих мужчин, принюхался и подошел совсем близко к ним, как если бы хотел почувствовать их запах. Но вдруг он повернулся к красному углу, поклонился раз, другой, третий, крестясь при этом, затем быстро подскочил к столу, провел правой рукой по усам, скрывающим широко усмехающиеся губы, и живо воскликнул:
— Ну, вот и я, батюшка! — После этого он посмотрел на епископа Гермогена, на лице которого как всегда была добродушная, мягкая улыбка. Коренастый епископ, уютно расположившись на старом кожаном диване, стоящем у окна, удовлетворенно поглядывал на чудного крестьянина, устремившего на него свои хитрые глаза.
— Это твой епископ, — осведомился Распутин, — о котором ты мне вчера рассказывал? — Немного озабоченный таким неуважительным вопросом Феофан утвердительно кивнул, тогда Григорий Ефимович бросился сначала к слабому маленькому ректору, а затем к дородному епископу Саратовскому, обнял одного, а затем другого и трижды по-крестьянски поцеловал справа налево, слева направо с таким неистовством, что оба просто испугались.
— Батюшка, батюшка, — вскричал епископ, добродушно улыбаясь, — да ты же раздавишь меня!
С первого взгляда Распутин очень понравился Гермогену: понравились эти живые, маленькие веселые глаза, неподдельная искренность и простота, исходящая от всего его существа, но особенно — резковатая, даже грубоватая манера говорить, свидетельствующая о природном уме и крестьянской хитрости и показавшаяся епископу особенно притягательной благодаря красивому глубокому звучанию голоса и своеобразному диалекту.
И Григорий с самого начала почувствовал симпатию к этому улыбчивому человеку. Гермоген и Распутин сразу же нашли общий язык и спустя несколько минут уже беседовали так непринужденно, как будто были старыми друзьями. Григорий Ефимович схватил вдруг руку епископа, ласково сжал ее и воскликнул:
— Ты мне нравишься! — Гермоген громко рассмеялся, а мягкий маленький отец Феофан не раз пытался перевести разговор на церковные темы. Как же хотелось ректору познакомить своего друга епископа с толкованием Евангелия, которое он слышал от странника, и услышать мнение на этот счет. Гермоген был очень образованным, и при этом искушенным в мирских делах человеком, и легко мог разобраться, что же, в конце концов, представляет собой Григорий Ефимович, поэтому Феофан с нетерпеливым любопытством ждал его суждения.
Между тем, епископ не был таким чувствительным и непосредственным, и его не так легко было увлечь, как ректора, но доброжелательный и всегда веселый характер сближал его с сибирским крестьянином. Разумеется, он не был мгновенно пленен «новым святым», но и его расположение к этому живому человеку было не меньше, чем восторженность чувствительного батюшки Феофана. И по ходу беседы с Григорием епископ все больше и больше пленялся его ясным и острым умом; то, что притягивало его к Григорию Ефимовичу, заключалось не в знании богословия, а, скорее, в непосредственном чувственном воздействии его слов.
Гермоген был истовым служителем Церкви и отличным проповедником; он мгновенно мог распознать, какое сильное влияние тот в состоянии оказать и какой ценной может быть его помощь православному делу. Епископу казалось, что духовенство в борьбе против царящих в тот период в русской политике тенденций к всеобщему преклонению перед Западом нуждалось именно в таком человеке, как этот Григорий Ефимович, своей самобытной, оригинальной манерой разговора олицетворявший лучший образец человека из народа. В то время, пока Гермоген слушал странника, он усердно обдумывал, как бы получше использовать эту яркую, истинно русскую личность для своих политических целей. Вот почему после того, как Григорий Ефимович закончил говорить, епископ обратился к отцу Феофану, заметив, что надо бы сейчас же отвести старца к известному проповеднику монаху Илиодору.
Отец Феофан еще не разобрался в далеко идущих планах епископа и только заметил, какую необычную симпатию вызвал у него удивительный сибирский крестьянин. Одновременно он почувствовал нечто вроде разочарования, так как ему показалось, будто Григорий Ефимович произвел сегодня менее благоприятное впечатление, чем накануне, и особенно задело грубоватое обращение к Гермогену. Но когда Гермоген позвал его и Григория Ефимовича вместе пойти к Илиодору, Феофан подавил свое разочарование и, мелко семеня, последовал за ними к монаху.

* * * *
Илиодор, иеромонах из Царицына (в миру Сергей Труфанов), имел репутацию лучшего церковного оратора России, чьи проповеди уже тогда начинали затмевать славу Иоанна Кронштадтского. Кроме того, его считали властным, странным и одновременно святым. Тысячи мужиков стекались к нему, и даже царь с почтением прислушивался к его словам.
Худой, высокий монах, с горящим блуждающим взглядом, с довольно неприятным пронзительным голосом, обладал некой притягательной силой. Благодаря строгому образу жизни и фанатичной, пылкой вере он получил прозвище «Рыцарь Царства Небесного» и пользовался всеобщим уважением. Когда в день Крещения Господня в белой рясе, украшенной цветами, с иконами святых он выходил из монастыря на берег Волги, толпы народа в один голос затягивали святой гимн, и все кругом опускались на колени. За Илиодором ехали монахи из его монастыря, подобно греческим воинам на колесницах, стоящие в повозках, которые везли молоденькие девушки и старухи. Как только триумфальное шествие Илиодора приближалось, толпу охватывал восторг, и все в ликующем экстазе приветствовали «Рыцаря Царства Небесного».
Илиодор хотел воздвигнуть в Царицыне большой монастырь, но казна его церковного прихода была для этого недостаточна. Тогда он поднялся на городской холм и произнес перед народом речь:
— У кого есть лишняя доска, — воскликнул он, — пусть принесет ее мне; у кого есть лишний гвоздь, пусть отдаст его; у кого ничего нет, пусть придет и поможет копать землю.
Под впечатлением этой речи все население взялось за работу, пришли сотни добровольцев, и в короткое время в известной ранее дурной славой части города вырос большой монастырь с просторными помещениями, затмивший многие русские монастыри.
Этот успех значительно упрочил славу и власть Илиодора. Скоро новая церковь не могла уже вместить людские массы, стремившиеся послушать проповеди иеромонаха. Тогда Илиодор занялся осуществлением необычного проекта: он призвал своих приверженцев выкопать под монастырем глубокие подвалы, из выкопанной земли насыпать холм — «гору Табор». На этой горе он хотел потом построить «прозрачную башню», оплести ее цветами и оттуда произносить «Нагорные проповеди» перед собравшимся народом. Этот удивительный план был принят почитателями Илиодора, и во главе с борцом и тяжелоатлетом Сайкиным они начали копать и носить землю, однако эта «гора Табор» так никогда и не была насыпана.
Будучи ярым приверженцем православной веры, Илиодор превратился в сторонника, а впоследствии и поборника панславизма крайне националистического толка и монархизма. Он выступал с бесчисленными проповедями за неограниченное царское самодержавие и вскоре присоединился к «Союзу русского народа», этому сильному и опасному объединению политических реакционеров. Его монархизм был, впрочем, пронизан народными идеями крестьянского коммунизма. А именно, убеждением, что только царь является властителем, в то время как весь народ, без классового и сословного различия, состоит из равноправных братьев. Защищая абсолютную власть государя, он одновременно боролся со всеми другими классовыми привилегиями, что способствовало его большой популярности.
Патриотизм не мешал ему выступать против плохих государственных чиновников, губернаторов, управляющих. Он делал это даже особенно охотно, чтобы показать, что не царь, а его слуги были виновны в том, что дела в империи шли не всегда лучшим образом. Довольно часто он яростно обвинял власти, причем его высокая репутация «истинного поборника монархической мысли» защищала его от всякого преследования. Его речи были полны дикой, часто скабрезной, даже почти еретической грубости, и это дало ему прозвище «сквернослова». С особой силой выступал он против «дьявольского падения нравов», против любой заразы, что, по его словам, проникает в непорочный русский народ стараниями заигрывающих с Западом представителей интеллигенции, чиновников и евреев.
Проповеди этого «русского „Савонаролы“» с каждым днем становились все грубее и оскорбительнее: однажды он взял под прицел одного губернатора и заявил, что тому лучше бы оставаться в своем имении и доить коров; затем он набросился на полицмейстера и никогда не уставал говорить, что управление уездом Царицына находится во власти сатаны. Когда его нападки стали совсем злыми, Курлов, один из самых высоких полицейских чинов, осторожно, исподволь попытался призвать его к ответу. Он вызвал Илиодора к себе, показал рапорт об одной из его проповедей, в которой открыто призывалось к сопротивлению властям, и спросил, верно ли передано содержание проповеди. Илиодор вызывающе дерзким тоном подтвердил полную достоверность и отказался что-либо опровергнуть. Курлов мягко попытался обратить его внимание на недопустимость подобных призывов к насилию, после чего иероманах накричал на него и заявил, что не преследует никаких иных целей, кроме защиты народа и царя от негодной власти.
Власти пытались выступить против Илиодора при содействии Священного Синода, монах же отказался появиться перед своим духовным начальством и оправдаться. Он заперся в монастырской церкви, посылал оттуда письма, поносящие Синод, и собрал вокруг себя своих приверженцев. Вскоре возникло бурное народное движение в его защиту, так что уже никто не решался бороться с ним.
С тех пор Илиодор установил в Царицыне чуть ли не моральный террор: во время поста он проходил ночами по городу в черной рясе, появлялся на маскарадах, разгонял гостей, заходил в трактиры и посещал публичные дома. Там бросал на женщин столь грозные взгляды, что с истерическими воплями ужаса проститутки выбегали на улицу и долго не решались вернуться обратно. На следующий день в газетах появлялись статьи, в которых Илиодор описывал свои «впечатления» от ночных прогулок и при этом называл по именам всех «именитых горожан», встреченных им в дурных местах.
Но особенно он ненавидел интеллигентов, которых, независимо от вероисповедания, категорично называл «евреями». Однажды во время одной процессии он велел вынести большую куклу в еврейском лапсердаке, которую торжественно сожгли. Непосредственно перед входом в воздвигнутую им монастырскую церковь висела большая картина, изображавшая Страшный суд, на которой среди грешников, обреченных на вечные муки, были изображены еврейские адвокаты и журналисты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48