Ну, вот: тянуть за тетиву — это нищенствовать на твоем клочке земли. Зачем? Далеко на западе лежит свободная земля. Ее сколько хочешь. Что земля! Там леса, горы, реки, озера… Понатужься, согни лук как следует — и попадешь в эту далекую цель!
— А что там — аренда, копигольд или фригольд?
— Свободная, говорю тебе, земля! Король ее даром отдает переселенцам. Без файнов, без гериота…
— Одну виргату? Две?
— Сто! Сколько расчистишь да поднимешь плугом, столько и заберешь.
…Когда толпа вдруг замолкает, впечатление, будто дышит взволнованный великан. И этот составленный из многих человек вдруг поверил Джойсу.
— Вы-то сами были там? — негромко спросил ле Мерсер.
— Был, — ответил Питер. — Не стану вам врать, что легкая там жизнь. Многие на первых порах не выдержали — поумирали. Но я поклялся: сколько б ни погибло переселенцев — привезу новых и новых.
— Я выдержал бы, — задумчиво сказал Боб. — Но вот жена, детишки…
— Кто покупает мясо, покупает и кости, — сказал Джойс. — Переезд стоит дорого, его надо оплатить. Плимутская компания, правда, берет на себя оплату твоего переезда через море со всем имуществом, зато ты будешь работать на нее по контракту целых пять лет.
— А потом-то мне землю дадут?
— Многие уже ее получили. Живут своим хозяйством в Новой Англии.
— Пишите меня! — решительно сказал Роберт. — В какую щель забился ваш агент? Пусть достает свою большую печать!
Все стало на свои места: я понял, кто такой Питер Джойс и для чего он здесь, в Стонхилле. И странно: когда таинственность, окутывавшая его, рассеялась, мне он показался еще значительней, чем на первых порах.
Бабку все-таки не выпустили из Соулбриджа, как ни молил я самого лорда-комиссара прошений: комиссар побаивался архидиакона Брикльсворта. Повидав ее в тот вечер, я наконец-то отправился домой.
Питер, которого все вдруг оценили и зауважали, занялся вместе с агентом и комиссаром просмотром прошений и составлением списков будущих переселенцев — вся деревня только об этом и толковала.
По дороге меня часто останавливали мужчины и, сняв шапки, бубнили одно и то же:
— Бэк, не можешь ли ты помочь найти ферму или клочок земли, чтоб дать работу моему плугу? Мне отказано в держании земли, и если я продам своих лошадей и скот, то никогда не заведу их снова.
Со стыда я отворачивал глаза. Нет, джентльмены, Бэк Хаммаршельд никуда не двинется! При одной мысли об океане у него начинается морская болезнь. И кроме того, у Бэка пока что есть свой дом. Он туда и направляется.
До чего же милым показалось мне старое наше гнездо!
Скрип вделанной в стену тяжелой дубовой калитки, дорожка из розового плитняка, по которой идешь к дому, отклоняя пахучие чашечки цветов — их видимо-невидимо развела бабка вокруг дома, — красная крыша, навесом опущенная над распахнутыми окнами, — все свое, все такое родное.
И прокоптелый дымоход, выступающий снаружи стены и высоко поднимающийся над крышей, и козырек над крыльцом с поддерживающими его крестовинами, и стул на крыльце с мягкой подушечкой.
Посиживаешь на нем и видишь, как к ограде из-за холмов крадутся длинные вечерние тени, как эти тени постепенно обвиваются вокруг колодца с навесом, вокруг голубятни, кучи старых ульев, плетеных корзин для навоза, дряхлого инвалида-фургона; как они сливаются у за*росшей плющом стены в дремучий травяной полумрак. Слышишь, где-то жужжит запоздалая пчела, выводит свою монотонную песню прялка, а на крыше утробно ропщут и топчутся голуби. Пахнет высохшим сеном, тянет болотной сыростью и соленым морским ветерком с Ла-Манша.
В кухне прохладно, сумеречно: круглые стекла в свинцовых переплетах струят красноватый вечерний полусвет на громоздкую дедовскую мебель; огонь от тлеющих в очаге углей медными бликами перебегает по посуде, что расставлена вдоль стен на полках. У очага стоит прялка Анны Гауэн. Сама она не столько прядет, сколько зачарованно таращится на огонь.
Когда я вошел, служанка взвизгнула и уронила веретено.
— Господь с вами, мастер Бэк, — можно ли так пугать бедную сироту?!
— Опять привидения, не так ли? — сказал я, покосившись на плиту с небескорыстным интересом. — Что там у тебя кипит в котелке?
Но она услышала только первый вопрос.
— Ох, с места не сойти: и стучало, и скрипело, и весь дом ходуном ходил, как только ушла мистрис. Не иначе как сам старый Гэмидж толок сухари для своего воскресного пудинга!
— Провались они, твои привидения, — с досадой сказал я. — Дашь ты мне наконец поужинать?
Анна уставилась на меня вытаращенными глазами.
— Как, разве вы не ужинали в усадьбе? А я-то, дура, ничего не стряпала! В котелке всего лишь отвар из трав для овец. Нажрались где-то вики и распухли.
Послышались тяжелые шаги, и появился наш пастух Иеремия Кэпл. Трезвый, он смотрел сентябрем.
— Никак не могу найти точку, где проколоть бок и выпустить из брюха овцы газы, — сказал он, подбрасывая на ладони тяжелый нож с медной рукоятью. — Околеют, того и гляди. Хозяйка где?
— Надо хоть поздороваться, Джеми, — сказал я. — Хозяйка в Соулбридже, но я-то здесь!
Пастух посмотрел на меня исподлобья.
— Кто-то околдовал овцу, вот что! Скорей всего бабка Лоуэллов: недаром она руки держала под передником, когда я гнал стадо мимо. Шла бы хозяйка домой!
— А я тебе кто? — сказал я. — Возьми шило — и пойдем.
Мы провозились с овечьими животами, пока совсем не стемнело. Две овцы все же испустили дух. Я сказал:
— Надо бы вычесть из твоего заработка, да видно, и впрямь тут колдовство. Я дам тебе просверленный фартинг: наденешь на шею — все ведьмы будут от тебя шарахаться.
Он усмехнулся, и серьга в его ухе зазвенела.
— На борту «Морской Девы» ты говорил бы мне: «Слушаюсь, сэр!» А здесь я — юнга, ты — шкипер, ничего не поделаешь.
— Не забывай этого, пока мы не на борту, а в хлеву, — сказал я. — Что-то расхрабрился ты в обществе своих овец!
Правой рукой пастух сделал короткое движение назад. Клинок пролетел над овечьими головами и застрял в самой дальней балке сарая. Это еще что: Джеми мог попасть ножом в деревянную ложку с двадцати шагов, в куропатку на взлете — во что хотите. За это я его уважал. Но вот что странно: моряк, он не мог правильно назвать ни одной корабельной снасти.
В доме была пропасть работы, начиная от сбора яблок-паданцев и кончая прохудившимися ульями, в которых пчелы не хотели жить. Я брал топор, шел к пчелам — они меня не трогали. А в пчельнике валился на траву и ничего не делал. В таких случаях надо молиться, но вместо «Отче наш» почему-то на язык лезла вызубренная в школе латынь: «Pater noster qui es in coelis… « Несомненно, то были дьяволовы козни. Бабка — та знала, что временами я подвержен бесовским искушениям: «Пусть ангелы божьи вырвут тебя из дьявольских когтей… «
О чем я думал? В первую очередь о суде. Вдову сначала хотели судить в Плимуте, потом, по непонятным соображениям, решили слушать дело здесь, в Стонхилле. Даже присяжные были известны: двенадцать человек — наши же местные иомены.
Кто-то по деревне пустил слух, что бабку мою предали «за десять сиклей серебра». Почему именно за такую сумму и сколько она означает в переводе с древнееврейского на фунты, шиллинги и пенсы, никто не знал, однако «десять сиклей» упоминали стар и млад. К нам с утра до вечера являлись посетители, и я должен был выслушивать: «Приуготовься, отрок, со смирением встретить приговор божий… «
Зашел однажды и Боб ле Мерсер. Долго мял в руках шапку и молчал. Когда все посетители вышли, сказал:
— Мистрис — женщина справедливой души. Коли что, смотри, парень, в нашу сторону: у коттеджеров в руках будут колья и ружья!
Ясней никто не высказался. Но самое важное я услыхал от Питера, когда меня вытребовали в контору помогать в разборе документов переселенцев и прошений «главному судье». Патридж за чем-то вышел, и Питер шепнул мне, что все возможное сделано мистером Уорсингтоном и им, Питером Джойсом. В Плимуте бабке грозила тюрьма и кое-что похуже — здесь будут свои присяжные. Оба каноника пошли на это, но держись: они потребуют свою мзду.
— Денежек, что ли? — оживился я. — Так мы со всей…
— Нет, не денег.
С тех пор я все думал и думал. Как же так, и деньги не могут вызволить из беды? Уж я-то хорошо знал, с какой неохотой арестовал Патридж мою бабку: как он сможет после этого на ней жениться? Сэр Уильям, комиссар палаты прошений, тоже вроде бы не хотел ей зла. Питер и этот агент сделали все, что могли. Почему же все они, и даже золото, оказались бессильны против двух попов?
Единственное лекарство от этих мыслей находилось у меня в доме, в особом месте. Вздохнув, я вставал и плелся с пчельника домой — испробовать его в тысячный раз.
Под занавеской на каменной полке стояла всякая суетная роскошь: чашка с блюдцем из Вест-Индии, три морских раковины, соусник и чайник из литого серебра и маленькое зеркальце в оправе неизвестного дерева. Я не видал, чтоб бабка когда-нибудь смотрелась в зеркало; она и всем остальным-то считала за грех любоваться — вот зачем занавеска. А посредине полки стояло большое блюдо. Края его сверкали ослепительно белой глазурью, середина же была расписана яркими смеющимися красками. Какая бы непогодь ни хмурилась на дворе, на блюде вечно сияло солнце и по голубому небу плыли румяные облака.
Но главное место на нем занимал лес. Леса у нас нет, он представлялся мне вместилищем всевозможных чудес. А этот был так густ, что образовал сплошной шатер. В нем, отчетливо прорисованные, порхали не похожие на наших птицы, суетились веселые зайцы, пламенел лисий хвост, высовывалась оленья головка на девичьей шее.
Еще прекрасней было то, что вплотную к лесу подступало нестерпимо-синее море. Пожалуй, его цвет был слишком густ для обыкновенной морской воды, да и волны подступали к берегу в чересчур идеальном порядке, с правильно расчесанными крутыми завитками пены, — зато это море было куда представительней, благородней настоящего! Волны его аккуратно разрезала лодка, в которой чудом умещалось пятеро мужчин с перьями на головах.
Чем эта картина меня утешала? Я же понимал, что там ненастоящее. Но нагляжусь — и поверю, что сам когда-нибудь стану веселым и праздничным, как это море, как перья у дикарей…
— Можно взглянуть на мастера? — услышал я за спиной.
Это вошел Питер. Снял с полки и повернул мою мечту кверху донцем. Стер с него паутину — обнаружилась мелкая надпись.
— «Работа мастера Петера ван Клингхорна», — перевел он с голландского. — У вас был родственник из Фландрии?
— Нет, мы все англичане. Двоюродный дед — вот тот, правда, эмигрировал в Голландию при Марии Кровавой .
Питер водрузил блюдо на место, сел, обхватив колени длинными руками. Вонзил в меня проникающий в душу взгляд.
— Это и есть твоя мечта? А если ее можно осуществить?
— Бросьте!
— Я даже знаю, где это место. Это Виргиния, в Америке. Я там побывал и скоро поеду вновь. А что тут особенного? Я был в Голландии, в Испании, Франции, Венгрии, Богемии, Татарии. Был и в Америке. Сейчас мне тридцать восемь — да, лет пятнадцать назад.
— Значит, вы моложе моей бабки?
— И кроме того, постарше ее на одно столетие.
Он встал и начал ходить взад и вперед — странный человек! Глаза у него блестели, и когда он говорил, руки ни минуты не оставались в покое и на лице работал, отражая сказанное, каждый мускул.
— Человек не должен жить в тени, если он знает, что где-то есть солнечная сторона. Человека надо время от времени пересаживать на другую грядку, показывать, что мир широк, — тогда он избавится от свирепой веры в костры для ведьм, от ухмыляющегося презрения ко всему, во что нельзя запустить грубую пятерню… Сбрось с себя ветхий Стонхилл, дружище, — я сделал это как раз в твоем возрасте и не жалею!
Если слова — волны, то меня швыряло ими, как маленькую шхуну. Я не находил ответа, быть может потому, что часть меня самого, какой-то кусочек во мне тоже со мной заспорил.
— Последнее слово к тебе, Бэк, — помолчав, сказал Питер. — Мужественно прими эту весть: обвинителем на суде будет этот страшный архидиакон Брикльсворт.
Глава VIII
Богиня правосудия всегда с весами и повязкой на глазах. Ее спросили зачем повязка. «Не желаю видеть, — сердито сказала богиня, — что вытворяют с весами мои служители».
Изречения Питера Джойса
До суда прошла еще томительная неделя: ждали нарочного из Плимута с разрешением от помощника шерифа вести процесс в Стонхилле.
Судить должен был сарджент Уильям Беннингтон, комиссар палаты прошений. Когда я смотрел на его хорошо выпеченное лицо с румяной ямочкой на подбородке, мне казалось, что дело кончится всего-навсего штрафом в пользу церкви. А тут еще он распорядился наконец выпустить м-с Гэмидж до суда под залог в десять фунтов стерлингов .
Думаете, пережитое изменило бабкин характер? Да ничуть. «Пусть Геркулес весь мир разнес, но кот мяучит и гуляет пес». Ступив на свой порог, мистрис Гэмидж не произнесла никаких прочувствованных слов, лишь с отвращением повела носом: грязища! Переоделась, напялила передник, перчатки — и пошло:
— Иеремия Кэпл, умой свой нечестивый лик после пьянства и на коленях моли господа о прощении! Кто вечно думает о колдовстве, Анна Гауэн, у того на кастрюлях нагар в палец толщиной. Песку! Тряпок! Бэк, что стоишь разиня рот? Смажь петлю калитки жиром…
Так прошла неделя. И настал судный день.
Лишившись своей воли, точно околдованные волшебником Мерлином, с жутким интересом следили мы с бабкой за всеми перипетиями публично свершаемого над нами мучительства.
Нам запомнилось все: тяжелое дыхание зрителей в битком набитом главном холле усадьбы Соулбридж; за его окнами — мальчишки, гроздьями повисшие на деревьях парка; пот на осовелых лицах двенадцати присяжных — наших местных иоменов. И особенно — голос судьи. Уж не тот громкий и благодушный, который я слышал прежде, а тягучий, с какой-то надменно-бесстрастной интонацией:
— Как установлено показаниями свидетелей и вашими собственными, мистрис Гэмидж, вечером восемнадцатого июля вы совершили противозаконный акт, оскорбляющий чувства верующих. К тому же нанесли материальный ущерб приходской общине, в ведении которой находится здание церкви и ее имущество. Чистосердечно поведайте нам, чем объяснить такой ваш поступок.
Бабка выглядит совсем как благородная в строгом черном платье.
— Сказано: «Не сотвори себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху… « — я и разбила ваш идол.
На лицах присяжных восхищение: эх, и режет же! Джон Блэнд, один из них, кивает головой направо и налево, стараясь внушить соседям, что ответил бы еще хлестче. Встает агент из Плимута, мистер Уриэл Уорсингтон: по просьбе Питера он взял на себя защиту, поскольку имел звание атторнея.
— Скажите, мистрис Гэмидж, не было ли непосредственной причины, иначе скажем — толчка, побудившего вас поднять руку на церковное имущество?
Бабка, чуть поколебавшись, подтвердила, что такая причина была.
По холлу крадется шепоток. Некоторые вертят носами, точно принюхиваясь… у, как ненавижу я своих сограждан в иные минуты!
— Не хочу задевать ваших чувств, — говорит защитник. — Прошу лишь уточнить, не было ли это вызвано прямым или косвенным обращением к вам во время службы викария Рокслея?
— Он ткнул в меня пальцем! — возмущенно отвечает бабка, сверкнув глазами в ту сторону, откуда доносится чье-то хихиканье. Все оборачиваются к Рокслею, который багровеет. Защитник с довольным видом садится. Поднимается обвинитель — прямой и вытянутый, точно аршин проглотил. Это доктор Брикльсворт, архидиакон, член епархиального суда.
— По статуту тысяча пятьсот тридцать пятого года ее величества королевы Елизаветы лица, уклоняющиеся от посещения церкви, караются тремя месяцами тюрьмы и изгнанием из Англии, — зловеще начинает он, и от звука его бескровного голоса я холодею. — Скажите, мистрис Гэмидж, регулярно ли вы посещаете божью обитель?
— Последние три месяца не хожу, — следует твердый ответ.
— Не назовете ли вы причины, мешающие вам выполнять священную обязанность подданных его величества — общаться в церкви с бегом?
Мистер Уорсингтон бросает тревожный взгляд на свою подзащитную. Судья со вздохом откидывается в кресле и поднимает глаза к потолочной балке.
— Бог везде, — гордо отвечает обвиняемая. — А церковь — просто дом из кирпича, где Рокслей вещает неправду. Поэтому я ее и не посещаю.
— Это несколько расходится с волей его преосвященства примаса Англии, архиепископа кентерберийского Лода, — коварно шутит обвинитель. — Викарий Рокслей — просвещенный муж, рукоположенный в звание священника. Как можете вы, особа темная и невежественная, вступать с ним в спор?
— Слова ученого — солонина двадцатимесячной давности, простой же человек питается свежей истиной. Ему никакие посредники не нужны!
Сумятица и ропот в холле. Часть стонхильцев потрясена:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
— А что там — аренда, копигольд или фригольд?
— Свободная, говорю тебе, земля! Король ее даром отдает переселенцам. Без файнов, без гериота…
— Одну виргату? Две?
— Сто! Сколько расчистишь да поднимешь плугом, столько и заберешь.
…Когда толпа вдруг замолкает, впечатление, будто дышит взволнованный великан. И этот составленный из многих человек вдруг поверил Джойсу.
— Вы-то сами были там? — негромко спросил ле Мерсер.
— Был, — ответил Питер. — Не стану вам врать, что легкая там жизнь. Многие на первых порах не выдержали — поумирали. Но я поклялся: сколько б ни погибло переселенцев — привезу новых и новых.
— Я выдержал бы, — задумчиво сказал Боб. — Но вот жена, детишки…
— Кто покупает мясо, покупает и кости, — сказал Джойс. — Переезд стоит дорого, его надо оплатить. Плимутская компания, правда, берет на себя оплату твоего переезда через море со всем имуществом, зато ты будешь работать на нее по контракту целых пять лет.
— А потом-то мне землю дадут?
— Многие уже ее получили. Живут своим хозяйством в Новой Англии.
— Пишите меня! — решительно сказал Роберт. — В какую щель забился ваш агент? Пусть достает свою большую печать!
Все стало на свои места: я понял, кто такой Питер Джойс и для чего он здесь, в Стонхилле. И странно: когда таинственность, окутывавшая его, рассеялась, мне он показался еще значительней, чем на первых порах.
Бабку все-таки не выпустили из Соулбриджа, как ни молил я самого лорда-комиссара прошений: комиссар побаивался архидиакона Брикльсворта. Повидав ее в тот вечер, я наконец-то отправился домой.
Питер, которого все вдруг оценили и зауважали, занялся вместе с агентом и комиссаром просмотром прошений и составлением списков будущих переселенцев — вся деревня только об этом и толковала.
По дороге меня часто останавливали мужчины и, сняв шапки, бубнили одно и то же:
— Бэк, не можешь ли ты помочь найти ферму или клочок земли, чтоб дать работу моему плугу? Мне отказано в держании земли, и если я продам своих лошадей и скот, то никогда не заведу их снова.
Со стыда я отворачивал глаза. Нет, джентльмены, Бэк Хаммаршельд никуда не двинется! При одной мысли об океане у него начинается морская болезнь. И кроме того, у Бэка пока что есть свой дом. Он туда и направляется.
До чего же милым показалось мне старое наше гнездо!
Скрип вделанной в стену тяжелой дубовой калитки, дорожка из розового плитняка, по которой идешь к дому, отклоняя пахучие чашечки цветов — их видимо-невидимо развела бабка вокруг дома, — красная крыша, навесом опущенная над распахнутыми окнами, — все свое, все такое родное.
И прокоптелый дымоход, выступающий снаружи стены и высоко поднимающийся над крышей, и козырек над крыльцом с поддерживающими его крестовинами, и стул на крыльце с мягкой подушечкой.
Посиживаешь на нем и видишь, как к ограде из-за холмов крадутся длинные вечерние тени, как эти тени постепенно обвиваются вокруг колодца с навесом, вокруг голубятни, кучи старых ульев, плетеных корзин для навоза, дряхлого инвалида-фургона; как они сливаются у за*росшей плющом стены в дремучий травяной полумрак. Слышишь, где-то жужжит запоздалая пчела, выводит свою монотонную песню прялка, а на крыше утробно ропщут и топчутся голуби. Пахнет высохшим сеном, тянет болотной сыростью и соленым морским ветерком с Ла-Манша.
В кухне прохладно, сумеречно: круглые стекла в свинцовых переплетах струят красноватый вечерний полусвет на громоздкую дедовскую мебель; огонь от тлеющих в очаге углей медными бликами перебегает по посуде, что расставлена вдоль стен на полках. У очага стоит прялка Анны Гауэн. Сама она не столько прядет, сколько зачарованно таращится на огонь.
Когда я вошел, служанка взвизгнула и уронила веретено.
— Господь с вами, мастер Бэк, — можно ли так пугать бедную сироту?!
— Опять привидения, не так ли? — сказал я, покосившись на плиту с небескорыстным интересом. — Что там у тебя кипит в котелке?
Но она услышала только первый вопрос.
— Ох, с места не сойти: и стучало, и скрипело, и весь дом ходуном ходил, как только ушла мистрис. Не иначе как сам старый Гэмидж толок сухари для своего воскресного пудинга!
— Провались они, твои привидения, — с досадой сказал я. — Дашь ты мне наконец поужинать?
Анна уставилась на меня вытаращенными глазами.
— Как, разве вы не ужинали в усадьбе? А я-то, дура, ничего не стряпала! В котелке всего лишь отвар из трав для овец. Нажрались где-то вики и распухли.
Послышались тяжелые шаги, и появился наш пастух Иеремия Кэпл. Трезвый, он смотрел сентябрем.
— Никак не могу найти точку, где проколоть бок и выпустить из брюха овцы газы, — сказал он, подбрасывая на ладони тяжелый нож с медной рукоятью. — Околеют, того и гляди. Хозяйка где?
— Надо хоть поздороваться, Джеми, — сказал я. — Хозяйка в Соулбридже, но я-то здесь!
Пастух посмотрел на меня исподлобья.
— Кто-то околдовал овцу, вот что! Скорей всего бабка Лоуэллов: недаром она руки держала под передником, когда я гнал стадо мимо. Шла бы хозяйка домой!
— А я тебе кто? — сказал я. — Возьми шило — и пойдем.
Мы провозились с овечьими животами, пока совсем не стемнело. Две овцы все же испустили дух. Я сказал:
— Надо бы вычесть из твоего заработка, да видно, и впрямь тут колдовство. Я дам тебе просверленный фартинг: наденешь на шею — все ведьмы будут от тебя шарахаться.
Он усмехнулся, и серьга в его ухе зазвенела.
— На борту «Морской Девы» ты говорил бы мне: «Слушаюсь, сэр!» А здесь я — юнга, ты — шкипер, ничего не поделаешь.
— Не забывай этого, пока мы не на борту, а в хлеву, — сказал я. — Что-то расхрабрился ты в обществе своих овец!
Правой рукой пастух сделал короткое движение назад. Клинок пролетел над овечьими головами и застрял в самой дальней балке сарая. Это еще что: Джеми мог попасть ножом в деревянную ложку с двадцати шагов, в куропатку на взлете — во что хотите. За это я его уважал. Но вот что странно: моряк, он не мог правильно назвать ни одной корабельной снасти.
В доме была пропасть работы, начиная от сбора яблок-паданцев и кончая прохудившимися ульями, в которых пчелы не хотели жить. Я брал топор, шел к пчелам — они меня не трогали. А в пчельнике валился на траву и ничего не делал. В таких случаях надо молиться, но вместо «Отче наш» почему-то на язык лезла вызубренная в школе латынь: «Pater noster qui es in coelis… « Несомненно, то были дьяволовы козни. Бабка — та знала, что временами я подвержен бесовским искушениям: «Пусть ангелы божьи вырвут тебя из дьявольских когтей… «
О чем я думал? В первую очередь о суде. Вдову сначала хотели судить в Плимуте, потом, по непонятным соображениям, решили слушать дело здесь, в Стонхилле. Даже присяжные были известны: двенадцать человек — наши же местные иомены.
Кто-то по деревне пустил слух, что бабку мою предали «за десять сиклей серебра». Почему именно за такую сумму и сколько она означает в переводе с древнееврейского на фунты, шиллинги и пенсы, никто не знал, однако «десять сиклей» упоминали стар и млад. К нам с утра до вечера являлись посетители, и я должен был выслушивать: «Приуготовься, отрок, со смирением встретить приговор божий… «
Зашел однажды и Боб ле Мерсер. Долго мял в руках шапку и молчал. Когда все посетители вышли, сказал:
— Мистрис — женщина справедливой души. Коли что, смотри, парень, в нашу сторону: у коттеджеров в руках будут колья и ружья!
Ясней никто не высказался. Но самое важное я услыхал от Питера, когда меня вытребовали в контору помогать в разборе документов переселенцев и прошений «главному судье». Патридж за чем-то вышел, и Питер шепнул мне, что все возможное сделано мистером Уорсингтоном и им, Питером Джойсом. В Плимуте бабке грозила тюрьма и кое-что похуже — здесь будут свои присяжные. Оба каноника пошли на это, но держись: они потребуют свою мзду.
— Денежек, что ли? — оживился я. — Так мы со всей…
— Нет, не денег.
С тех пор я все думал и думал. Как же так, и деньги не могут вызволить из беды? Уж я-то хорошо знал, с какой неохотой арестовал Патридж мою бабку: как он сможет после этого на ней жениться? Сэр Уильям, комиссар палаты прошений, тоже вроде бы не хотел ей зла. Питер и этот агент сделали все, что могли. Почему же все они, и даже золото, оказались бессильны против двух попов?
Единственное лекарство от этих мыслей находилось у меня в доме, в особом месте. Вздохнув, я вставал и плелся с пчельника домой — испробовать его в тысячный раз.
Под занавеской на каменной полке стояла всякая суетная роскошь: чашка с блюдцем из Вест-Индии, три морских раковины, соусник и чайник из литого серебра и маленькое зеркальце в оправе неизвестного дерева. Я не видал, чтоб бабка когда-нибудь смотрелась в зеркало; она и всем остальным-то считала за грех любоваться — вот зачем занавеска. А посредине полки стояло большое блюдо. Края его сверкали ослепительно белой глазурью, середина же была расписана яркими смеющимися красками. Какая бы непогодь ни хмурилась на дворе, на блюде вечно сияло солнце и по голубому небу плыли румяные облака.
Но главное место на нем занимал лес. Леса у нас нет, он представлялся мне вместилищем всевозможных чудес. А этот был так густ, что образовал сплошной шатер. В нем, отчетливо прорисованные, порхали не похожие на наших птицы, суетились веселые зайцы, пламенел лисий хвост, высовывалась оленья головка на девичьей шее.
Еще прекрасней было то, что вплотную к лесу подступало нестерпимо-синее море. Пожалуй, его цвет был слишком густ для обыкновенной морской воды, да и волны подступали к берегу в чересчур идеальном порядке, с правильно расчесанными крутыми завитками пены, — зато это море было куда представительней, благородней настоящего! Волны его аккуратно разрезала лодка, в которой чудом умещалось пятеро мужчин с перьями на головах.
Чем эта картина меня утешала? Я же понимал, что там ненастоящее. Но нагляжусь — и поверю, что сам когда-нибудь стану веселым и праздничным, как это море, как перья у дикарей…
— Можно взглянуть на мастера? — услышал я за спиной.
Это вошел Питер. Снял с полки и повернул мою мечту кверху донцем. Стер с него паутину — обнаружилась мелкая надпись.
— «Работа мастера Петера ван Клингхорна», — перевел он с голландского. — У вас был родственник из Фландрии?
— Нет, мы все англичане. Двоюродный дед — вот тот, правда, эмигрировал в Голландию при Марии Кровавой .
Питер водрузил блюдо на место, сел, обхватив колени длинными руками. Вонзил в меня проникающий в душу взгляд.
— Это и есть твоя мечта? А если ее можно осуществить?
— Бросьте!
— Я даже знаю, где это место. Это Виргиния, в Америке. Я там побывал и скоро поеду вновь. А что тут особенного? Я был в Голландии, в Испании, Франции, Венгрии, Богемии, Татарии. Был и в Америке. Сейчас мне тридцать восемь — да, лет пятнадцать назад.
— Значит, вы моложе моей бабки?
— И кроме того, постарше ее на одно столетие.
Он встал и начал ходить взад и вперед — странный человек! Глаза у него блестели, и когда он говорил, руки ни минуты не оставались в покое и на лице работал, отражая сказанное, каждый мускул.
— Человек не должен жить в тени, если он знает, что где-то есть солнечная сторона. Человека надо время от времени пересаживать на другую грядку, показывать, что мир широк, — тогда он избавится от свирепой веры в костры для ведьм, от ухмыляющегося презрения ко всему, во что нельзя запустить грубую пятерню… Сбрось с себя ветхий Стонхилл, дружище, — я сделал это как раз в твоем возрасте и не жалею!
Если слова — волны, то меня швыряло ими, как маленькую шхуну. Я не находил ответа, быть может потому, что часть меня самого, какой-то кусочек во мне тоже со мной заспорил.
— Последнее слово к тебе, Бэк, — помолчав, сказал Питер. — Мужественно прими эту весть: обвинителем на суде будет этот страшный архидиакон Брикльсворт.
Глава VIII
Богиня правосудия всегда с весами и повязкой на глазах. Ее спросили зачем повязка. «Не желаю видеть, — сердито сказала богиня, — что вытворяют с весами мои служители».
Изречения Питера Джойса
До суда прошла еще томительная неделя: ждали нарочного из Плимута с разрешением от помощника шерифа вести процесс в Стонхилле.
Судить должен был сарджент Уильям Беннингтон, комиссар палаты прошений. Когда я смотрел на его хорошо выпеченное лицо с румяной ямочкой на подбородке, мне казалось, что дело кончится всего-навсего штрафом в пользу церкви. А тут еще он распорядился наконец выпустить м-с Гэмидж до суда под залог в десять фунтов стерлингов .
Думаете, пережитое изменило бабкин характер? Да ничуть. «Пусть Геркулес весь мир разнес, но кот мяучит и гуляет пес». Ступив на свой порог, мистрис Гэмидж не произнесла никаких прочувствованных слов, лишь с отвращением повела носом: грязища! Переоделась, напялила передник, перчатки — и пошло:
— Иеремия Кэпл, умой свой нечестивый лик после пьянства и на коленях моли господа о прощении! Кто вечно думает о колдовстве, Анна Гауэн, у того на кастрюлях нагар в палец толщиной. Песку! Тряпок! Бэк, что стоишь разиня рот? Смажь петлю калитки жиром…
Так прошла неделя. И настал судный день.
Лишившись своей воли, точно околдованные волшебником Мерлином, с жутким интересом следили мы с бабкой за всеми перипетиями публично свершаемого над нами мучительства.
Нам запомнилось все: тяжелое дыхание зрителей в битком набитом главном холле усадьбы Соулбридж; за его окнами — мальчишки, гроздьями повисшие на деревьях парка; пот на осовелых лицах двенадцати присяжных — наших местных иоменов. И особенно — голос судьи. Уж не тот громкий и благодушный, который я слышал прежде, а тягучий, с какой-то надменно-бесстрастной интонацией:
— Как установлено показаниями свидетелей и вашими собственными, мистрис Гэмидж, вечером восемнадцатого июля вы совершили противозаконный акт, оскорбляющий чувства верующих. К тому же нанесли материальный ущерб приходской общине, в ведении которой находится здание церкви и ее имущество. Чистосердечно поведайте нам, чем объяснить такой ваш поступок.
Бабка выглядит совсем как благородная в строгом черном платье.
— Сказано: «Не сотвори себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху… « — я и разбила ваш идол.
На лицах присяжных восхищение: эх, и режет же! Джон Блэнд, один из них, кивает головой направо и налево, стараясь внушить соседям, что ответил бы еще хлестче. Встает агент из Плимута, мистер Уриэл Уорсингтон: по просьбе Питера он взял на себя защиту, поскольку имел звание атторнея.
— Скажите, мистрис Гэмидж, не было ли непосредственной причины, иначе скажем — толчка, побудившего вас поднять руку на церковное имущество?
Бабка, чуть поколебавшись, подтвердила, что такая причина была.
По холлу крадется шепоток. Некоторые вертят носами, точно принюхиваясь… у, как ненавижу я своих сограждан в иные минуты!
— Не хочу задевать ваших чувств, — говорит защитник. — Прошу лишь уточнить, не было ли это вызвано прямым или косвенным обращением к вам во время службы викария Рокслея?
— Он ткнул в меня пальцем! — возмущенно отвечает бабка, сверкнув глазами в ту сторону, откуда доносится чье-то хихиканье. Все оборачиваются к Рокслею, который багровеет. Защитник с довольным видом садится. Поднимается обвинитель — прямой и вытянутый, точно аршин проглотил. Это доктор Брикльсворт, архидиакон, член епархиального суда.
— По статуту тысяча пятьсот тридцать пятого года ее величества королевы Елизаветы лица, уклоняющиеся от посещения церкви, караются тремя месяцами тюрьмы и изгнанием из Англии, — зловеще начинает он, и от звука его бескровного голоса я холодею. — Скажите, мистрис Гэмидж, регулярно ли вы посещаете божью обитель?
— Последние три месяца не хожу, — следует твердый ответ.
— Не назовете ли вы причины, мешающие вам выполнять священную обязанность подданных его величества — общаться в церкви с бегом?
Мистер Уорсингтон бросает тревожный взгляд на свою подзащитную. Судья со вздохом откидывается в кресле и поднимает глаза к потолочной балке.
— Бог везде, — гордо отвечает обвиняемая. — А церковь — просто дом из кирпича, где Рокслей вещает неправду. Поэтому я ее и не посещаю.
— Это несколько расходится с волей его преосвященства примаса Англии, архиепископа кентерберийского Лода, — коварно шутит обвинитель. — Викарий Рокслей — просвещенный муж, рукоположенный в звание священника. Как можете вы, особа темная и невежественная, вступать с ним в спор?
— Слова ученого — солонина двадцатимесячной давности, простой же человек питается свежей истиной. Ему никакие посредники не нужны!
Сумятица и ропот в холле. Часть стонхильцев потрясена:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29