За ней, под высоким фронтоном, находилось нечто вроде огромного коридора, который разделял две караульни и выходил на открытый плац, где среди высоких платанов неясно виднелись целые геометрические фигуры из бесконечных зданий, построенных вдоль широких мощеных и рельсовых путей, уходящих в ночь и теряющихся в бесконечной дали. Все это пространство – Тулонский морской порт, занимающий три квадратных лье моря и суши, – было пустынно и темно, гораздо более пустынно и гораздо более темно, чем тулонские улицы, с которых только что пришли Рабеф и Л'Эстисак. И теперь, шагая друг подле друга, они так погрузились в эту темноту и в это молчание, что не произнесли ни слова, пока не прошли почти километр.
Наконец, когда они добрались до набережной гавани, окруженной стенами, где стояли огромные разоруженные суда, зловещие, как развалины, их остановил патруль, невидимый в своем прикрытии:
– Стой! Кто идет?..
– Офицеры.
– Пароль?
Они шли друг за другом. Солдат ждал их с ружьем наперевес. Л'Эстисак тихо сказал пароль и заставил его отвести голубую сталь штыка, направленного ему прямо в грудь.
– Фонтенуа.
Солдат снова водрузил ружье на плечо, и оба офицера прошли мимо него. Тонкин серп луны сиял в небе, где чернел воздушный силуэт подъемного крана.
Л'Эстисак снова начал думать вслух:
– Как странно меняется вся жизнь, когда в доме есть женщина.
– Еще бы! – ответил Рабеф с горечью. Герцог взглянул на него.
– О чем вы думаете, старина?
– О себе, – сказал врач. – Это не особенно интересная тема.
Л'Эстисак все смотрел на него:
– Но ведь маленькая Селия вам все-таки нравится?
– Нравится. Но я-то не нравлюсь ей.
Герцог слегка пожал плечами:
– Вы слишком многого требуете от нее, друг мой!.. Что ж – вам, значит, хочется любви? Взаимной любви? Ах, лекарь! Не будем искать философского камня. Вы сами только что сказали, что я моложе вас: а я уже отказался от мысли делать золото. И все же я чаще, чем полагалось бы мне, плакал во время второго акта Тристана. В жизни бывает так мало дуэтов, даже вагнеровских. Нет! Я больше не жду Изольды. Я даже не пытаюсь мечтать под тенистыми дубами сказочного леса; с меня довольно и прозы. Я покорился этому. И благодарил бы Бога, если бы мне было дано, как и вам – без всякой оглядки, – занять мягкое хозяйское кресло на вилле Шишурль и долго отдыхать там, сколько захочется, до самого конца. Рабеф поднял брови:
– Кто же вам мешает?
– Кто? Весь мир и я сам. Разве я свободен? Разве имя, которое я ношу, принадлежит мне? Имя, титул, состояние и все прочее, все, что унаследовал от моего отца, моего деда, моего прадеда и прочих моих предков? Разве зря передали они мне наследство, в ожидании того, что и я передам его моему первенцу? Оно принадлежит мне не больше, чем «Экмюль», когда я стою на вахте от четырех до восьми и передаю его на следующие четыре часа другому офицеру. Нужно держать курс, сохранять скорость, справляться с судовой книгой, нужно подчиняться приказу! А для герцога де ла Маск и Л'Эстисак приказ таков: жениться на равной по рождению и передать потомству неповрежденной и возросшей мощь и силу двух герцогств. Кому нужна эта сила и мощь? Я этого не знаю. Ну так что ж? Она есть сила, которую я должен хранить, она есть гиря, которая лежит на чаше каких-то мировых весов. А если это равновесие будет нарушено по моей вине, что скажет Великий Зодчий герцогу Хюгу, пятому по счету, вашему приятелю и покорному слуге? Лучше не думать об этом. Лучше, как говорят наши друзья азиаты, не нарушать нашу карму. Когда камень брошен в воду, никто не знает, как пойдут от него круги. Ваш камень не так тяжел, Рабеф, и вы можете бросить его, куда захотите. А я все время чувствую свой камень на моей шее.
Они шли теперь по низкой траве, на которой валялись местами куски железа странной формы. Проходя мимо них, Л'Эстисак ударил тростью по ржавому котлу, который в ответ уныло зазвенел.
– Мой камень, – сказал Рабеф, – слишком легок. Легок, как губка! Я его не чувствую. Это хуже, чем все время ощущать его. Вы, старина, жалеете, что вы несвободны. А я жалею, что нахожусь вне закона. Ваш приказ? Я был бы рад иметь такой приказ. Он ведет вас к счастью. Ну что ж – жениться на равной по рожденью, то есть на женщине одного с вами круга, одних взглядов, одной культуры, на женщине, с которой так легко будет сговориться и установить согласие, даже независимо от любви – и иметь от этой женщины детей. Что может быть лучше? Может ли быть более логичная жизнь? Может ли быть более реальное бессмертие, чем передать свою душу существам, родившимся от тебя? Сравните вашу правильную, предустановленную, гармоничную участь с моей: я – мужик и сын мужика, и я случайно выбился из родной колеи. Я оторвался от моего места и не нашел другого, чтобы прилепиться к нему. И вот я обречен на вечное изгнание и вечное странствие, как единственный из моих предков, кого я могу признавать, как Агасфер! Я не могу жениться ни по необходимости, как вы, ни по какой-либо другой причине: женщины, на которых я хотел бы жениться, за меня не пойдут, а те, которые согласились бы, не удовлетворяют меня. И виноваты в этом именно вы, Л'Эстисак, вы и подобные вам товарищи: вы слишком близко подпустили меня к себе. Я стал жить так же, как и вы, оттого что привык видеть, как вы живете. И теперь я ничем почти не отличаюсь от вас. Ну что же? Как мне выйти из этого положения? Жениться на крестьянке, на той, которую выбрала бы для меня моя мать, – это, пожалуй, мне не подходит, не так ли? Жениться на мещанке, которая прельстилась бы моими нашивками, – это подходит мне не больше чем первое: вообразите меня в роли мужа честной провинциалки, которая каждое воскресенье ходит причащаться и берет ванну по субботам. Вы понимаете, это невозможно – все это невозможно. Мне, почти старику, скромному докторишке, Рабефу, мне, почти нищему, – нужна женщина, которая могла бы без малого приходиться сестрой вашей жене, Хюг де Гибр, пятнадцать раз миллионер и дважды герцог!.. Нет, старина, выхода нет. Для меня брак невозможен. Для меня – дальнее плавание, крейсера, блуждающие между островами святой Елены и Пасхи, а в промежутках мечтания о какой-нибудь вилле Шишурль, о какой-нибудь Селии. Не завидуйте мне, старый друг, за такие мечтания.
Они продолжали идти, несколько замедлив шаг. Теперь они проходили какой-то обширный пустырь, на котором была сложена в самом странном беспорядке целая гора рельсов, отражавших лунный свет. Тут же валялись старые остовы вагонов. А под ногами хрустел балластный гравий.
Внезапно в конце пустыря вырос во тьме огромный силуэт «Экмюля», стоявшего в ремонтном бассейне. Броненосец, выкрашенный в светло-голубую краску, смутно вырисовывался на голубоватом тумане горизонта. И чудовищные леса вокруг его корпуса и всех сооружений, над палубами и мостиками, над башнями и пушками, над трубами и кранами, над мачтами и реями, над бранбалками и такелажем, сливались с менее фантастическими сооружениями из небесных туч, которые нагромождал ночной ветер. Это напоминало какой-то волшебный дворец – чудесное обиталище фей, – чьи башни и шпили, казалось, пронзали небосвод и раздирали своими острыми шпилями туманную завесу, за которой прячутся звезды. Рабеф и Л'Эстисак остановились и молча смотрели на все это.
Рабеф протянул руку к чудесной облачной постройке и прошептал так тихо, что Л'Эстисак едва расслышал его:
– Ну что ж? Жить там, даже одному, вечно одному, это не так уж плохо. Не надо жаловаться.
Л'Эстисак нежно положил свою широкую руку ему на плечо:
– Да, старина! Вы сказали мудрую вещь!.. Жениться? Зачем? Разве в этом счастье? Жить вдвоем, не любя друг друга? Или уже не любя? Потому что самый яркий огонь недолго горит в сердце мужчины или женщины, а мы всего только люди… Эрос был милостив, когда после первого же поцелуя упокоил под одним надгробным камнем Ромео и Джульетту. Жить вдвоем, не любя друг друга, жить всю жизнь?.. Лучше жить одному, вечно одному – даже не там, а здесь.
Рабеф в задумчивости сделал еще один шаг:
– Может быть, – устало сказал он. – Может быть! И все же я сажусь каждый вечер «в хозяйское кресло», как вы сказали, на вилле Шишурль, и сижу в нем долго, долго… Не так долго, как мне хотелось.
– Не так долго? Почему?
– Потому что в один прекрасный день эта маленькая девочка, которая меня не любит и не может любить, забудет о той благодарности, с которой, как она вообразила, ей должно ко мне относиться. И в этот самый день…
Л'Эстисак покачал головой:
– Нет, старина! Она лучше, чем вы о ней думаете! Она не забудет.
Рабеф смотрел на землю:
– Она не забудет. Пусть так. Но все-таки, рано или поздно, какой-нибудь Пейрас снова встанет на ее пути. И что тогда удержит ее от желания пойти за ним.
Он замолчал. Неподвижно и все так же опустив глаза, он продолжал смотреть на землю. Л'Эстисак так же молча посмотрел туда же.
– Прощайте! – сказал вдруг Рабеф.
Он схватил руку Л'Эстисака и крепко пожал ее:
– Прощайте, спокойной ночи! Вот вы уже и у себя, а мне нужно торопиться, чтобы поспеть в госпиталь к полуночи. Желаю вам спокойного дежурства, друг; спите, и да не посетят вас дурные сны.
Не говоря ни слова, герцог ответил ему таким же крепким дружеским рукопожатием. И он услышал, как доктор гулко удаляется в темноте своими грузными шагами; он прислушивался к ним долго, пока полная, почти сверхъестественная тишина не воцарилась опять во всем спящем порту и вокруг броненосца, чей туманный силуэт все еще сливался с тучами, которые нагнал ночной ветер.
Глава девятнадцатая,
в которой оканчивается то, что началось в предыдущих
Селия, еще влажная и дрожащая от вечернего обливания, закуталась в пеньюар и кончала свой ночной туалет: распустила волосы, подрисовала брови, накрасила губы, напудрила плечи и спрыснула себя духами. Потом она сбросила пеньюар, надела рубашку, выскочила, как коза, из ванной в спальню и так быстро бросилась в приготовленную уже постель, что дверь, которую она дернула за собой, хлопнула только тогда, когда она была уже в постели. И, улегшись окончательно, она вдруг заметила, что Рабеф нарушил все законы их брачной жизни и не дождался ее в своем обычном кресле: комната была пуста.
Неслыханное происшествие! Селия чуть не села на кровать от изумления. Приподнявшись на локтях и выставив из постели грудь, она громко позвала его:
– Где же вы?
И услышала ответ с террасы:
– Здесь, на улице. Я решил подышать ночным воздухом.
Селия прислушалась и услыхала звук шагов по каменным плитам террасы. Рабеф шагал взад и вперед, по-видимому, немного нервно.
– Да вы простудитесь!..
– Нет. Я докурю папиросу; сейчас я вернусь. Я не хочу отравлять вас дымом. Извините меня, дорогая, я сейчас.
Это был не четверг: любовники провели весь вечер только вдвоем, с глазу на глаз. Они не выходили даже обедать: Рабеф за две недели до того решил, что необходимо взять постоянную кухарку; теперь у них было настоящее солидное хозяйство, и им не приходилось больше бегать по ресторанам; и Селия очень быстро и легко привыкла к этому. Они дошли даже до того, что пропустили целых три пятницы в Казино – теперь туда ходила Рыжка, ставшая изящной горничной; ей разрешили побывать в Казино эти три раза вместо самой «мадам».
– Вот и я, – сказал Рабеф.
Он бросил шляпу на кресло, подошел к стулу, сел у изголовья кровати и спросил:
– Вам очень хочется спать, дорогая моя?
– Да, немножко.
– Только немножко? В таком случае вы, может быть, разрешите мне побеседовать с вами минут десять, прежде чем мы ляжем спать, побеседовать по-хорошему, как беседуют серьезные люди о серьезных вещах.
Она широко раскрыла глаза:
– О серьезных вещах?
– Да.
Он сидел совсем близко от нее. Из постели высовывалась обнаженная рука Селии. Он взял эту руку, погладил ее нежную кожу и медленно поцеловал прозрачную ладонь.
– Так как же вы решаете? Будем мы разговаривать?
– Ну конечно!
От любопытства ей перестало хотеться спать; она поудобнее положила голову на взбитые подушки и, притянув к себе его ласковую руку, больше не отпускала ее, крепко сжимая ее дружеским пожатием.
И Рабеф начал без долгих приготовлений:
– Дорогой друг мой, вы, конечно, не читали сегодняшних вечерних газет? Нет? Тем лучше: оттого что я предпочитаю сам сообщить вам, вот так, целуя вас, неприятную новость. В сегодняшней вечерней газете напечатан приказ о моем назначении, о том самом назначении, которого я ждал как раз на этой неделе:
Рабеф, врач первого разряда: флотилия Галонтской бухты, отправка в Тонкин на пароходе; отъезд из Марселя 23 мая. А 23 мая – это через тридцать два дня.
Рабеф почувствовал, как пальцы его любовницы, крепко охватывавшие его руку, вдруг сжались еще сильнее, и опять ослабли через мгновение. И, опустив глаза, Рабеф увидел обнаженную руку, которая снова лежала неподвижно, как бы задумчиво. Эта обнаженная рука была очень красива – рисунок ее был благороден и чист, и кисть руки, несколько крупная и тяжелая, тоже не была некрасива; и так хорошо отделана, так выхолена, так нежна и бела, что казалась маленькой, изящной и созданной для того, чтобы ее целовали.
– Да, – повторил Рабеф. – Через тридцать два дня вы будете свободны, мой маленький друг.
Темнокудрая голова дрогнула на подушках, и веки начали быстро биться над черными зрачками, как бы в знак упрека. Но Селия ничего не сказала.
Рабеф начал излагать положение:
– Для меня это все очень просто и не имеет большого значения. Через тридцать два дня я распрощаюсь с вами, как распрощался шесть месяцев тому назад Ривераль. И пароход, быть может тот самый, который увез Ривераля, увезет меня в те края, где Ривераль, конечно, мечтает о вас и где я тоже буду мечтать о вас. Что до вас, это куда важнее. Вы останетесь в Тулоне, не так ли? Мне кажется, что Тулон – единственный город, где вы можете жить, если не совсем счастливой, то по крайней мере довольной… Итак, вы, вероятно, останетесь в Тулоне… Здесь, не так ли? На вилле Шишурль? Мне очень хотелось бы знать, когда я буду вдали от вас, что вы живете в том же самом доме, где вы разрешили мне пожить вместе с вами. Это поможет мне представлять вас в мечтах, в мечтах старого бродяги, бесконечно благодарного прелестной девочке, которая целых десять долгих недель соблаговолила отдавать вышеупомянутому старому бродяге свою молодость, красоту, веселье, улыбку, ласковый взгляд, а иногда даже и непритворное, смею полагать, содрогание того тела, которое я так люблю.
Он остановился. И она заметила, что он немного дрожал. И она почувствовала в свой черед, что внезапное волнение сжало ей горло. Как будто чьи-то пальцы медленно стискивали ей шею, около самой глотки. Она сделала над собой усилие, чтобы откашляться. И сказала каким-то хриплым голосом:
– Вы такой хороший, такой хороший…
Потом, помолчав немного, она спросила с неподдельным интересом:
– Где находится эта бухта Галонг – так, кажется, вы ее назвали.
Он объяснил:
– Это очень, очень далеко: в самой глубине Тонкинского залива, – этот залив омывает Индокитай.
– Это я знаю.
Он облокотился о постель и положил подбородок на свой кулак.
– Да, верно!.. Ведь вы образованная!
Она постаралась улыбнуться.
– Не смейтесь надо мной.
Но он был вполне серьезен:
– Я не смеюсь. Вы действительно образованны, не только для женщины вашего круга, но и для женщины какого угодно круга. Да, живя подле вас, многому можно научиться. Я научился многому, несмотря на то, что я уже старик. И тот, кому посчастливится иметь вас своей подругой на более долгий срок, иметь вас спутницей своей жизни, найдет в вас полезную, бесценную подружку.
Она покраснела от смущения, но в глубине души сильно обрадовалась. Эти его слова были ей особенно приятны.
Тем не менее она прервала его:
– Ну так вот, вы сказали, что эта Галонгская бухта…
Он кивнул головой:
– Это скорее целый архипелаг, а не бухта. Представьте себе около двухсот или трехсот маленьких, крутых, высоких и очень черных островов, и между этими островками гладкое серо-зеленое море, неподвижное, мертвое море. Материк совсем скрыт за этим архипелагом. Туда добираются почти ощупью, самыми извилистыми путями, после долгого плавания, которое больше напоминает игру в прятки, чем путешествие к определенной цели. И внезапно видишь аннамитскую деревушку, которая состоит из ста или двухсот хибарок и десяти или пятнадцати домиков европейцев, которые расположены по одной линии вдоль берега. Я буду жить в одном из таких домиков. И я проживу там целых два года, почти один, не встречаясь ни с кем, кроме нескольких офицеров, с которыми я могу и не сойтись, без каких бы то ни было развлечений, кроме прогулок по довольно однообразной местности и охоты, если мне вдруг захочется этого.
Он по-прежнему смотрел на ее белую руку с блестящими ногтями, которая покоилась на кружевах. И он закончил свою речь:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26