Но вы будете снисходительными гостями – и не будем больше говорить об этом. Рыжка, дитя мое. Чаю!..
И Рыжка – наконец вполне безупречная: чистая с головы до ног, с напудренными щеками, с полированными ногтями, с краской на губах! – внесла поднос, убранный цветами, так, как его убирала Селия.
Напившись и отодвинув чашку, Лоеак де Виллен вдруг засмеялся:
– Я думаю, – пояснил он, – о странствующей рыцарше, которая скачет сейчас, в Валькириевой ночи, на своем блистающем гиппогрифе – трамвае.
Л'Эстисак склонил голову набок:
– Да, – сказал он. – Но, мой милый, быть может, до сегодняшнего вечера вы не верили в то, что и в самом деле, в самый разгар XX века, существуют маленькие валькирии, всегда готовые отважно сломать копья – даже о крылья ветряных мельниц – как старый и великий гидальго, – в защиту и прославление такой допотопной ветоши, как честность, верность, законность, достоинство.
– Нет! – сказал Лоеак серьезно. – Дорогой мой! с тех пор как вы оказали мне честь, пригласив меня к смертному ложу вашего друга Жанник, я научился быть не таким неверующим.
Он замолчал и снова погрузился в свои мысли.
Лампы приятным розовым светом освещали всю гостиную. И обои, и ковры, и занавеси, и вся мебель, и все безделушки, и все мелочи были пропитаны духами Селии и распространяли тот смутный и очаровательный запах, который всегда вдыхаешь там, где живет женщина. В этой гостиной было очень мило, и еще лучше было в ней оттого, что на улице непрерывно потоками лил ночной дождь, звонко стучавший о черепичные крыши.
– Рабеф, вракал! – заметил вдруг Китаец. – Она выбрала вполне подходящий день, твоя конгаи, чтобы заняться любовью вне дома!
– О да! – мирно сказал Рабеф. – Бедная девочка! В такую ночь бронхиты так и стерегут людей повсюду.
Лоеак, которому маркиза Доре налила вторую чашку чая, пробурчал начало старой пословицы: «В доме повешенного не говорят…» Но, по-видимому, он один вспомнил ее; оттого что никто, кроме него, казалось, и не вспоминал о том, что они находятся в доме повешенного. Китаец и Суданец начали любопытствовать и требовали все больших и больших подробностей:
– Кто он, этот Пейрас, о котором вы только что говорили?
Рабеф не утратил спокойствия.
– Пейрас? – сказал он. – Это гардемарин с «Ауэрштадта». Очень милый мальчик, очень обольстительный, очень остроумный, прекрасный товарищ и довольно хороший служака. Я кое-что знаю про него: она так много мне о нем рассказывала, что я из предосторожности счел нужным справиться и получил прекрасные отзывы.
И заключил вполне искренне:
– Тем лучше для нее, для малютки! Мне было бы очень грустно, если бы она увлеклась кем-нибудь менее заслуживающим того.
Но маркиза Доре, слушавшая все это, вдруг шумно запротестовала:
– Пейрас этого заслуживает? Что вы, доктор. Да вы не знаете, о ком вы говорите! Пейрас! Да он ломаного гроша не стоит, и совсем он не милый, и все это неправда! А кроме того, у него всего-то двести десять франков жалованья да долги! Можете себе представить, как счастлива будет с ним женщина!..
– Ну что ж! – снисходительно сказал Рабеф. И он повернулся к Суданцу:
– Мидшипы никогда не ходили в золоте. А этот, конечно, не богаче всех остальных. И тем лучше для нас, старых бородачей, на чью долю выпадает платить по чужим счетам.
Он засмеялся без всякой горечи и почти весело.
– Двести десять франков? – соображал Суданец. – Я получал меньше, в Бакеле, в 1884 году. И все же у меня была жена, жирная Бамбара, она великолепно готовила слоеный кускусс. Насколько мне помнится, мы даже жили довольно широко.
Смуглое лицо его с выдающимся орлиным носом слегка вздрогнуло, когда он произнес звучное название африканского города. Задумчивый и пронзительный взгляд его заблестел.
Рабеф серьезно кивнул головой:
– Суданец, друг мой, вы не представляете себе, как вздорожали кускуссы за последние четверть века. И кроме того, нужно учесть еще и то, что наши тулонские женщины слоят их гораздо менее экономно, чем наши Бамбары.
Он все еще смеялся. Но маркиза Доре не сдалась:
– Вам хочется видеть во всем только хорошую сторону, доктор! Я не такова. Эта Селия со своими дурацкими увлечениями. Она приводит меня в бешенство. Ну конечно, я не смотрю на это так, как Мандаринша – обмануть своего любовника, – нет, я не нахожу в этом ничего, ничего слишком серьезного. Но ведь есть разные любовники. А обмануть вас ради какого-то мальчишки-балбеса!.. Нет! Это – недопустимо, это совершенно бессмысленно. Я говорю что думаю: ей очень не мешало бы сесть на мель, этой мерзкой девчонке! Да! Будь я на вашем месте, я показала бы ей!..
Ее возмущение действительно было неподдельным; и продолжая наливать чай в освобождавшиеся чашки, она бешено потрясла руками. Л'Эстисак приблизился к ней: она с воинственным видом налила ему чаю и кинула ему салфеточку, как бросают перчатку при вызове.
Л'Эстисак, несмотря на это, вежливо поблагодарил ее. Но сказал:
– Простите, дорогая моя, простите. В вашем бешенстве вы потеряли способность рассуждать. Селия никого не «обманывала». Она поступила вполне открыто, на виду у всех, не прячась ни от кого. Поэтому наш друг Рабеф, не будучи нисколько смешон, может видеть во всем, как вы сами говорите, только хорошую сторону. Он только что подробно объяснил нам это: Селия ничего ему не обещала; следовательно, Селия не была связана с ним ничем.
– Вот как! Не станете же вы утверждать, что удрать от любовника через восемь дней после того, как он оказал ей такую услугу!..
– Конечно, я не стану утверждать, что это очень… очень благородно с ее стороны. Но…
– Но это было ее правом, – подтвердил Рабеф.
– И даже, чтобы покончить с этим и исчерпать весь вопрос, – это было, быть может, ее долгом! Ее долгом! Селия, как мы все знаем, и я не вижу, зачем нам это скрывать, на протяжении целых четырех месяцев, с тех самых пор как она познакомилась с Пейрасом, не переставала его любить. Тем не менее неделю тому назад она согласилась сделаться моей любовницей. Но ей и в голову не приходило тогда, что Пейрас может вернуться и начать снова ее обхаживать. Он вернулся. Что же, она должна была, любя его, его оттолкнуть, и только оттого, что я, Рабеф, которого она не любит, в продолжение восьми дней разделял ее пустующее в данный момент ложе? Значит, ей нужно было проводить со мной каждую ночь, когда и тело, и душа ее желали отдаться другому человеку? Полагаю, что нет. Она предпочла уйти, чтобы не играть оскорбительной и для меня, и для нее комедии: я считаю, что она поступила правильно. Точка, я все сказал.
– Ну а деньги? Она должна вам?
– Деньги! Какие деньги? Те, которыми я уплатил ее долги? Ну подумайте сами, дорогая моя: одиннадцать ночей и двенадцать дней я был здесь постоянным гостем. Что же, вы считаете, что я, в моем возрасте, мог бы где-нибудь рассчитывать на бесплатное гостеприимство?
Он иронически пожал плечами. Доре, выпучив глаза от удивления, слегка поколебалась сначала, но потом начала быстро высчитывать что-то по пальцам. Лоеак де Виллен, желая окончить спор, привел довод, который показался ему решающим:
– Зачем считать, маркиза? Сколько бы ни платил мужчина, он все равно не может купить женщины. И она всегда оказывается в невыгодной сделке, когда считает, что действительно продалась своему любовнику.
Его быстро прервал Л'Эстисак:
– Ну еще бы! – воскликнул он необыкновенно решительно, – вот что приходится вечно говорить и повторять, вот чего не знает почти никто, ни во Франции, ни в других странах, в чем недостаточно убеждены даже сами наши подруги!.. А нужно кричать об этом на всех перекрестках: что женщина, ни добровольно, ни по насилию, не может перестать принадлежать себе самой; что она не должна ни за что, ни за какие богатства и драгоценности, передавать другому это нерушимое право на самое себя; что ни любовник, под тем предлогом, что заплатил ей, ни муж, под тем предлогом, что женился на ней, не пользуются окончательным правом ни на ее сердце, ни на ее тело, которые отданы им только во временное владение и только во временное пользование! Оттого что дело идет только о временном пользовании и собственник в любое мгновение может потребовать свою собственность. И всякий договор, противоречащий внутреннему содержанию такой сделки, может быть делом рук или сумасшедшего, или деспота: «Как! эти губы больше не хотят прикасаться к моим губам! Что же, нужно требовать, чтобы они целовали их, несмотря на отвращение, на тошноту, на икоту отвращения!» Меня возмущает одна мысль об этом. Да!.. Сорок веков рабства оставили в нас свой след, положили на нас несмываемое позорное клеймо. Самый, пожалуй, искренний из наших современных писателей наивно написал следующую фразу, от первого до последнего слова достойную какого-нибудь ассирийского повествователя времен Навуходоносора: «Жена человека – это его вещь, его имущество, такое же имущество, как кошелек или кольцо; и я считаю не менее позорным похитить у него первое, чем последнее». Так думает в XX веке француз, который считает себя культурным человеком! Ну-ка! Суданец!.. Эй, Мадагаскарец! вы, которые считаете вашей родиной так называемые дикие страны, расскажите нам, что думают об этом гавасы, соколавы, улофы, бамбары, люди всех цветов; что думают об этом желтые, черные, коричневые, зеленые, синие дикари – менее дикие, чем мы?
Он умолк и скрестил на груди руки.
Тогда медленно заговорил Мадагаскарец, в течение всего вечера открывавший рот только для приветствий и благодарностей:
– Что у нас там думают о женщинах? Думают, конечно, что они так же, как мужчины, могут быть рабами и свободными. И так же, как мужчины, принадлежат господину, если они его рабыни. Но если они свободны, если господин имел глупость дать им волю, они принадлежат самим себе.
– Даже замужние? – спросил Лоеак.
– Они там все замужние! Да вот у меня самого в Диего была очень красивая жена, мулатка, свободная женщина, представьте, я позабыл, как ее звали. Она обманывала меня с торговцем-китайцем, – за деньги, и с мальчишкой-туземцем, – по любви… Это было очень просто, оттого что она была свободна. Да у нас все женщины обманывают нас с любовниками своей расы. Нужно быть глупцом, чтоб не понять этого. А если они переходят все границы, ну что ж! Расстаешься с такой особой, и она ищет себе пристанища в другом месте. Вот и все!
Теперь настал черед Суданца:
– В 98-м году, – сказал он, – мы ворвались в город Бабембы, Сикассо. И, как полагается, я жег, грабил, убивал, оттого что у нас, в Центральной Африке, следует вести войну основательно, если хочешь вести ее редко. Да… И в конце концов, крови проливаешь меньше. Ну, да это все равно. Сикассо был взят, Бабемба убит, началась резня. Я бродил повсюду с окровавленной саблей, в сопровождении сенегальского стрелка. Случайно я выломал дверь в одну из хижин. К моим ногам бросились две полумертвые от страха женщины, которые скрывались там. Мой сенегалец немедленно изнасиловал менее хорошенькую – внимание по отношению ко мне – молодчик счел, что лучший кусок должен мне принадлежать. Но я насилую редко. Это мне уже не по летам. Поэтому я увел свою добычу, не попробовав ее, – чем она была чрезвычайно поражена и огорчена. Сначала она ничего не могла понять и испугалась; потом… Всегда приятнее принадлежать вождю, чем обычному воину. И бедняжка рыдала от горя, считая, что упустила меня. Но вечером я постарался уверить ее в противном и уверял ее в три приема, вполне успешно, оттого что она была довольно приятна и аппетитна. На следующее же утро моя пленница была уже совсем ручная и весело слоила свадебный кускусс. Так складывается судьба человека в африканских походах!.. Ну вот я и дошел до морали этого приключения. По смыслу африканских законов, пленница принадлежала мне, и вы сами видите из моего рассказа, что она чудесно приспособилась к состоянию рабства. Но ведь наши европейские предрассудки въелись в нас, как проказа. Они неизлечимы и грызут наши бедные, плохо освободившиеся от них умы. Поэтому, вернувшись в Тимбукту, я счел своей обязанностью дать свободу моей рабыне и предложить ее в жены первому же из моих людей, пожелавшему стать ее мужем. Имам заключил в мечети их брак. Но спустя три недели имам же в мечети развел их. Свободная супруга слишком щедро стала пользоваться своей свободой. Я был так наивен, что сказал ей об этом. Она выпучила глаза от изумления: «Потому что – не рабыня больше! Когда твой – хозяин, – мой будет твой, мой взяли война, господин может убивать. Теперь мой – свободный женщина! Свободный женщина хочет – делает».
Наступило молчание. Маркиза Доре сказала:
– Это очень удобно.
– Да, – сказал Л'Эстисак, – все вы стараетесь сохранить веревку у себя на шее.
Часы в кожаном футляре пробили один раз. Рабеф поднял глаза. Стрелки показывали половину двенадцатого. И в заключение он тихо сказал:
– Селия – свободная женщина и поступает так, как хочет, – и будет поступать, как захочет. А когда она вернется в виллу Шишурль, если она пожелает принять меня в свою жизнь, я буду так же польщен этим и соглашусь ли я на это или откажусь – я, свободный человек, поступлю так, как я захочу, нисколько не интересуясь тем, что думают об этом дураки. Рыжка, дитя мое! Мы выпили весь чай.
Глава семнадцатая
Честь этого требует…
Фарфоровые часы в ресторане «Цесарка» пробили один раз. Стрелки показывали половину двенадцатого.
Главный большой зал, ослепительно освещенный гроздьями электрических лампочек, протянувшихся под расписным потолком вдоль всего фриза, был наполовину пуст, оттого что четверг не считается в Тулоне подходящим днем для «элегантного времяпрепровождения». Поэтому здесь было всего десятка три мужчин, разговаривавших за стаканом вина и сидевших небольшими группами, и две-три женщины, торопливо доедавшие последние сандвичи наедине со своими любовниками, перед тем как уйти с ними. Было почти тихо. Сквозь желтые и синие стекла, отделявшие главный зал от зала, ближнего к выходу, видно было, как за маленькими круглыми столиками сидели торопливые люди, которые забежали сюда на четверть часа, чтобы только утолить жажду; а вокруг них на скамейках вдоль стен восседали девицы последнего сорта, бедные странницы, которые каждый вечер ждут, чтобы какой-нибудь праздношатающийся прохожий бросил платок которой-нибудь из них…
Итак, часы пробили один удар. Дверь, выходящая на бульвар, приоткрылась, и на пороге появилась женщина в непромокаемом пальто. С ее зонтика струилась вода. Быстрыми шагами она вошла в главный зал и остановилась, пытливо, пара за парой, осматривая всех присутствующих, прищуриваясь, чтобы лучше видеть.
Лакей в зеленой ливрее – лакей из «Цесарки», очень известная в Тулоне личность – розовый и белокурый херувим с детскими глазами и девичьими волосами, тихо скользнул к новоприбывшей даме и таинственно спросил:
– Мадам Мандаринша ищет кого-нибудь?
Он протянул руку к ее зонтику, с которого все еще струилась вода; но она не выпустила зонтика из рук.
– Да. Я разыскиваю мадам Селию. Она сегодня с гардемарином Пейрасом. Вы, наверно, уже видели их после обеда? Я думаю, они еще не ушли? Или…
Херувимчик, однако, не разжимал рта и подозрительно смотрел на молодую женщину. Мандаринша ищет Селию? Что это значит? Война или мир? Этого не угадаешь заранее. Еще так недавно в этом же самом зале Селия искала Жолиетту. И лакей из «Цесарки», этот розовый и белокурый херувимчик, мог бы многому научить самых смелых психологов, занимающихся изучением женской психологии. К тому же, когда дамы начинают драться, всегда страдает посуда учреждения.
Успокоенный своими наблюдениями, он кивнул головой на столик в дальнем конце зала.
– Нет, господин Пейрас и мадам Селия еще не ушли, они еще здесь. Кушают. Я повешу ваше мокрое пальто.
Мандаринша спокойно освободилась от макинтоша, блестевшего от дождя, и подставила грязные ботинки под тряпку лакея.
За тем же столиком, за которым полтора месяца тому назад Жолиетта ужинала с Пейрасом, Пейрас ужинал теперь с Селией.
Они молча сидели друг против друга. Гардемарин через накрытый стол держал руку своей любовницы. И Селия, облокотившись другой рукой о стол и опершись на нее щекой, смотрела на Пейраса долгим и неподвижным взглядом. Дойдя до них, Мандаринша еще раз остановилась, изумленная необыкновенным блеском ее глаз. Она часто восхищалась глазами Селии, которые походили на две черные лампады. Но сегодня эти лампады пылали сквозь темное стекло необыкновенно ярким светом, и блеск их освещал все ее лицо. Казалось, что под ее матовой кожей уже не кровь струится по тонкой дрожащей сети вен и артерий, а ласковый горячий огонь, тот самый огонь, который как будто опалил лицо Мандаринши, когда она еще ближе подошла и тоже облокотилась о стол между обоими любовниками.
Но и тогда Селия не заговорила. Она продолжала смотреть на Пейраса и видела только его одного.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
И Рыжка – наконец вполне безупречная: чистая с головы до ног, с напудренными щеками, с полированными ногтями, с краской на губах! – внесла поднос, убранный цветами, так, как его убирала Селия.
Напившись и отодвинув чашку, Лоеак де Виллен вдруг засмеялся:
– Я думаю, – пояснил он, – о странствующей рыцарше, которая скачет сейчас, в Валькириевой ночи, на своем блистающем гиппогрифе – трамвае.
Л'Эстисак склонил голову набок:
– Да, – сказал он. – Но, мой милый, быть может, до сегодняшнего вечера вы не верили в то, что и в самом деле, в самый разгар XX века, существуют маленькие валькирии, всегда готовые отважно сломать копья – даже о крылья ветряных мельниц – как старый и великий гидальго, – в защиту и прославление такой допотопной ветоши, как честность, верность, законность, достоинство.
– Нет! – сказал Лоеак серьезно. – Дорогой мой! с тех пор как вы оказали мне честь, пригласив меня к смертному ложу вашего друга Жанник, я научился быть не таким неверующим.
Он замолчал и снова погрузился в свои мысли.
Лампы приятным розовым светом освещали всю гостиную. И обои, и ковры, и занавеси, и вся мебель, и все безделушки, и все мелочи были пропитаны духами Селии и распространяли тот смутный и очаровательный запах, который всегда вдыхаешь там, где живет женщина. В этой гостиной было очень мило, и еще лучше было в ней оттого, что на улице непрерывно потоками лил ночной дождь, звонко стучавший о черепичные крыши.
– Рабеф, вракал! – заметил вдруг Китаец. – Она выбрала вполне подходящий день, твоя конгаи, чтобы заняться любовью вне дома!
– О да! – мирно сказал Рабеф. – Бедная девочка! В такую ночь бронхиты так и стерегут людей повсюду.
Лоеак, которому маркиза Доре налила вторую чашку чая, пробурчал начало старой пословицы: «В доме повешенного не говорят…» Но, по-видимому, он один вспомнил ее; оттого что никто, кроме него, казалось, и не вспоминал о том, что они находятся в доме повешенного. Китаец и Суданец начали любопытствовать и требовали все больших и больших подробностей:
– Кто он, этот Пейрас, о котором вы только что говорили?
Рабеф не утратил спокойствия.
– Пейрас? – сказал он. – Это гардемарин с «Ауэрштадта». Очень милый мальчик, очень обольстительный, очень остроумный, прекрасный товарищ и довольно хороший служака. Я кое-что знаю про него: она так много мне о нем рассказывала, что я из предосторожности счел нужным справиться и получил прекрасные отзывы.
И заключил вполне искренне:
– Тем лучше для нее, для малютки! Мне было бы очень грустно, если бы она увлеклась кем-нибудь менее заслуживающим того.
Но маркиза Доре, слушавшая все это, вдруг шумно запротестовала:
– Пейрас этого заслуживает? Что вы, доктор. Да вы не знаете, о ком вы говорите! Пейрас! Да он ломаного гроша не стоит, и совсем он не милый, и все это неправда! А кроме того, у него всего-то двести десять франков жалованья да долги! Можете себе представить, как счастлива будет с ним женщина!..
– Ну что ж! – снисходительно сказал Рабеф. И он повернулся к Суданцу:
– Мидшипы никогда не ходили в золоте. А этот, конечно, не богаче всех остальных. И тем лучше для нас, старых бородачей, на чью долю выпадает платить по чужим счетам.
Он засмеялся без всякой горечи и почти весело.
– Двести десять франков? – соображал Суданец. – Я получал меньше, в Бакеле, в 1884 году. И все же у меня была жена, жирная Бамбара, она великолепно готовила слоеный кускусс. Насколько мне помнится, мы даже жили довольно широко.
Смуглое лицо его с выдающимся орлиным носом слегка вздрогнуло, когда он произнес звучное название африканского города. Задумчивый и пронзительный взгляд его заблестел.
Рабеф серьезно кивнул головой:
– Суданец, друг мой, вы не представляете себе, как вздорожали кускуссы за последние четверть века. И кроме того, нужно учесть еще и то, что наши тулонские женщины слоят их гораздо менее экономно, чем наши Бамбары.
Он все еще смеялся. Но маркиза Доре не сдалась:
– Вам хочется видеть во всем только хорошую сторону, доктор! Я не такова. Эта Селия со своими дурацкими увлечениями. Она приводит меня в бешенство. Ну конечно, я не смотрю на это так, как Мандаринша – обмануть своего любовника, – нет, я не нахожу в этом ничего, ничего слишком серьезного. Но ведь есть разные любовники. А обмануть вас ради какого-то мальчишки-балбеса!.. Нет! Это – недопустимо, это совершенно бессмысленно. Я говорю что думаю: ей очень не мешало бы сесть на мель, этой мерзкой девчонке! Да! Будь я на вашем месте, я показала бы ей!..
Ее возмущение действительно было неподдельным; и продолжая наливать чай в освобождавшиеся чашки, она бешено потрясла руками. Л'Эстисак приблизился к ней: она с воинственным видом налила ему чаю и кинула ему салфеточку, как бросают перчатку при вызове.
Л'Эстисак, несмотря на это, вежливо поблагодарил ее. Но сказал:
– Простите, дорогая моя, простите. В вашем бешенстве вы потеряли способность рассуждать. Селия никого не «обманывала». Она поступила вполне открыто, на виду у всех, не прячась ни от кого. Поэтому наш друг Рабеф, не будучи нисколько смешон, может видеть во всем, как вы сами говорите, только хорошую сторону. Он только что подробно объяснил нам это: Селия ничего ему не обещала; следовательно, Селия не была связана с ним ничем.
– Вот как! Не станете же вы утверждать, что удрать от любовника через восемь дней после того, как он оказал ей такую услугу!..
– Конечно, я не стану утверждать, что это очень… очень благородно с ее стороны. Но…
– Но это было ее правом, – подтвердил Рабеф.
– И даже, чтобы покончить с этим и исчерпать весь вопрос, – это было, быть может, ее долгом! Ее долгом! Селия, как мы все знаем, и я не вижу, зачем нам это скрывать, на протяжении целых четырех месяцев, с тех самых пор как она познакомилась с Пейрасом, не переставала его любить. Тем не менее неделю тому назад она согласилась сделаться моей любовницей. Но ей и в голову не приходило тогда, что Пейрас может вернуться и начать снова ее обхаживать. Он вернулся. Что же, она должна была, любя его, его оттолкнуть, и только оттого, что я, Рабеф, которого она не любит, в продолжение восьми дней разделял ее пустующее в данный момент ложе? Значит, ей нужно было проводить со мной каждую ночь, когда и тело, и душа ее желали отдаться другому человеку? Полагаю, что нет. Она предпочла уйти, чтобы не играть оскорбительной и для меня, и для нее комедии: я считаю, что она поступила правильно. Точка, я все сказал.
– Ну а деньги? Она должна вам?
– Деньги! Какие деньги? Те, которыми я уплатил ее долги? Ну подумайте сами, дорогая моя: одиннадцать ночей и двенадцать дней я был здесь постоянным гостем. Что же, вы считаете, что я, в моем возрасте, мог бы где-нибудь рассчитывать на бесплатное гостеприимство?
Он иронически пожал плечами. Доре, выпучив глаза от удивления, слегка поколебалась сначала, но потом начала быстро высчитывать что-то по пальцам. Лоеак де Виллен, желая окончить спор, привел довод, который показался ему решающим:
– Зачем считать, маркиза? Сколько бы ни платил мужчина, он все равно не может купить женщины. И она всегда оказывается в невыгодной сделке, когда считает, что действительно продалась своему любовнику.
Его быстро прервал Л'Эстисак:
– Ну еще бы! – воскликнул он необыкновенно решительно, – вот что приходится вечно говорить и повторять, вот чего не знает почти никто, ни во Франции, ни в других странах, в чем недостаточно убеждены даже сами наши подруги!.. А нужно кричать об этом на всех перекрестках: что женщина, ни добровольно, ни по насилию, не может перестать принадлежать себе самой; что она не должна ни за что, ни за какие богатства и драгоценности, передавать другому это нерушимое право на самое себя; что ни любовник, под тем предлогом, что заплатил ей, ни муж, под тем предлогом, что женился на ней, не пользуются окончательным правом ни на ее сердце, ни на ее тело, которые отданы им только во временное владение и только во временное пользование! Оттого что дело идет только о временном пользовании и собственник в любое мгновение может потребовать свою собственность. И всякий договор, противоречащий внутреннему содержанию такой сделки, может быть делом рук или сумасшедшего, или деспота: «Как! эти губы больше не хотят прикасаться к моим губам! Что же, нужно требовать, чтобы они целовали их, несмотря на отвращение, на тошноту, на икоту отвращения!» Меня возмущает одна мысль об этом. Да!.. Сорок веков рабства оставили в нас свой след, положили на нас несмываемое позорное клеймо. Самый, пожалуй, искренний из наших современных писателей наивно написал следующую фразу, от первого до последнего слова достойную какого-нибудь ассирийского повествователя времен Навуходоносора: «Жена человека – это его вещь, его имущество, такое же имущество, как кошелек или кольцо; и я считаю не менее позорным похитить у него первое, чем последнее». Так думает в XX веке француз, который считает себя культурным человеком! Ну-ка! Суданец!.. Эй, Мадагаскарец! вы, которые считаете вашей родиной так называемые дикие страны, расскажите нам, что думают об этом гавасы, соколавы, улофы, бамбары, люди всех цветов; что думают об этом желтые, черные, коричневые, зеленые, синие дикари – менее дикие, чем мы?
Он умолк и скрестил на груди руки.
Тогда медленно заговорил Мадагаскарец, в течение всего вечера открывавший рот только для приветствий и благодарностей:
– Что у нас там думают о женщинах? Думают, конечно, что они так же, как мужчины, могут быть рабами и свободными. И так же, как мужчины, принадлежат господину, если они его рабыни. Но если они свободны, если господин имел глупость дать им волю, они принадлежат самим себе.
– Даже замужние? – спросил Лоеак.
– Они там все замужние! Да вот у меня самого в Диего была очень красивая жена, мулатка, свободная женщина, представьте, я позабыл, как ее звали. Она обманывала меня с торговцем-китайцем, – за деньги, и с мальчишкой-туземцем, – по любви… Это было очень просто, оттого что она была свободна. Да у нас все женщины обманывают нас с любовниками своей расы. Нужно быть глупцом, чтоб не понять этого. А если они переходят все границы, ну что ж! Расстаешься с такой особой, и она ищет себе пристанища в другом месте. Вот и все!
Теперь настал черед Суданца:
– В 98-м году, – сказал он, – мы ворвались в город Бабембы, Сикассо. И, как полагается, я жег, грабил, убивал, оттого что у нас, в Центральной Африке, следует вести войну основательно, если хочешь вести ее редко. Да… И в конце концов, крови проливаешь меньше. Ну, да это все равно. Сикассо был взят, Бабемба убит, началась резня. Я бродил повсюду с окровавленной саблей, в сопровождении сенегальского стрелка. Случайно я выломал дверь в одну из хижин. К моим ногам бросились две полумертвые от страха женщины, которые скрывались там. Мой сенегалец немедленно изнасиловал менее хорошенькую – внимание по отношению ко мне – молодчик счел, что лучший кусок должен мне принадлежать. Но я насилую редко. Это мне уже не по летам. Поэтому я увел свою добычу, не попробовав ее, – чем она была чрезвычайно поражена и огорчена. Сначала она ничего не могла понять и испугалась; потом… Всегда приятнее принадлежать вождю, чем обычному воину. И бедняжка рыдала от горя, считая, что упустила меня. Но вечером я постарался уверить ее в противном и уверял ее в три приема, вполне успешно, оттого что она была довольно приятна и аппетитна. На следующее же утро моя пленница была уже совсем ручная и весело слоила свадебный кускусс. Так складывается судьба человека в африканских походах!.. Ну вот я и дошел до морали этого приключения. По смыслу африканских законов, пленница принадлежала мне, и вы сами видите из моего рассказа, что она чудесно приспособилась к состоянию рабства. Но ведь наши европейские предрассудки въелись в нас, как проказа. Они неизлечимы и грызут наши бедные, плохо освободившиеся от них умы. Поэтому, вернувшись в Тимбукту, я счел своей обязанностью дать свободу моей рабыне и предложить ее в жены первому же из моих людей, пожелавшему стать ее мужем. Имам заключил в мечети их брак. Но спустя три недели имам же в мечети развел их. Свободная супруга слишком щедро стала пользоваться своей свободой. Я был так наивен, что сказал ей об этом. Она выпучила глаза от изумления: «Потому что – не рабыня больше! Когда твой – хозяин, – мой будет твой, мой взяли война, господин может убивать. Теперь мой – свободный женщина! Свободный женщина хочет – делает».
Наступило молчание. Маркиза Доре сказала:
– Это очень удобно.
– Да, – сказал Л'Эстисак, – все вы стараетесь сохранить веревку у себя на шее.
Часы в кожаном футляре пробили один раз. Рабеф поднял глаза. Стрелки показывали половину двенадцатого. И в заключение он тихо сказал:
– Селия – свободная женщина и поступает так, как хочет, – и будет поступать, как захочет. А когда она вернется в виллу Шишурль, если она пожелает принять меня в свою жизнь, я буду так же польщен этим и соглашусь ли я на это или откажусь – я, свободный человек, поступлю так, как я захочу, нисколько не интересуясь тем, что думают об этом дураки. Рыжка, дитя мое! Мы выпили весь чай.
Глава семнадцатая
Честь этого требует…
Фарфоровые часы в ресторане «Цесарка» пробили один раз. Стрелки показывали половину двенадцатого.
Главный большой зал, ослепительно освещенный гроздьями электрических лампочек, протянувшихся под расписным потолком вдоль всего фриза, был наполовину пуст, оттого что четверг не считается в Тулоне подходящим днем для «элегантного времяпрепровождения». Поэтому здесь было всего десятка три мужчин, разговаривавших за стаканом вина и сидевших небольшими группами, и две-три женщины, торопливо доедавшие последние сандвичи наедине со своими любовниками, перед тем как уйти с ними. Было почти тихо. Сквозь желтые и синие стекла, отделявшие главный зал от зала, ближнего к выходу, видно было, как за маленькими круглыми столиками сидели торопливые люди, которые забежали сюда на четверть часа, чтобы только утолить жажду; а вокруг них на скамейках вдоль стен восседали девицы последнего сорта, бедные странницы, которые каждый вечер ждут, чтобы какой-нибудь праздношатающийся прохожий бросил платок которой-нибудь из них…
Итак, часы пробили один удар. Дверь, выходящая на бульвар, приоткрылась, и на пороге появилась женщина в непромокаемом пальто. С ее зонтика струилась вода. Быстрыми шагами она вошла в главный зал и остановилась, пытливо, пара за парой, осматривая всех присутствующих, прищуриваясь, чтобы лучше видеть.
Лакей в зеленой ливрее – лакей из «Цесарки», очень известная в Тулоне личность – розовый и белокурый херувим с детскими глазами и девичьими волосами, тихо скользнул к новоприбывшей даме и таинственно спросил:
– Мадам Мандаринша ищет кого-нибудь?
Он протянул руку к ее зонтику, с которого все еще струилась вода; но она не выпустила зонтика из рук.
– Да. Я разыскиваю мадам Селию. Она сегодня с гардемарином Пейрасом. Вы, наверно, уже видели их после обеда? Я думаю, они еще не ушли? Или…
Херувимчик, однако, не разжимал рта и подозрительно смотрел на молодую женщину. Мандаринша ищет Селию? Что это значит? Война или мир? Этого не угадаешь заранее. Еще так недавно в этом же самом зале Селия искала Жолиетту. И лакей из «Цесарки», этот розовый и белокурый херувимчик, мог бы многому научить самых смелых психологов, занимающихся изучением женской психологии. К тому же, когда дамы начинают драться, всегда страдает посуда учреждения.
Успокоенный своими наблюдениями, он кивнул головой на столик в дальнем конце зала.
– Нет, господин Пейрас и мадам Селия еще не ушли, они еще здесь. Кушают. Я повешу ваше мокрое пальто.
Мандаринша спокойно освободилась от макинтоша, блестевшего от дождя, и подставила грязные ботинки под тряпку лакея.
За тем же столиком, за которым полтора месяца тому назад Жолиетта ужинала с Пейрасом, Пейрас ужинал теперь с Селией.
Они молча сидели друг против друга. Гардемарин через накрытый стол держал руку своей любовницы. И Селия, облокотившись другой рукой о стол и опершись на нее щекой, смотрела на Пейраса долгим и неподвижным взглядом. Дойдя до них, Мандаринша еще раз остановилась, изумленная необыкновенным блеском ее глаз. Она часто восхищалась глазами Селии, которые походили на две черные лампады. Но сегодня эти лампады пылали сквозь темное стекло необыкновенно ярким светом, и блеск их освещал все ее лицо. Казалось, что под ее матовой кожей уже не кровь струится по тонкой дрожащей сети вен и артерий, а ласковый горячий огонь, тот самый огонь, который как будто опалил лицо Мандаринши, когда она еще ближе подошла и тоже облокотилась о стол между обоими любовниками.
Но и тогда Селия не заговорила. Она продолжала смотреть на Пейраса и видела только его одного.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26