И над головами коней тоже трепал ветер перья.
Не доезжая нескольких саженей, послы остановили карету и стали ждать. Никто из панов с коней не сходил и встречь им не шел.
Запахнувшись в шубы на бобровом меху, крытые сверху добрым фландрским сукном, сидели послы, ухмыляясь в бороды, в теплой карете, равнодушно поглядывая в веницейские окна. За окнами мела снежная поземка, и с реки прямо панам в морды дул ледяной январский ветер.
Дьяк Гаврила время от времени вытаскивал из-под шубы куранты с луковицу величиной, глядел, сколь времени прошло, как стоят послы у въезда в город.
Наконец сдались паны. Слезли с седел и, взяв под уздцы впряженную в сани тройку белых коней, крытых вышитыми попонами, пошли навстречу послам. Боярин Григорий Гаврилович еще плотнее запахнулся в шубу надвинул на косматые брови горлатную — трубой — шапку, отвернулся от окна. Дьяк Гаврила косил глазом в окно — глядел, кто к посольской карете подойдет. Подъехал верхом на коне богато изукрашенный пан. Дьяк узнал его — видел в прежних посольствах. Сказал Григорию Гавриловичу:
— Зри, боярин, подъехал посол королевский — пан Тышкевич.
Пушкин, еле поворотив к окну голову, сказал:
— Пущай прежде с коня сойдет. Невместно мне первому из кареты идти, когда передо мной невесть кто верхами сидит.
Прошло еще немало времени. Ветер не унимался, паны прятали носы в воротники, грели руки под мышками.
Наконец Тышкевич слез с коня, одеревеневшей рукой ткнул вперед: велел гайдукам распахнуть дверцы московской кареты. Гайдуки на негнущихся от мороза ногах побежали к возку. Распахнув дверцы, стали обочь.
Боярин Пушкин, повернувшись на обитой бархатом лавке, рявкнул по-медвежьи:
— Так-то встречают великих государевых послов! Смерды дверцы каретные рвут, как воры лесные, — без поклона и вежества! А ну, Флегонт, Пётра, — позвал Пушкин своих гайдуков, — затворите дверь, пущай прежде научатся ляхи, как потребно перед великими государевыми послами стоять!
Околевшие на морозе, Флегонт и Пётра попадали с запяток в снег, с трудом переломившись в поясном поклоне боярину, бесчувственными пальцами прикрыли дверцу.
Дьяк Гаврила вновь вынул куранты.
— Четвертый час стоим, боярин Григорий Гаврилович.
— Четыре дня стоять буду, а чести своей не умалю, — сопя от обиды, просвистел Пушкин.
Тышкевич призвал своих гайдуков, что-то сказал им. Холопы побежали к карете, плавно открыв дверцу, трижды поклонились поясным поклоном.
Сердито сопя, великий посол обиженным медведем стал вылезать из возка. Накренился возок набок, задевая подножкой снег, — дороден и высок был боярин: распрямившись, верхом шапки вровень был с конным паном.
Тышкевич шагнул вперед, с трудом раздвигая в улыбке посиневшие губы. Пушкин стоял не двигаясь, смотрел сурово. Тышкевич вздохнул и подал боярину руку. Пушкин в ответ руки не протянул. Чуть повернув голову к карете, спросил:
— Господа послы, а подлинно ли передо мною королевский посол, не подменный ли человек?
Пан Тышкевич, от мороза пунцовый, услышав такое поношение, стал белее снега.
— За такие слова я бы тебе рожу набил, если б не был ты царским послом, — закричал он пронзительно.
— И у нас дураков бьют, которые не умеют чтить великих послов, — беззлобно усмехаясь, ответил Пушкин. Чего ему было злиться? И проморозил панов, и на своем настоял.
Потоптавшись, решил еще покуражиться немного.
— Чего это он со мною не говорит? — спросил Пушкин, ткнув перстом во второго польского посла, пана Тыкоцинского, что стоял рядом.
— Не розумем по-российску, — ответил Тыкоцинский.
— А зачем же король прислал ко мне такого дурака?
— Не я дурак, а меня послали к дуракам. Мой гайдук знает по-русски, вот он и будет вести с вами переговоры.
Великий посол, обложив панов нечистыми словами, залез обратно в карету и, лишь когда стало темнеть, согласился перейти в другую, присланную за ним королем.
Узнав о случившемся, король решил, что послы прибыли с объявлением войны, и, еще не назначая приема, отправил в Москву гонца с заверениями в мире и дружбе. А чтобы не ожесточать сердца послов сильнее прежнего, назначил на их содержание по пятьсот золотых в день.
Коронный подскарбий только закряхтел, когда вышло, что за два месяца придется выложить из королевской казны тридцать тысяч золотых — треть ежегодного окупа, обещанного крымскому царю после битвы под Зборовом.
Через месяц примчался гонец и привез письмо царя Яну Казимиру: о войне в нем не было и намека, но за умаление титула и бесчестные враки, прописанные в книгах, царь просил казнить виноватых смертью.
Об умалении титула боярин Григорий Гаврилович говорил многие слова с великою укоризною, стыдя панов-раду и утверждая, что никогда ни в одном государстве ни одному человеку не было позволено сокращать титул государя и тем отбирать у него честь, достоинство и земли, которыми он владеет от своих прародителей.
— Более того, — говорил боярин Пушкин, — не упомянутые в титуле города и земли являются как бы выморочными, никому не принадлежащими, и любой соседний государь может завладеть ими. Злее прежних было новое оскорбление: появились в Московском государстве принесенные королевскими офенями многие мерзопакостные книги. В них было пропечатано великое бесчестье и укоризны отцу великого государя — Михаилу Федоровичу, деду его — патриарху Филарету и самому пресветлому государю Алексею Михайловичу, а также многим боярам и всяких чинов людям. А печатали те поносные книги, которые и от бога грех, и от людей стыд, и мимо всякой правды сочинены, шильники и бездельники в Кракове, и в Гданьске, и во многих иных местах.
О Смоленске, который был взят плутовством, обманом и хитростью, написано: «Королевского величества победою освобожден, московского царя выю король под ноги свои подклонил».
А возле лика покойного короля Владислава против левой руки написано: «Московию покорной учинил».
А про Михаила Федоровича сказано, что «возведен на престол людьми непостоянными». И его же называют «мучителем», а патриарх Филарет Никитич написан — «трубач».
Также и всему Московскому царству содержится укоризна: написано — «бедная Москва», а нас называют худыми людьми и побирахами и пишут многие другие хулящие слова, что и не только писать — говорить стыдно.
И наконец, о книге про войну с казаками сказано, что венгрин и москвитин из соседей и приятелей от Речи Посполитой в сторону скакнули.
— Как же, паны-рада, вы на столь злое дело дерзнули? — спрашивал Григорий Гаврилович грозно. — Как такие поносные и неистовые слова про великого государя нашего и все Московское царство не только помыслить смели, но и в книгах пропечатать? Как дерзнули великого государя бесчестить — москвитином называть и ссоры людей вмещать? Как, паны-рада, посмели вы такие злые досады и грубости износить?
Паны-рада отвечали:
— Мы никаких книг печатать не приказывали, и до них королю и нам никакого дела нет. А вы, великие послы, приехали в Польшу и накупили книг, и что в них глупые люди и пьяницы-ксендзы напечатали, то вы ставите нам в вину и в укор. А все потому, что вы ни по-польски, ни по-латыни не учитесь, а верите всяким пронырам, которые невежеством вашим пользуются.
Набрав полную грудь воздуха и напустив на себя бесконечную надменность, великий и полномочный посол боярин Григорий Гаврилович важно ответствовал:
— Учиться у вас мы не хотим и никогда не станем. По милости божией знаем наш русский язык и догматы божественного писания и государские чины и посольские обычаи твердо разумеем. А вы сами себя выхваляете и называете учеными людьми, а вот уже пятнадцать лет не можете научиться, как титул наших государей писать, и нам кажется, что вы, хоть и ученые, нас, неученых, стали глупее.
Паны-рада с криками негодования покинули зал.
В этот же день одни ворота на посольском дворе забили, возле вторых выставили жолнеров, никого к послам пускать не велели и выходить в город также запретили.
Послы сели в осаду, но слов своих ничуть не переменили. И даже потребовали, чтоб паны-рада еще раз их выслушали. Паны-рада и великий литовский канцлер князь Альбрехт Радзивилл согласились и кротко и благолепно просили послов оставить это дело, клянясь, что впредь никогда такого не будет.
— Ни за что! — ответил Григорий Пушкин. — Если не казните виновных, отдавайте за великую досаду и обиду, причиненную его царскому величеству, Смоленск со всеми тягнущими к нему городами и шестьдесят тысяч золотых червонцев!
Альбрехт Радзивилл, махнув рукою, сказал с сердцем:
— Вы говорите, чтоб за бредни, напечатанные в книгах, король отдал Смоленск и иные города, а после вы захотите и Варшаву взять. Больше мы с вами об этих книгах говорить не будем.
Братья Пушкины и дьяк Леонтьев ушли на посольское подворье и ни на какие уловки панов-рады, желавших продолжать переговоры, не поддавались.
Дни шли за днями, великие и полномочные послы стояли на своем — в бесполезных пересудах и ожидании перемен прошло пять месяцев.
Радзивилл согласился сжечь несколько книг на рынке, но казнить друкарей и писцов никак не соглашался.
И неизвестно, чем бы кончилось это дело, если бы в середине июня не прискакал в Варшаву гонец с письмом от царя. А в том письме велел государь накрепко приступить к новому делу: потребовать выдачи «вора Тимошки Анкудинова и велеть привести его в Варшаву и отдать вам. А ежели паны-рада станут вам говорить встречь, то отвечать вам, послам, что по грамоте высокославныя памяти короля Владислава и по записям панов-рады, ежели который-либо человек дерзнет, будучи в Польше и в Литве, имянованьем царевича московского писатися, того человека казнити смертью безо всякия оправдания».
Прочитав письмо, Григорий Гаврилович понял: придется поступиться первыми двумя пунктами, но исполнения этого наказа следует добиться, хотя б и умереть.
Паны-рада и по новому пункту вступили с послами в бесконечные пререкания. Поляки ссылались на то, что договор о выдаче самозванцев, заключенный полномочными на то польским послом Гаврилой Стемпковским и русским послом князем Никитой Оболенским, был подписан уже после того, как Тимошка Анкудинов бежал за рубеж, и потому силы на него не имеет. Кроме того, поляки считали, что в договоре речь идет только о подданных Речи Посполитой, а не о беглецах из России.
Более того, паны-рада говорили, что никакого вора у Хмельницкого вообще не бывало и ныне нет, ибо иначе киевский воевода пан Кисель обязательно сообщил бы им об этом. И потому выговаривали великим послам, что сыскивать про то нечего, так как и отдавать-то некого.
Когда же Григорий Гаврилович просил послать в Киев и в Чигирин гонца, то паны-рада отговаривались тем, что скорее трех месяцев съездить туда-обратно немочно, а они-де, великие послы, живут в Варшаве шестой месяц, а по старым договорам послам больше двух месяцев не жить.
— Эх, паны-рада, паны-рада, — укоризненно говорил им боярин Пушкин, — не хотите вы того вора отдать для некоего злого умышленья к подысканью Московского государства.
Поляки стояли на своем, отрицая хотя бы малейшую злую корысть. И потому братья Пушкины выговаривали панам-раде про вора Тимошку пространные речи и домогались своего всякими мерами накрепко.
Наконец, когда посольству пошел седьмой месяц, паны-рада согласились послать к гетману королевского дворянина с универсалом о выдаче вора великим послам.
21 июля 1650 года Пушкины и Леонтьев отправились в Москву. Вместе с королевским дворянином поехали к гетману из Варшавы и русские полномочные на то люди — дворянин Петр Данилович Протасьев да подьячий Григорий Богданов. Везли они письма к гетману Войска Запорожского Богдану Хмельницкому, киевскому воеводе Адаму Киселю и митрополиту Сильвестру. Протасьев, Богданов и королевский дворянин, пока было по пути, ехали с великими послами одним обозом, а потом Пушкины и Леонтьев поехали на восток, а посланные за вором Тимошкой — на юг.
Ехали дворяне в разных возках, и хоть вело их в Чигирин и Киев одно дело — смотрели друг на друга искоса. На постоялом дворе помещали русских с хлопами и нищими, а королевскому дворянину отводили лучшие покои.
На втором ночлеге и Богданова и Протасьева обокрали дочиста, а когда стали они спрашивать, к кому им теперь бежать, где покраденное искать, то хозяин двора, смеясь нагло, заводил очи к стрехе и на потеху хлопам разводил руки в стороны.
Кинулись обокраденные к королевскому дворянину — помоги-де — и осеклись: как просить, когда и имени его не знаешь? Протасьев, подбежав, спросил все же:
— Как имя тебе, пан королевский дворянин?
— Юрий Немирич, — ответил пан, скривив рот и по-волчьи оскалив зубы. И с тем из постоялой избы вышел вон, сел в свою карету и уехал.
Протасьев и Богданов выбежали вслед и вконец ужаснулись: коновязь была пуста и ни лошадей, ни коляски их на прежнем месте тоже не было.
Промотавшись до вечера среди незнакомых обывателей, государевы служилые люди решили лечь спать, чая: утро вечера мудренее, авось да и придет что поутру в ум.
Было еще светло, но пошел дождь, не по-летнему тягучий и мелкий, и Протасьев с Богдановым вернулись в постоялую избу. Однако на прежнее место их не пустили.
— Сперва деньги за постой да за ночлег заплатите, а уж потом будете спать, — сказал корчмарь, и дворянин с подьячим поняли: говорит корчмарь не шутейно.
А денег не было — оставались у приставов нательные кресты, огниво с трутом да сумка с бумагами, перьями и чернильницей. И пошли Протасьев с Богдановым во двор. Стояла во дворе банька черная, наполовину крытая гнилой соломой. Забрались пристава под уцелевший — видать, что при бескормице, — скат и, затеплив лучину, стали писать о всем случившемся государю.
Протасьев вздыхал, держа лучину, а Богданов — письменный человек — изловчился положить лист на лавку и, стоя на коленях, писал: «А нас, милостивец, холопишек твоих, Петьку да Гришку, королевы Казимировы люди держат нечестно. Корму не дают вовсе, на постой не пущают и обокрали все дочиста. А ныне держат нас в бане худой, без крыши под дождем. А что будет завтра — не ведаем. Будем скитаться без пристанища меж двор. А королевский дворянин Юрий Немирич тому воровству и татьбе потакал, но не явно и нас, служебников твоих, посередь пути бросив, ускакал неведомо куды».
— А с кем государю скаску свою посылать будем? — вдруг спросил Протасьев, и Богданов, почему-то почуяв надежду, ответил бодро:
— Авось не пропадем. Не на кол нас ляхи посадили, всего-навсе худобу да рухлядишку побрали. А за государем служба не пропадет: вернемся в Москву — все снова ладно пойдет.
Глава двадцатая
ГИЛЬ И ВОРОВСТВО
О ту пору, пока с великой мешкотой и всяческим задержанием добирались Богданов с Протасьевым до Чигирина, полномочные приехали в Москву и тотчас же были призваны к государю.
И Пушкины, и Леонтьев разоделись во все лучшее — Григорий Гаврилович, несмотря на августовский зной, прихватил с собою шубу, в которой правил посольство перед Яном Казимиром. В карете держал ее на коленях, но, входя на красное крыльцо, все же набросил на плечи. Из-за этого оказалось, что государь выглядел при великих послах как бы малым служебным человеком, ибо был государь в простом платье — ни золота, ни дорогих каменьев на одежде его послы не увидали. Только несколько ниточек жемчуга лежало на царском кафтане да серебряная вязь оплетала мягкие домашние сапоги.
Царь — молодой, круглолицый, не по годам полный, с коричневыми, чуть выкаченными глазами — послов принял с лаской. Увидев, пошел им навстречу. Григорию Гавриловичу милостиво протянул руку и дал длань благодетельную облобызать. Брату его, Степану, и дьяку сунул под усы не столь ласково.
Григорий Гаврилович прослезился, бухнулся на колени, хотел отбить земной поклон, коснувшись лбом пестрого кизилбашского ковра. Однако государь не допустил, поднял с колен, обнял за плечи, посадил рядом с собою. Двух других послов усадил насупротив, на лавку, что стояла с иной стороны стола. Некоторое время царь молчал. Молчали и послы. Государь сидел, поставив округлый локоть на край стола, подперев пухлую щеку мягкой белой ладонью. Тоска была в очах государя, и от той тоски щемило у послов сердца. Дьяк Леонтьев, опустив глаза долу, думал: «Полгода у ляхов просидели, а наказа государева не сполнили — друкари, что непотребные книги множили, остались живы, писцы, умалявшие царский титул, не наказаны, вор Тимошка гуляет на воле».
Степан Пушкин неотрывно глядел на государя, следя за губами, очами, бровями Алексея Михайловича, чтоб сразу же понять первый знак царского гнева или милости. Григорий Гаврилович, ободренный дружеским приемом, лиха не ждал: царя видел не впервой, угадывал в глазах у него некое дальнее видение, тяжкое и неотступное.
Блюдя чин, послы ждали, пока государь начнет разговор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
Не доезжая нескольких саженей, послы остановили карету и стали ждать. Никто из панов с коней не сходил и встречь им не шел.
Запахнувшись в шубы на бобровом меху, крытые сверху добрым фландрским сукном, сидели послы, ухмыляясь в бороды, в теплой карете, равнодушно поглядывая в веницейские окна. За окнами мела снежная поземка, и с реки прямо панам в морды дул ледяной январский ветер.
Дьяк Гаврила время от времени вытаскивал из-под шубы куранты с луковицу величиной, глядел, сколь времени прошло, как стоят послы у въезда в город.
Наконец сдались паны. Слезли с седел и, взяв под уздцы впряженную в сани тройку белых коней, крытых вышитыми попонами, пошли навстречу послам. Боярин Григорий Гаврилович еще плотнее запахнулся в шубу надвинул на косматые брови горлатную — трубой — шапку, отвернулся от окна. Дьяк Гаврила косил глазом в окно — глядел, кто к посольской карете подойдет. Подъехал верхом на коне богато изукрашенный пан. Дьяк узнал его — видел в прежних посольствах. Сказал Григорию Гавриловичу:
— Зри, боярин, подъехал посол королевский — пан Тышкевич.
Пушкин, еле поворотив к окну голову, сказал:
— Пущай прежде с коня сойдет. Невместно мне первому из кареты идти, когда передо мной невесть кто верхами сидит.
Прошло еще немало времени. Ветер не унимался, паны прятали носы в воротники, грели руки под мышками.
Наконец Тышкевич слез с коня, одеревеневшей рукой ткнул вперед: велел гайдукам распахнуть дверцы московской кареты. Гайдуки на негнущихся от мороза ногах побежали к возку. Распахнув дверцы, стали обочь.
Боярин Пушкин, повернувшись на обитой бархатом лавке, рявкнул по-медвежьи:
— Так-то встречают великих государевых послов! Смерды дверцы каретные рвут, как воры лесные, — без поклона и вежества! А ну, Флегонт, Пётра, — позвал Пушкин своих гайдуков, — затворите дверь, пущай прежде научатся ляхи, как потребно перед великими государевыми послами стоять!
Околевшие на морозе, Флегонт и Пётра попадали с запяток в снег, с трудом переломившись в поясном поклоне боярину, бесчувственными пальцами прикрыли дверцу.
Дьяк Гаврила вновь вынул куранты.
— Четвертый час стоим, боярин Григорий Гаврилович.
— Четыре дня стоять буду, а чести своей не умалю, — сопя от обиды, просвистел Пушкин.
Тышкевич призвал своих гайдуков, что-то сказал им. Холопы побежали к карете, плавно открыв дверцу, трижды поклонились поясным поклоном.
Сердито сопя, великий посол обиженным медведем стал вылезать из возка. Накренился возок набок, задевая подножкой снег, — дороден и высок был боярин: распрямившись, верхом шапки вровень был с конным паном.
Тышкевич шагнул вперед, с трудом раздвигая в улыбке посиневшие губы. Пушкин стоял не двигаясь, смотрел сурово. Тышкевич вздохнул и подал боярину руку. Пушкин в ответ руки не протянул. Чуть повернув голову к карете, спросил:
— Господа послы, а подлинно ли передо мною королевский посол, не подменный ли человек?
Пан Тышкевич, от мороза пунцовый, услышав такое поношение, стал белее снега.
— За такие слова я бы тебе рожу набил, если б не был ты царским послом, — закричал он пронзительно.
— И у нас дураков бьют, которые не умеют чтить великих послов, — беззлобно усмехаясь, ответил Пушкин. Чего ему было злиться? И проморозил панов, и на своем настоял.
Потоптавшись, решил еще покуражиться немного.
— Чего это он со мною не говорит? — спросил Пушкин, ткнув перстом во второго польского посла, пана Тыкоцинского, что стоял рядом.
— Не розумем по-российску, — ответил Тыкоцинский.
— А зачем же король прислал ко мне такого дурака?
— Не я дурак, а меня послали к дуракам. Мой гайдук знает по-русски, вот он и будет вести с вами переговоры.
Великий посол, обложив панов нечистыми словами, залез обратно в карету и, лишь когда стало темнеть, согласился перейти в другую, присланную за ним королем.
Узнав о случившемся, король решил, что послы прибыли с объявлением войны, и, еще не назначая приема, отправил в Москву гонца с заверениями в мире и дружбе. А чтобы не ожесточать сердца послов сильнее прежнего, назначил на их содержание по пятьсот золотых в день.
Коронный подскарбий только закряхтел, когда вышло, что за два месяца придется выложить из королевской казны тридцать тысяч золотых — треть ежегодного окупа, обещанного крымскому царю после битвы под Зборовом.
Через месяц примчался гонец и привез письмо царя Яну Казимиру: о войне в нем не было и намека, но за умаление титула и бесчестные враки, прописанные в книгах, царь просил казнить виноватых смертью.
Об умалении титула боярин Григорий Гаврилович говорил многие слова с великою укоризною, стыдя панов-раду и утверждая, что никогда ни в одном государстве ни одному человеку не было позволено сокращать титул государя и тем отбирать у него честь, достоинство и земли, которыми он владеет от своих прародителей.
— Более того, — говорил боярин Пушкин, — не упомянутые в титуле города и земли являются как бы выморочными, никому не принадлежащими, и любой соседний государь может завладеть ими. Злее прежних было новое оскорбление: появились в Московском государстве принесенные королевскими офенями многие мерзопакостные книги. В них было пропечатано великое бесчестье и укоризны отцу великого государя — Михаилу Федоровичу, деду его — патриарху Филарету и самому пресветлому государю Алексею Михайловичу, а также многим боярам и всяких чинов людям. А печатали те поносные книги, которые и от бога грех, и от людей стыд, и мимо всякой правды сочинены, шильники и бездельники в Кракове, и в Гданьске, и во многих иных местах.
О Смоленске, который был взят плутовством, обманом и хитростью, написано: «Королевского величества победою освобожден, московского царя выю король под ноги свои подклонил».
А возле лика покойного короля Владислава против левой руки написано: «Московию покорной учинил».
А про Михаила Федоровича сказано, что «возведен на престол людьми непостоянными». И его же называют «мучителем», а патриарх Филарет Никитич написан — «трубач».
Также и всему Московскому царству содержится укоризна: написано — «бедная Москва», а нас называют худыми людьми и побирахами и пишут многие другие хулящие слова, что и не только писать — говорить стыдно.
И наконец, о книге про войну с казаками сказано, что венгрин и москвитин из соседей и приятелей от Речи Посполитой в сторону скакнули.
— Как же, паны-рада, вы на столь злое дело дерзнули? — спрашивал Григорий Гаврилович грозно. — Как такие поносные и неистовые слова про великого государя нашего и все Московское царство не только помыслить смели, но и в книгах пропечатать? Как дерзнули великого государя бесчестить — москвитином называть и ссоры людей вмещать? Как, паны-рада, посмели вы такие злые досады и грубости износить?
Паны-рада отвечали:
— Мы никаких книг печатать не приказывали, и до них королю и нам никакого дела нет. А вы, великие послы, приехали в Польшу и накупили книг, и что в них глупые люди и пьяницы-ксендзы напечатали, то вы ставите нам в вину и в укор. А все потому, что вы ни по-польски, ни по-латыни не учитесь, а верите всяким пронырам, которые невежеством вашим пользуются.
Набрав полную грудь воздуха и напустив на себя бесконечную надменность, великий и полномочный посол боярин Григорий Гаврилович важно ответствовал:
— Учиться у вас мы не хотим и никогда не станем. По милости божией знаем наш русский язык и догматы божественного писания и государские чины и посольские обычаи твердо разумеем. А вы сами себя выхваляете и называете учеными людьми, а вот уже пятнадцать лет не можете научиться, как титул наших государей писать, и нам кажется, что вы, хоть и ученые, нас, неученых, стали глупее.
Паны-рада с криками негодования покинули зал.
В этот же день одни ворота на посольском дворе забили, возле вторых выставили жолнеров, никого к послам пускать не велели и выходить в город также запретили.
Послы сели в осаду, но слов своих ничуть не переменили. И даже потребовали, чтоб паны-рада еще раз их выслушали. Паны-рада и великий литовский канцлер князь Альбрехт Радзивилл согласились и кротко и благолепно просили послов оставить это дело, клянясь, что впредь никогда такого не будет.
— Ни за что! — ответил Григорий Пушкин. — Если не казните виновных, отдавайте за великую досаду и обиду, причиненную его царскому величеству, Смоленск со всеми тягнущими к нему городами и шестьдесят тысяч золотых червонцев!
Альбрехт Радзивилл, махнув рукою, сказал с сердцем:
— Вы говорите, чтоб за бредни, напечатанные в книгах, король отдал Смоленск и иные города, а после вы захотите и Варшаву взять. Больше мы с вами об этих книгах говорить не будем.
Братья Пушкины и дьяк Леонтьев ушли на посольское подворье и ни на какие уловки панов-рады, желавших продолжать переговоры, не поддавались.
Дни шли за днями, великие и полномочные послы стояли на своем — в бесполезных пересудах и ожидании перемен прошло пять месяцев.
Радзивилл согласился сжечь несколько книг на рынке, но казнить друкарей и писцов никак не соглашался.
И неизвестно, чем бы кончилось это дело, если бы в середине июня не прискакал в Варшаву гонец с письмом от царя. А в том письме велел государь накрепко приступить к новому делу: потребовать выдачи «вора Тимошки Анкудинова и велеть привести его в Варшаву и отдать вам. А ежели паны-рада станут вам говорить встречь, то отвечать вам, послам, что по грамоте высокославныя памяти короля Владислава и по записям панов-рады, ежели который-либо человек дерзнет, будучи в Польше и в Литве, имянованьем царевича московского писатися, того человека казнити смертью безо всякия оправдания».
Прочитав письмо, Григорий Гаврилович понял: придется поступиться первыми двумя пунктами, но исполнения этого наказа следует добиться, хотя б и умереть.
Паны-рада и по новому пункту вступили с послами в бесконечные пререкания. Поляки ссылались на то, что договор о выдаче самозванцев, заключенный полномочными на то польским послом Гаврилой Стемпковским и русским послом князем Никитой Оболенским, был подписан уже после того, как Тимошка Анкудинов бежал за рубеж, и потому силы на него не имеет. Кроме того, поляки считали, что в договоре речь идет только о подданных Речи Посполитой, а не о беглецах из России.
Более того, паны-рада говорили, что никакого вора у Хмельницкого вообще не бывало и ныне нет, ибо иначе киевский воевода пан Кисель обязательно сообщил бы им об этом. И потому выговаривали великим послам, что сыскивать про то нечего, так как и отдавать-то некого.
Когда же Григорий Гаврилович просил послать в Киев и в Чигирин гонца, то паны-рада отговаривались тем, что скорее трех месяцев съездить туда-обратно немочно, а они-де, великие послы, живут в Варшаве шестой месяц, а по старым договорам послам больше двух месяцев не жить.
— Эх, паны-рада, паны-рада, — укоризненно говорил им боярин Пушкин, — не хотите вы того вора отдать для некоего злого умышленья к подысканью Московского государства.
Поляки стояли на своем, отрицая хотя бы малейшую злую корысть. И потому братья Пушкины выговаривали панам-раде про вора Тимошку пространные речи и домогались своего всякими мерами накрепко.
Наконец, когда посольству пошел седьмой месяц, паны-рада согласились послать к гетману королевского дворянина с универсалом о выдаче вора великим послам.
21 июля 1650 года Пушкины и Леонтьев отправились в Москву. Вместе с королевским дворянином поехали к гетману из Варшавы и русские полномочные на то люди — дворянин Петр Данилович Протасьев да подьячий Григорий Богданов. Везли они письма к гетману Войска Запорожского Богдану Хмельницкому, киевскому воеводе Адаму Киселю и митрополиту Сильвестру. Протасьев, Богданов и королевский дворянин, пока было по пути, ехали с великими послами одним обозом, а потом Пушкины и Леонтьев поехали на восток, а посланные за вором Тимошкой — на юг.
Ехали дворяне в разных возках, и хоть вело их в Чигирин и Киев одно дело — смотрели друг на друга искоса. На постоялом дворе помещали русских с хлопами и нищими, а королевскому дворянину отводили лучшие покои.
На втором ночлеге и Богданова и Протасьева обокрали дочиста, а когда стали они спрашивать, к кому им теперь бежать, где покраденное искать, то хозяин двора, смеясь нагло, заводил очи к стрехе и на потеху хлопам разводил руки в стороны.
Кинулись обокраденные к королевскому дворянину — помоги-де — и осеклись: как просить, когда и имени его не знаешь? Протасьев, подбежав, спросил все же:
— Как имя тебе, пан королевский дворянин?
— Юрий Немирич, — ответил пан, скривив рот и по-волчьи оскалив зубы. И с тем из постоялой избы вышел вон, сел в свою карету и уехал.
Протасьев и Богданов выбежали вслед и вконец ужаснулись: коновязь была пуста и ни лошадей, ни коляски их на прежнем месте тоже не было.
Промотавшись до вечера среди незнакомых обывателей, государевы служилые люди решили лечь спать, чая: утро вечера мудренее, авось да и придет что поутру в ум.
Было еще светло, но пошел дождь, не по-летнему тягучий и мелкий, и Протасьев с Богдановым вернулись в постоялую избу. Однако на прежнее место их не пустили.
— Сперва деньги за постой да за ночлег заплатите, а уж потом будете спать, — сказал корчмарь, и дворянин с подьячим поняли: говорит корчмарь не шутейно.
А денег не было — оставались у приставов нательные кресты, огниво с трутом да сумка с бумагами, перьями и чернильницей. И пошли Протасьев с Богдановым во двор. Стояла во дворе банька черная, наполовину крытая гнилой соломой. Забрались пристава под уцелевший — видать, что при бескормице, — скат и, затеплив лучину, стали писать о всем случившемся государю.
Протасьев вздыхал, держа лучину, а Богданов — письменный человек — изловчился положить лист на лавку и, стоя на коленях, писал: «А нас, милостивец, холопишек твоих, Петьку да Гришку, королевы Казимировы люди держат нечестно. Корму не дают вовсе, на постой не пущают и обокрали все дочиста. А ныне держат нас в бане худой, без крыши под дождем. А что будет завтра — не ведаем. Будем скитаться без пристанища меж двор. А королевский дворянин Юрий Немирич тому воровству и татьбе потакал, но не явно и нас, служебников твоих, посередь пути бросив, ускакал неведомо куды».
— А с кем государю скаску свою посылать будем? — вдруг спросил Протасьев, и Богданов, почему-то почуяв надежду, ответил бодро:
— Авось не пропадем. Не на кол нас ляхи посадили, всего-навсе худобу да рухлядишку побрали. А за государем служба не пропадет: вернемся в Москву — все снова ладно пойдет.
Глава двадцатая
ГИЛЬ И ВОРОВСТВО
О ту пору, пока с великой мешкотой и всяческим задержанием добирались Богданов с Протасьевым до Чигирина, полномочные приехали в Москву и тотчас же были призваны к государю.
И Пушкины, и Леонтьев разоделись во все лучшее — Григорий Гаврилович, несмотря на августовский зной, прихватил с собою шубу, в которой правил посольство перед Яном Казимиром. В карете держал ее на коленях, но, входя на красное крыльцо, все же набросил на плечи. Из-за этого оказалось, что государь выглядел при великих послах как бы малым служебным человеком, ибо был государь в простом платье — ни золота, ни дорогих каменьев на одежде его послы не увидали. Только несколько ниточек жемчуга лежало на царском кафтане да серебряная вязь оплетала мягкие домашние сапоги.
Царь — молодой, круглолицый, не по годам полный, с коричневыми, чуть выкаченными глазами — послов принял с лаской. Увидев, пошел им навстречу. Григорию Гавриловичу милостиво протянул руку и дал длань благодетельную облобызать. Брату его, Степану, и дьяку сунул под усы не столь ласково.
Григорий Гаврилович прослезился, бухнулся на колени, хотел отбить земной поклон, коснувшись лбом пестрого кизилбашского ковра. Однако государь не допустил, поднял с колен, обнял за плечи, посадил рядом с собою. Двух других послов усадил насупротив, на лавку, что стояла с иной стороны стола. Некоторое время царь молчал. Молчали и послы. Государь сидел, поставив округлый локоть на край стола, подперев пухлую щеку мягкой белой ладонью. Тоска была в очах государя, и от той тоски щемило у послов сердца. Дьяк Леонтьев, опустив глаза долу, думал: «Полгода у ляхов просидели, а наказа государева не сполнили — друкари, что непотребные книги множили, остались живы, писцы, умалявшие царский титул, не наказаны, вор Тимошка гуляет на воле».
Степан Пушкин неотрывно глядел на государя, следя за губами, очами, бровями Алексея Михайловича, чтоб сразу же понять первый знак царского гнева или милости. Григорий Гаврилович, ободренный дружеским приемом, лиха не ждал: царя видел не впервой, угадывал в глазах у него некое дальнее видение, тяжкое и неотступное.
Блюдя чин, послы ждали, пока государь начнет разговор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35