Бабка, по своему обыкновению, нестерпимо тянула с ответом, будто не слыхала моих слов. Наконец изрекла:
— Я не была там уже три месяца. С тех пор, как узрела истинный свет.
— Какой там свет! — выпалил я с досадой. — Вот посадят тебя за решетку — и узришь истинную тьму! Судьи же едут!
— У меня есть свой, высший судия, — хладнокровно возразила бабка.
— Ну, свой, так подождет, — убеждал я, — а те судьи чужие, приедут и засудят. Не упрямься, бабка: что стоит разок уважить этого краснорожего крикуна? Вот и мистер Джойс так думает.
Бабка тут повернулась к Питеру и спросила его в упор:
— А вам известно это: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых»?
— Так то муж, — хитро ответил Питер. — А вы, извините, жена… то есть вдова. Одинокой женщине многое простительно. Не мешает подумать и о судьбе этого юноши. Ведь у него, кроме вас, никого нет.
Бабка кинула в мою сторону быстрый взгляд. Видимо, последний довод ее сразил.
— Убирайтесь оба, я переоденусь, — сухо сказала она. — И куда это запропастился Иеремия с овцами, ума не приложу!
В церковь мы пришли, когда уже спели тридцать второй псалом «Узри утреннюю звезду» и затянули пятьдесят девятый: «О, как велика твоя благодать». Глаза слушателей в это время искали, куда девался стол для раздачи причастия. Обычно он, простой этот стол, помещался где следует — у кафедры. Оказывается, его передвинули в восточный угол, и мало того, огородили решеткой! Поднялся ропот по адресу Рокслея:
— Поставь его на старое место, не то он превратится у тебя в алтарь, как у католиков!
Но псаломщики, воодушевясь, грянули семьдесят девятый псалом: «Помни грех Адама, о человек!» — и подавили шум. Когда они затихли, пастырь наш взгромоздился на кафедру. Он начал так кротко, будто взят живым на небо и оттуда благовестит.
— Вы помните, дети мои: бог даровал великое благо нашей матери-Англии — супрематию, — рокотал он благодушно. — А что это такое — супрематия? Это значит: наша святая церковь повинуется единственно только своему королю. Не кардиналам, не папе, не Риму, а нашему королю! Сию реформацию начал святый наш Генрих Восьмой…
— Не реформацию, а деформацию! — отрубил Том Бланкет из толпы. — Жирный боров этот, Генрих, только взрыл почву для своих свиней, отнюдь не вспахал ее!
Восхищению моему не было пределов: служба обещала быть но скучной. Даже на каменном лице моей бабки промелькнуло что-то вроде улыбки. Но преподобного Рокслея это не смутило. Повысив голос, он продолжал:
— Дабы очистить церковь нашу от скверны католической, не приемлем мы ложных папистских святых, отвергаем мы исповедь, во всем следуя тридцати девяти статьям каноническим…
— А жена короля Чарлза — еретичка: мессу слушает, в театре играет, — ехидствовали в толпе.
— …и таким вот образом устроилась святая наша церковь англиканская, — как ни в чем не бывало, ораторствовал Рокслей. — Разве нам не достаточно сего устройства?
Тут Рокслей сладко улыбнулся. Казалось, все обстоит прекрасно и благополучно. Но я-то знал, что представление не кончено. Так и вышло. Его преподобие вдруг перегнулся через перила кафедры, свирепо нахмурил брови — и как рявкнет медведем:
— Нет! Не достаточно!
Кругом захихикали.
— В последние годы возник сорт людей своевольных, фанатичных — словом, детей Белиала , — загремел Рокслей. — Они чернят нашу церковь, они хотят разрушить ее, чистейшую, непорочнейшую…
— Старый лицемер! — заметила бабка довольно внятно.
— Религия теперь — тема разговоров в кабаках! Нет пяти человек, согласных между собой в вопросах веры: один против молитвенника, другому не нравится облачение, третий не желает становиться на колени. Заметьте, один придет с конюшни, другая отложит прялку — и, не угодно ли, эти неучи садятся в кресло Моисеево! — Оратор обвел всех устрашающим взглядом. — Не предупреждал ли еще покойный наш король Иаков: «Если Том, и Дик, и Джек соберутся вместе обсуждать дела церкви и скажут: это надо так, а это вот так, — долго ли им сунуть нос и в дела королевства нашего?!»
Его преподобие сделал длинную паузу: он так и сиял. В самом деле, проповедь была не скучной, я это признаю. Еще никогда под старыми сводами нашей церкви не раздавалось таких содержательных речей. На этом бы и остановиться. Нет, Рокслей сделал последний выстрел.
— Сколь же прискорбно мне, дети мои, — он понизил голос до увещевательного шепота, — видеть одну из дщерей своих, отпавшую от лона матери своей, погрязшую в гордыне, и пороках, и ереси всяческой!
И прямо указал, скотина, на мою бабку. Пальцем! С кафедры!
Бабка выступила вперед. Теперь ее было не остановить.
— Лживы и вздорны слова твои, Рокслей, — сказала она не громко, но каждый звук достиг самого отдаленного уголка церкви. — Я, женщина неученая, берусь это доказать. Не ты ль, ученый лицемер, делал мне гнусные предложения? Не ты ли говорил: «Скучно жить одной небесной благодатью без земной»?
Его преподобие побагровел и подскочил на кафедре как ужаленный.
— Удались, презренная мадианитянка! — заорал он. — Именем господа нашего пречистого заклинаю тебя: изыди!
И жестом, полным возмущения, указал на окно. Все конечно повернулись посмотреть, не предлагает ли пастырь своей дщери выпорхнуть в окошко. Но бабка моя поняла его лучше. Она дерзко рассмеялась и сказала:
— Именем этого-то бога ты меня изгоняешь, лживый книжник и фарисей? Да это просто раскрашенное стекло!
А дело в том, что в большом восточном окне нефа церкви помещался цветной витраж. Там была очень милая картинка: бог-отец, бог-младенец в яслях и матерь божия, а за ними — пастухи с овечками, такими кудрявенькими — точь-в-точь нашей породы, стонхильской. Пуритане наши давно косились на это окно: на икону похоже… И что б вы думали, сделала моя родная бабка, броунистка Катарина Гэмидж?
— Смотри, идолопоклонник, — сказала она грозно, сняв с ноги тяжелый патен. — Если это твой бог, пусть он вступится за тебя!
И с этими словами — трах деревянным башмаком прямо в середину витража!
Овечки, пастухи, ягнятки, оба бога, отец и сын, — все, печально звеня, посыпались на пол… Что тут началось! Ноги мои, уносите меня!
— Вас арестуют, безумная вы женщина, — грустно говорил Питер дома. — Вам грозит тюрьма, если не хуже.
Сжав губы, бабка молчала, глядя куда-то мимо нас.
— Были в Англии первые мученики-пуритане, — торжественно сказала она после долгого молчания. — Епископ глостерский Джон Хоуп и епископ вустерский Хью Лэтимер. Их сожгли на костре. Неужто я, ничтожная грешница, окажусь недостойной их святой памяти?
— Бабка, костер — это меня еще меньше устраивает, чем тюрьма, — сказал я. — Не желаю, чтобы тебя на моих глазах прокоптили, как Энн Холлидей. Сейчас запрягу я тебе лучшую нашу четверку — и улепетывай поскорее в Бристоль, к тетке своей двоюродной!
Джойс горячо присоединился к этому предложению. Но бабка совсем закаменела. Затвердила, что не станет убегать из собственного дома, словно жена какого-то там Лота . Ту будто бы бог превратил в соляной столб.
— Лучше бы и ты превратилась в столб! — не выдержал я. — По крайней мере, я бы выкопал тебя и спрятал!
Бабка тихонько погладила меня по голове. Нежностей мы оба не терпели, ну, а тут я…
— Что ты, мальчик, — сказал Питер так ласково, точно стал членом нашей семьи. — Ты же мужчина, англичанин. Мы что-нибудь придумаем, непременно придумаем!
Он стал взволнованно ходить по комнате.
— Есть выход, — начал Джойс. — Могли бы вы, мистрис Гэмидж, уехать далеко отсюда, за океан?
Бабка только рукой махнула. Что за безумие — уехать из Англии, от родины, от дома и хозяйства!
— Хорошо, — сказал Питер, — сейчас, пожалуй, рано предлагать это: жатва не созрела. Ну, а если попросить заступничества леди Лайнфорт? Она, мне показалось, и сатаны не побоится.
— Вот настоящий совет, — сказал я и, не тратя слов, вылетел из дома. В Соулбридж!
Бегу я по дороге в полной темноте, твержу заклинание против ведьм — самое ихнее время, часов девять вечера, — соображаю: не иначе, господь бог осерчал на нашу деревеньку. В частности, на меня, раба ничтожного. Что за денек, в самом деле: утром едва пират не утащил, днем приставучка-мисс разозлила, потом — скандал на болоте, и вот напоследок эта напасть! Не слишком ли много для одного дня? А сам все бегу. Слышу — лошадиный топот нагоняет. Никак констебль наш деревенский, слух Уорвейн, скачет арестовать мою бабку? Сейчас он у меня узрит все сферы небесные. Отломал я от изгороди увесистую дубинку…
— Эй, бабушкин внук, нечего прятаться! — звонко окликнул меня первый всадник — их было двое. — Я была в церкви и все видела. Думала, Рокслея хватит удар. Что теперь будет с мистрис Гэмидж?
Рядом высекала искры копытом лошадь другого всадника, в темноте не видать чья.
— Хочу, мисс Алиса, просить защиты у вашей матери, моей леди.
— Леди в замке нет, — сказал мужской голос с другого коня. — Не ходи туда, Бэк.
Это оказался Ален Буксхинс, слуга из Соулбриджа. И тут только я вспомнил, чем она занята этой ночью, наша леди. Вот невезенье-то!
— Не унывай, Бэк, — посоветовала мисс Лайнфорт. — Что-нибудь придумаем! — И они ускакали.
«Что-нибудь придумаем» — это я уже слыхал. Нет, надо действовать самому. Но каким беззащитным чувствует себя человек ночью на пустынной дороге! Как давят на него растительное безмолвие земли, эти бездельные мигалки-звезды, эти отдаленные слабые огни домов, вой ветра и неумолкающий шум моря! Молиться? Но кому — богу, изображение которого только что кощунственно разбила моя приемная мать?
Думал я, думал, наконец решил идти к морю. Может быть, встречу там леди. Идти же лучше всего на каменную лестницу у моря. Лестница эта не простая: прямо на ее ступени из парка Соулбриджа ведет подземный ход. Говорят, его прорыли для своих пиратских выездов предки леди Лайнфорт. Через этот тайный ход они и выбирались к лестнице, у которой всегда дежурили лодки. Или, наоборот, удирали с моря от преследования в замок, так что враги Соулбриджей, должно быть, чесали в затылках: куда это они запропастились? Вход в подземный туннель я конечно знал: он был между скал у самой лестницы. Дверь его была заперта изнутри. Я спустился по узким и скользким от водорослей ступеням к самой воде.
Там мне стало опять жутко. Море глухо рокотало голосом преподобного Рокслея и как будто все изнутри светилось. Черная-пречерная вода колышется, дышит, как живая, сверкают на ней холодные глаза луны, передвигаются, сливаются, множатся… А в темной пустыне, в двух кабельтовых, не дальше, пляшет одинокий крохотный огонек: голландский бусс все еще на месте.
И вдруг слышу: скрипит что-то в двери. Я — скок за камень, что позади лестницы. На лестницу падает светящийся круг от розового фонаря. Хриплый голос леди Элинор:
— Как будто все спокойно, кролики мои. А взяты ли лестницы с крючьями, чтобы закинуть за борта?
— Да, миледи.
— А весла обмотали?
— Да, миледи.
— Я тебе покажу «миледи», олух ты несчастный! Не было с тобой миледи этой ночью: она в Бристоле! Все люди здесь? Теперь концы отвязывай! Живо по одному в лодки, оружием не греметь, уключинами не стучать. Освободите, невежи, даме место на корме!
Высокая леди в длинном черном плаще до пят, с капюшоном, опущенным на самое лицо, спустилась в лодку. Острый конец багра, упершись в камень, оттолкнул ее от берега. Чуть слышно заработали весла… Отплыли!
Ну, хорошо. Они отплыли. А мне-то что делать? Проклинать свое малодушие? Э, посмотрю я на того, кто отважится подвернуться леди Лайнфорт в такую минутку!
Шлюпка сразу растаяла во тьме, только слабо доносилось ритмичное «плак-плук» длинных весел. Потом и это затихло. Лишь огонек обреченного судна по-прежнему танцевал в глухой бездне. Прошла целая вечность. Отдаленный вопль. Выстрел. Еще… Все стихло. До меня донесся железный скрип. Я догадался: овладев буссом и, может быть, выкинув кое-кого за борт, люди нашей хозяйки завезли якорь захваченного судна подальше от мели, бросили его и теперь работают воротом, чтобы стащить бусс с мели. А голландцы все еще пьянствуют и дрыхнут в нашей таверне. И каково же будет их изумление!..
Прошло новых томительных полчаса. Огонек бусса чуть дрогнул, заколебался — и тихонько поплыл влево. Обреченно следя за ним, я простоял еще минут двадцать. Потом на судне, вероятно, подняли парус: огонек исчез.
Я вздохнул и поплелся домой.
Глава V
Собаки грызутся из-за кости. Им бы сделать кость Символом Веры — тогда собачья грызня станет борьбой за священные идеалы, а искусанные в свалке псы — святыми мучениками.
Изречения Питера Джойса
Утром бабку арестовали.
Выполнить это явился посланец, который едва держался на ногах: мне же пришлось разыскивать его служебный жезл в канавах. Констебль Боб Уорвейн то сурово твердил: «Присяга есть присяга!», то хныкал, просил прощения и норовил облобызать ручки мистрис Гэмидж. В записке, которую он передал вдове, стояло: «Достопочтенная мистрис Гэмидж! Вы конечно поймете, что я вызываю Вас в Соулбридж с помощью этого дурака Уорвейна не для того, чтобы посадить на хлеб и воду. Однако мое стремление быть Вам полезным пока ограничено особыми обстоятельствами. Ваш слуга солистор Роджер Патридж, эсквайр».
Питер долго рассматривал подпись, чему-то усмехаясь.
— Надо идти, — сказал он. — Очевидно, Рокслей подал жалобу, и лучший способ утихомирить этого негодяя — тот, который указан в письме.
Бабка на этот раз послушалась, и мы двинулись в путь таким порядком: впереди ковылял Боб, размахивая жезлом, как знаменем, за ним — я, оберегая жезлоносца от канав и рытвин, позади — арестованная. Питер остался дома.
У ворот Соулбриджа нас встретил дворецкий Джон де Холм. Именем госпожи Алисы Лайнфорт он пригласил м-с Гэмидж в гостиную, Боба выдворил пинком за ворота, а меня направил в контору к сэру Патриджу.
— Дрянные дела, Бэк, — сказал мой шеф. — Стекло стоит дорого: оно доставлено в Соулбридж, помнится, морем. Лучше бы она запустила башмаком во что-нибудь дешевое и небьющееся — в тебя, например! Викарий требует суда, и в этом случае я перестаю быть просто стюардом. Он может состряпать на меня донос членам выездного суда или подать прошение в епархиальный суд.
— Он получит от меня заряд дроби в спину, — сказал я.
— Этого еще не хватало! — рассердился Патридж. — Вот запру тебя, пока не выучишь наизусть весь английский «Судебник»… Изволь вспомнить, с кем говоришь!
На голове мистера Патриджа был рогатый парик, а на его плечах — судейская мантия. О том, что сегодня присутственный день в маноре, я и забыл.
Зевнув, Патридж взглянул на стенные часы.
— Выбрось все из головы; время открывать присутствие, — сказал он и вдруг прислушался: — Что за переполох там, на дворе? Чего раскудахталась эта шестерка горничных? Вечно они бегают друг за дружкой, как выводок куропаток, а на портьерах полпальца пыли. Сходи узнай!
— Незачем ходить, сэр: у ворот голландцы, я вижу их из окна. Ой, они идут сюда!
— Не суетись. Напяль вон тот старый шлем на голову, а в руки возьми алебарду — она в углу. Встань у двери и, как войдут, прегради им путь алебардой. Куда девался забулдыга Уорвейн? Не буду я Роджер Патридж, если не засажу его в бочку с дырками для головы, рук и ног: славно он в ней проспится!
Моряки-голландцы явились впятером. Они качались точно в бурю на корабле; рожи были заспанные, за поясами ножи и пистолеты. У первого, с лицом толстого мальчика и сплошным седым сиянием вокруг него, в зубах висела фарфоровая трубка. Чудовищной волосатой лапой он отодвинул мою алебарду вместе с портьерой, очевидно не заметив моего оружия. Страшно завоняло рыбой и ворванью в сочетании с запахом крепчайшего табака.
Патридж, надо отдать ему справедливость, даже бровью не повел. Откинувшись в своем кресле, в черной мантии и большом завитом парике, он сидел непроницаемый и строгий — ни дать ни взять, само английское правосудие, когда оно в трезвом состоянии. Голландский шкипер схватил перо и на оборотной стороне какого-то документа довольно схоже нарисовал свое судно. Придвинул рисунок к Патриджу и крепко стукнул себя по груди кулаком:
— Ушел… э… как сказать? Не сам. Украл. Я, Йост Унзак, убью!
— Подойди сюда, Бэк, — брюзгливо сказал судья. — Нарисуй ему пиратский флаг — ну, какого-нибудь Веселого Роджера, — растолкуй, что это дело не наше, и пусть проваливают: я задыхаюсь от вони.
Как мог. я выполнил задание. Правой ручищей шкипер вцепился в борт моей куртки и притянул меня к себе. В его красноватых глазах горела медвежья злоба.
— Юнга! — сказал он. — Бог — видишь? Веревка и петля. Бубух!
Высунув язык, он похоже и страшно изобразил муки повешенного. Потом треснул кулаком по столу так, что чернильница подскочила на полфута, выстрелив содержимым в стены, круто повернулся — и вся команда, производя обвальный грохот сапогами, выбралась из конторы. Пока я сражался с чернильным потопом, а судья проветривал помещение, в окне возникла бледная физиономия дворецкого Джона де Холма.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
— Я не была там уже три месяца. С тех пор, как узрела истинный свет.
— Какой там свет! — выпалил я с досадой. — Вот посадят тебя за решетку — и узришь истинную тьму! Судьи же едут!
— У меня есть свой, высший судия, — хладнокровно возразила бабка.
— Ну, свой, так подождет, — убеждал я, — а те судьи чужие, приедут и засудят. Не упрямься, бабка: что стоит разок уважить этого краснорожего крикуна? Вот и мистер Джойс так думает.
Бабка тут повернулась к Питеру и спросила его в упор:
— А вам известно это: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых»?
— Так то муж, — хитро ответил Питер. — А вы, извините, жена… то есть вдова. Одинокой женщине многое простительно. Не мешает подумать и о судьбе этого юноши. Ведь у него, кроме вас, никого нет.
Бабка кинула в мою сторону быстрый взгляд. Видимо, последний довод ее сразил.
— Убирайтесь оба, я переоденусь, — сухо сказала она. — И куда это запропастился Иеремия с овцами, ума не приложу!
В церковь мы пришли, когда уже спели тридцать второй псалом «Узри утреннюю звезду» и затянули пятьдесят девятый: «О, как велика твоя благодать». Глаза слушателей в это время искали, куда девался стол для раздачи причастия. Обычно он, простой этот стол, помещался где следует — у кафедры. Оказывается, его передвинули в восточный угол, и мало того, огородили решеткой! Поднялся ропот по адресу Рокслея:
— Поставь его на старое место, не то он превратится у тебя в алтарь, как у католиков!
Но псаломщики, воодушевясь, грянули семьдесят девятый псалом: «Помни грех Адама, о человек!» — и подавили шум. Когда они затихли, пастырь наш взгромоздился на кафедру. Он начал так кротко, будто взят живым на небо и оттуда благовестит.
— Вы помните, дети мои: бог даровал великое благо нашей матери-Англии — супрематию, — рокотал он благодушно. — А что это такое — супрематия? Это значит: наша святая церковь повинуется единственно только своему королю. Не кардиналам, не папе, не Риму, а нашему королю! Сию реформацию начал святый наш Генрих Восьмой…
— Не реформацию, а деформацию! — отрубил Том Бланкет из толпы. — Жирный боров этот, Генрих, только взрыл почву для своих свиней, отнюдь не вспахал ее!
Восхищению моему не было пределов: служба обещала быть но скучной. Даже на каменном лице моей бабки промелькнуло что-то вроде улыбки. Но преподобного Рокслея это не смутило. Повысив голос, он продолжал:
— Дабы очистить церковь нашу от скверны католической, не приемлем мы ложных папистских святых, отвергаем мы исповедь, во всем следуя тридцати девяти статьям каноническим…
— А жена короля Чарлза — еретичка: мессу слушает, в театре играет, — ехидствовали в толпе.
— …и таким вот образом устроилась святая наша церковь англиканская, — как ни в чем не бывало, ораторствовал Рокслей. — Разве нам не достаточно сего устройства?
Тут Рокслей сладко улыбнулся. Казалось, все обстоит прекрасно и благополучно. Но я-то знал, что представление не кончено. Так и вышло. Его преподобие вдруг перегнулся через перила кафедры, свирепо нахмурил брови — и как рявкнет медведем:
— Нет! Не достаточно!
Кругом захихикали.
— В последние годы возник сорт людей своевольных, фанатичных — словом, детей Белиала , — загремел Рокслей. — Они чернят нашу церковь, они хотят разрушить ее, чистейшую, непорочнейшую…
— Старый лицемер! — заметила бабка довольно внятно.
— Религия теперь — тема разговоров в кабаках! Нет пяти человек, согласных между собой в вопросах веры: один против молитвенника, другому не нравится облачение, третий не желает становиться на колени. Заметьте, один придет с конюшни, другая отложит прялку — и, не угодно ли, эти неучи садятся в кресло Моисеево! — Оратор обвел всех устрашающим взглядом. — Не предупреждал ли еще покойный наш король Иаков: «Если Том, и Дик, и Джек соберутся вместе обсуждать дела церкви и скажут: это надо так, а это вот так, — долго ли им сунуть нос и в дела королевства нашего?!»
Его преподобие сделал длинную паузу: он так и сиял. В самом деле, проповедь была не скучной, я это признаю. Еще никогда под старыми сводами нашей церкви не раздавалось таких содержательных речей. На этом бы и остановиться. Нет, Рокслей сделал последний выстрел.
— Сколь же прискорбно мне, дети мои, — он понизил голос до увещевательного шепота, — видеть одну из дщерей своих, отпавшую от лона матери своей, погрязшую в гордыне, и пороках, и ереси всяческой!
И прямо указал, скотина, на мою бабку. Пальцем! С кафедры!
Бабка выступила вперед. Теперь ее было не остановить.
— Лживы и вздорны слова твои, Рокслей, — сказала она не громко, но каждый звук достиг самого отдаленного уголка церкви. — Я, женщина неученая, берусь это доказать. Не ты ль, ученый лицемер, делал мне гнусные предложения? Не ты ли говорил: «Скучно жить одной небесной благодатью без земной»?
Его преподобие побагровел и подскочил на кафедре как ужаленный.
— Удались, презренная мадианитянка! — заорал он. — Именем господа нашего пречистого заклинаю тебя: изыди!
И жестом, полным возмущения, указал на окно. Все конечно повернулись посмотреть, не предлагает ли пастырь своей дщери выпорхнуть в окошко. Но бабка моя поняла его лучше. Она дерзко рассмеялась и сказала:
— Именем этого-то бога ты меня изгоняешь, лживый книжник и фарисей? Да это просто раскрашенное стекло!
А дело в том, что в большом восточном окне нефа церкви помещался цветной витраж. Там была очень милая картинка: бог-отец, бог-младенец в яслях и матерь божия, а за ними — пастухи с овечками, такими кудрявенькими — точь-в-точь нашей породы, стонхильской. Пуритане наши давно косились на это окно: на икону похоже… И что б вы думали, сделала моя родная бабка, броунистка Катарина Гэмидж?
— Смотри, идолопоклонник, — сказала она грозно, сняв с ноги тяжелый патен. — Если это твой бог, пусть он вступится за тебя!
И с этими словами — трах деревянным башмаком прямо в середину витража!
Овечки, пастухи, ягнятки, оба бога, отец и сын, — все, печально звеня, посыпались на пол… Что тут началось! Ноги мои, уносите меня!
— Вас арестуют, безумная вы женщина, — грустно говорил Питер дома. — Вам грозит тюрьма, если не хуже.
Сжав губы, бабка молчала, глядя куда-то мимо нас.
— Были в Англии первые мученики-пуритане, — торжественно сказала она после долгого молчания. — Епископ глостерский Джон Хоуп и епископ вустерский Хью Лэтимер. Их сожгли на костре. Неужто я, ничтожная грешница, окажусь недостойной их святой памяти?
— Бабка, костер — это меня еще меньше устраивает, чем тюрьма, — сказал я. — Не желаю, чтобы тебя на моих глазах прокоптили, как Энн Холлидей. Сейчас запрягу я тебе лучшую нашу четверку — и улепетывай поскорее в Бристоль, к тетке своей двоюродной!
Джойс горячо присоединился к этому предложению. Но бабка совсем закаменела. Затвердила, что не станет убегать из собственного дома, словно жена какого-то там Лота . Ту будто бы бог превратил в соляной столб.
— Лучше бы и ты превратилась в столб! — не выдержал я. — По крайней мере, я бы выкопал тебя и спрятал!
Бабка тихонько погладила меня по голове. Нежностей мы оба не терпели, ну, а тут я…
— Что ты, мальчик, — сказал Питер так ласково, точно стал членом нашей семьи. — Ты же мужчина, англичанин. Мы что-нибудь придумаем, непременно придумаем!
Он стал взволнованно ходить по комнате.
— Есть выход, — начал Джойс. — Могли бы вы, мистрис Гэмидж, уехать далеко отсюда, за океан?
Бабка только рукой махнула. Что за безумие — уехать из Англии, от родины, от дома и хозяйства!
— Хорошо, — сказал Питер, — сейчас, пожалуй, рано предлагать это: жатва не созрела. Ну, а если попросить заступничества леди Лайнфорт? Она, мне показалось, и сатаны не побоится.
— Вот настоящий совет, — сказал я и, не тратя слов, вылетел из дома. В Соулбридж!
Бегу я по дороге в полной темноте, твержу заклинание против ведьм — самое ихнее время, часов девять вечера, — соображаю: не иначе, господь бог осерчал на нашу деревеньку. В частности, на меня, раба ничтожного. Что за денек, в самом деле: утром едва пират не утащил, днем приставучка-мисс разозлила, потом — скандал на болоте, и вот напоследок эта напасть! Не слишком ли много для одного дня? А сам все бегу. Слышу — лошадиный топот нагоняет. Никак констебль наш деревенский, слух Уорвейн, скачет арестовать мою бабку? Сейчас он у меня узрит все сферы небесные. Отломал я от изгороди увесистую дубинку…
— Эй, бабушкин внук, нечего прятаться! — звонко окликнул меня первый всадник — их было двое. — Я была в церкви и все видела. Думала, Рокслея хватит удар. Что теперь будет с мистрис Гэмидж?
Рядом высекала искры копытом лошадь другого всадника, в темноте не видать чья.
— Хочу, мисс Алиса, просить защиты у вашей матери, моей леди.
— Леди в замке нет, — сказал мужской голос с другого коня. — Не ходи туда, Бэк.
Это оказался Ален Буксхинс, слуга из Соулбриджа. И тут только я вспомнил, чем она занята этой ночью, наша леди. Вот невезенье-то!
— Не унывай, Бэк, — посоветовала мисс Лайнфорт. — Что-нибудь придумаем! — И они ускакали.
«Что-нибудь придумаем» — это я уже слыхал. Нет, надо действовать самому. Но каким беззащитным чувствует себя человек ночью на пустынной дороге! Как давят на него растительное безмолвие земли, эти бездельные мигалки-звезды, эти отдаленные слабые огни домов, вой ветра и неумолкающий шум моря! Молиться? Но кому — богу, изображение которого только что кощунственно разбила моя приемная мать?
Думал я, думал, наконец решил идти к морю. Может быть, встречу там леди. Идти же лучше всего на каменную лестницу у моря. Лестница эта не простая: прямо на ее ступени из парка Соулбриджа ведет подземный ход. Говорят, его прорыли для своих пиратских выездов предки леди Лайнфорт. Через этот тайный ход они и выбирались к лестнице, у которой всегда дежурили лодки. Или, наоборот, удирали с моря от преследования в замок, так что враги Соулбриджей, должно быть, чесали в затылках: куда это они запропастились? Вход в подземный туннель я конечно знал: он был между скал у самой лестницы. Дверь его была заперта изнутри. Я спустился по узким и скользким от водорослей ступеням к самой воде.
Там мне стало опять жутко. Море глухо рокотало голосом преподобного Рокслея и как будто все изнутри светилось. Черная-пречерная вода колышется, дышит, как живая, сверкают на ней холодные глаза луны, передвигаются, сливаются, множатся… А в темной пустыне, в двух кабельтовых, не дальше, пляшет одинокий крохотный огонек: голландский бусс все еще на месте.
И вдруг слышу: скрипит что-то в двери. Я — скок за камень, что позади лестницы. На лестницу падает светящийся круг от розового фонаря. Хриплый голос леди Элинор:
— Как будто все спокойно, кролики мои. А взяты ли лестницы с крючьями, чтобы закинуть за борта?
— Да, миледи.
— А весла обмотали?
— Да, миледи.
— Я тебе покажу «миледи», олух ты несчастный! Не было с тобой миледи этой ночью: она в Бристоле! Все люди здесь? Теперь концы отвязывай! Живо по одному в лодки, оружием не греметь, уключинами не стучать. Освободите, невежи, даме место на корме!
Высокая леди в длинном черном плаще до пят, с капюшоном, опущенным на самое лицо, спустилась в лодку. Острый конец багра, упершись в камень, оттолкнул ее от берега. Чуть слышно заработали весла… Отплыли!
Ну, хорошо. Они отплыли. А мне-то что делать? Проклинать свое малодушие? Э, посмотрю я на того, кто отважится подвернуться леди Лайнфорт в такую минутку!
Шлюпка сразу растаяла во тьме, только слабо доносилось ритмичное «плак-плук» длинных весел. Потом и это затихло. Лишь огонек обреченного судна по-прежнему танцевал в глухой бездне. Прошла целая вечность. Отдаленный вопль. Выстрел. Еще… Все стихло. До меня донесся железный скрип. Я догадался: овладев буссом и, может быть, выкинув кое-кого за борт, люди нашей хозяйки завезли якорь захваченного судна подальше от мели, бросили его и теперь работают воротом, чтобы стащить бусс с мели. А голландцы все еще пьянствуют и дрыхнут в нашей таверне. И каково же будет их изумление!..
Прошло новых томительных полчаса. Огонек бусса чуть дрогнул, заколебался — и тихонько поплыл влево. Обреченно следя за ним, я простоял еще минут двадцать. Потом на судне, вероятно, подняли парус: огонек исчез.
Я вздохнул и поплелся домой.
Глава V
Собаки грызутся из-за кости. Им бы сделать кость Символом Веры — тогда собачья грызня станет борьбой за священные идеалы, а искусанные в свалке псы — святыми мучениками.
Изречения Питера Джойса
Утром бабку арестовали.
Выполнить это явился посланец, который едва держался на ногах: мне же пришлось разыскивать его служебный жезл в канавах. Констебль Боб Уорвейн то сурово твердил: «Присяга есть присяга!», то хныкал, просил прощения и норовил облобызать ручки мистрис Гэмидж. В записке, которую он передал вдове, стояло: «Достопочтенная мистрис Гэмидж! Вы конечно поймете, что я вызываю Вас в Соулбридж с помощью этого дурака Уорвейна не для того, чтобы посадить на хлеб и воду. Однако мое стремление быть Вам полезным пока ограничено особыми обстоятельствами. Ваш слуга солистор Роджер Патридж, эсквайр».
Питер долго рассматривал подпись, чему-то усмехаясь.
— Надо идти, — сказал он. — Очевидно, Рокслей подал жалобу, и лучший способ утихомирить этого негодяя — тот, который указан в письме.
Бабка на этот раз послушалась, и мы двинулись в путь таким порядком: впереди ковылял Боб, размахивая жезлом, как знаменем, за ним — я, оберегая жезлоносца от канав и рытвин, позади — арестованная. Питер остался дома.
У ворот Соулбриджа нас встретил дворецкий Джон де Холм. Именем госпожи Алисы Лайнфорт он пригласил м-с Гэмидж в гостиную, Боба выдворил пинком за ворота, а меня направил в контору к сэру Патриджу.
— Дрянные дела, Бэк, — сказал мой шеф. — Стекло стоит дорого: оно доставлено в Соулбридж, помнится, морем. Лучше бы она запустила башмаком во что-нибудь дешевое и небьющееся — в тебя, например! Викарий требует суда, и в этом случае я перестаю быть просто стюардом. Он может состряпать на меня донос членам выездного суда или подать прошение в епархиальный суд.
— Он получит от меня заряд дроби в спину, — сказал я.
— Этого еще не хватало! — рассердился Патридж. — Вот запру тебя, пока не выучишь наизусть весь английский «Судебник»… Изволь вспомнить, с кем говоришь!
На голове мистера Патриджа был рогатый парик, а на его плечах — судейская мантия. О том, что сегодня присутственный день в маноре, я и забыл.
Зевнув, Патридж взглянул на стенные часы.
— Выбрось все из головы; время открывать присутствие, — сказал он и вдруг прислушался: — Что за переполох там, на дворе? Чего раскудахталась эта шестерка горничных? Вечно они бегают друг за дружкой, как выводок куропаток, а на портьерах полпальца пыли. Сходи узнай!
— Незачем ходить, сэр: у ворот голландцы, я вижу их из окна. Ой, они идут сюда!
— Не суетись. Напяль вон тот старый шлем на голову, а в руки возьми алебарду — она в углу. Встань у двери и, как войдут, прегради им путь алебардой. Куда девался забулдыга Уорвейн? Не буду я Роджер Патридж, если не засажу его в бочку с дырками для головы, рук и ног: славно он в ней проспится!
Моряки-голландцы явились впятером. Они качались точно в бурю на корабле; рожи были заспанные, за поясами ножи и пистолеты. У первого, с лицом толстого мальчика и сплошным седым сиянием вокруг него, в зубах висела фарфоровая трубка. Чудовищной волосатой лапой он отодвинул мою алебарду вместе с портьерой, очевидно не заметив моего оружия. Страшно завоняло рыбой и ворванью в сочетании с запахом крепчайшего табака.
Патридж, надо отдать ему справедливость, даже бровью не повел. Откинувшись в своем кресле, в черной мантии и большом завитом парике, он сидел непроницаемый и строгий — ни дать ни взять, само английское правосудие, когда оно в трезвом состоянии. Голландский шкипер схватил перо и на оборотной стороне какого-то документа довольно схоже нарисовал свое судно. Придвинул рисунок к Патриджу и крепко стукнул себя по груди кулаком:
— Ушел… э… как сказать? Не сам. Украл. Я, Йост Унзак, убью!
— Подойди сюда, Бэк, — брюзгливо сказал судья. — Нарисуй ему пиратский флаг — ну, какого-нибудь Веселого Роджера, — растолкуй, что это дело не наше, и пусть проваливают: я задыхаюсь от вони.
Как мог. я выполнил задание. Правой ручищей шкипер вцепился в борт моей куртки и притянул меня к себе. В его красноватых глазах горела медвежья злоба.
— Юнга! — сказал он. — Бог — видишь? Веревка и петля. Бубух!
Высунув язык, он похоже и страшно изобразил муки повешенного. Потом треснул кулаком по столу так, что чернильница подскочила на полфута, выстрелив содержимым в стены, круто повернулся — и вся команда, производя обвальный грохот сапогами, выбралась из конторы. Пока я сражался с чернильным потопом, а судья проветривал помещение, в окне возникла бледная физиономия дворецкого Джона де Холма.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29