А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— А ты грамотен не только по звездам, но и по глазам читать? — приподняв густую бровь, шутливо спросил Феодосий.
— А то ты сейчас узришь, — ответил Тимофей и, пробормотав нечто невнятное, тарабарское, зашептал таинственно, глядя прямо в глаза Феодосию: — Вижу град деревянный и домы деревянные же. Вижу гридницу, полную дыма и чада. Вижу пьяниц, и сквернословов, и непотребных женок простоволосых и играющих очами. Вижу некоего мужа — ликом скверного, ростом низкого, с бородою скопца. Держит муж кружку серебряную, а на кружке надпись: «Век жить, век пить!» — Тимоша сощурил глаза, будто вчитывался, и полушепотом произнес: — И еще вижу надпись на ендове той: «Пить — умереть, не пить — умереть; уж лучше пить да умереть!»
Феодосий молчал. Прикрыв ладонью страшные глаза, смотрел на Тимофея сквозь персты неотрывно. Голосом еще более таинственным, протянув над огнем руки, Тимоша, прикрыв глаза, произнес:
— Вижу мужа неказиста, в мужицком рядне, в лаптях и сермяге. Мечется муж промежду крестов на кладбище ночью. Вижу и тебя, брат Феодосий. Вижу. Однако и уже не виден ты мне — проваливаешься сквозь землю!
Феодосий побелел лицом, как подломленный упал на бок, безумными глазами зашарил по лицу Тимоши.
— Кто ты, сатано?!
— Царевич я. Иван Васильевич Шуйский.
Не узнал Тимофея Анкудинова старец Феодосий, сколько ни всматривался в лицо его, сколько ни вслушивался в его голос. Да и откуда было узнать ему в изможденном и оборванном, обросшем бородой тридцатилетнем беглеце из турецкой тюрьмы безусого мальчика, встретившегося Феодосию пятнадцать лет назад за столом у вологодского воеводы?
И долго-долго глядел в лицо спящему царевичу схимник Феодосий, впервые в жизни воочию увидев чудо проникновения в тайну времени.
— Как прикажешь звать тебя ныне? — спросил Феодосий, когда ночной его собеседник открыл глаза. — Тимофеем или же Иваном Васильевичем?
Анкудинов помолчал, припоминая минувшую ночь. Вспомнил не все, но многое. Сказал строго, согнав с лица и тень улыбки:
— Царевич я. Василия Ивановича Шуйского внук. Московского престола законный хозяин.
И, сев на лавку, стал рассказывать Феодосию то, что уже слышали от него ранее польский канцлер и турецкий визирь.
Феодосий слушал молча, опустив глаза. Когда Тимоша рассказал об освобождении из Семибашенного замка и о том, какие сомнения одолевали его на фелюге, плывшей к Афону, Феодосий, хрустнув пальцами, сказал:
— Это, царевич, хорошо, что привела тебя судьба ко мне, смятенному умом и сердцем. Ты прочитал в книге судьбы моей то, что от простого смертного закрывает пелена времени. Я же расскажу тебе, почему ни ум твой, ни сноровка не помогли тебе получить прародительский престол. Слушай.
Первое, что помнил Феодосий из жизни своей, была темная ямина с малым пятном света где-то вверху, кислый запах прогнивших лохмотьев и безносые, безглазые, беззубые лица нищей братии.
Потом в памяти Феодосия появились дороги и паперти, заброшенные овины и часовни, черные обезлюдевшие избы и лесные скиты, по которым гнала злодейка-судьба маленького, вечно голодного поводыря артели нищих-слепцов, больше похожей на ватажку разбойников.
Потом он вспомнил острог и первый правеж батогами — вполсилы, из жалости к мальчишечьим его годам. И хоть знал он пословицу: «Батожье — дерево божье, терпеть можно», решил: более ни батогов, ни бродяжьей нищенской жизни не потерпит. И в первую же ночь, не долежав на рогоже до утра, ушел Феодосий от товарищей своих искать счастья-истины.
Пришел он на берег Студеного полночного моря и на утлой ладье с таким же странником поплыл к затерянной обители, построенной вероучителями Зосимой и Савватием на Соловецком острову. Невесть сколько мотало ладью по морю. И уже прочитали Феодосий и его спутник отходную молитву и приготовились к смерти, как ветер стих и совсем рядом увидали они землю.
Творя молитву за чудесное спасение, подгребли странники к берегу и упали без сил на чахлую траву, под ветки низкорослых берез.
Это оказался остров Малая Муксалма. А неподалеку от него, на другом острове — Соловецком, — у светлого Святого озера стояла и обитель.
Феодосия и спутника его, Харитона, взяли в монастырские трудники и определили в дубильню, делать для братии кожи — на сапоги, на тулупы, на полушубки.
В обшитых тесом ямах в растворе дубовой коры мокли по месяцу и более коровьи, овечьи, козьи, собачьи, медвежьи и волчьи шкуры. Дух в дубильне стоял такой, что и с острожным сравнить было нельзя. В чаду и дыму, в шуме мельниц, крошивших на мелкие щепы дубовую кору, стал Феодосий с тоской вспоминать полынные ветры степи и смолистый дух сосновых лесов.
Пробовал Феодосий подойти к старцам, что работали в книгописной мастерской, пробовал между воскресными службами заговорить с иеромонахами о счастье и об истине, но те либо молча отходили от пропахшего кислыми кожами трудника, либо обидно смеялись. И тогда ушел Феодосий из Соловецкой обители и пошел по Руси от монастыря к монастырю и от города к городу. И, скитаясь так без малого десять лет, увидел он и услышал столько, сколько иной не узнал бы и за сто.
В Соловецком монастыре Феодосий научился читать и не упускал ни единой возможности полистать любую из попадавшихся ему книг.
Он увидел, что в книгах столь же мало согласия, сколь и в жизни. Он понял также, что почти все книги — сами по себе, а жизнь — сама по себе. И он стал искать ту главную книгу, которая объяснила бы, что вокруг происходит и почему все так получилось.
Кто завертел волчком краски и ароматы цветов, людское счастье, крики раненых зверей, утренний благовест, свет солнца, плач ребенка, тепло земли и мертвенное бесплодие камня?
Кто завернул в лохмотья одних, надел мантии на плечи других? Кто отправил на костер и плаху рожденных в царском тереме и возвел на трон родившихся в поле? Он спрашивал и искал, читал отцов церкви и ересиархов, вдумывался в смысл гадательных книг, прикоснулся к алхимии и астрологии. И, преуспев в последней, стал знаменит на всю Москву.
Гнилью и тленом дышало древнее византийское благочестие, пытаясь скрепить расползающуюся рогожную Русь страхом. Псалтырь и Домострой казались допотопными писаниями даже еле бредшим по азбуке заволжским поместникам, опухшим от долгих снов, от скуки, от водки и от великого безделья.
Тем более жадно искали истину в Москве, в Новгороде, во Пскове. Молодые дворяне, исколесившие пол-Европы в государевых посольствах, торговцы, побывавшие в немецких землях, грамотеи попы, стыдившиеся знакомства со своими товарищами, не умевшими читать и писать, жадно ловили каждое новое слово, откуда бы оно ни шло — от впавших ли в ересь новгородских старцев, восхвалявших Моисеево пятикнижие, или же от литовских социниян, отвергавших святую троицу и божественность Христа.
Вот тогда-то и появился среди московских любомудров черноризец Феодосий — вельми ученый муж, до тонка познавший великую науку острологикус.
Не только мятущиеся духом грамотеи, но и отпрыски знатнейших фамилий — Плещеевы, Ртищевы, Беклемишевы (поговаривали и о Морозовых, и о Нарышкиных, и о многих иных сильных людях) — слушали старца Феодосия, зря в латынскую далеглядную трубу, прозванную тем не менее греческим именем «телескопо».
Однако и из Москвы пришлось Феодосию уйти, ибо о тайных сборищах острологиков прознали патриаршие псы, а после того оставалось ждать либо монастырской тюрьмы, либо кремлевского застенка.
К тому времени собинный друг Феодосия, Леонтий Плещеев, познавший от него азы нового учения, государевым соизволением получил в кормление Вологду, и черноризец, опасаясь кары, отправился к новоиспеченному воеводе.
Из Вологды Феодосий бежал в Польшу и поселился в твердыне польских ариан — Ракуве.
— В Ракуве, Иван Васильевич, ариане, или же, как мы себя называем, «польские братья», живут, почитай, двести лет. Построил для ариан то местечко крепко приверженный нашему учению дворянин Ян Семенский. К нему-то, в Ракув, и сбежались со всей Европы те, кто исповедовал истинную веру, открытую Лелием и Фаустом Социнами.
— Стало быть, есть истинная вера, брат Феодосий? — спросил Анкудинов. И по тому, как он это сказал, было не ясно, всерьез он говорит или шутит.
— Есть истинная вера, Иван Васильевич. Есть.
— Чем же она лучше прочих? — снова так же непонятно спросил Тимоша.
— А вот чем.
Феодосий сунул руку в один из стоявших рядом глиняных горшков и достал свернутую трубкой тетрадь.
— Сам прочтешь или мне читать?
— Чти ты, Феодосий. Если не пойму чего, то спытаю.
Феодосий положил тетрадь на стол, крепко прижал ладонью, сказал:
— Прежде хочу сказать тебе, Иван Васильевич, нечто. В тетрадь эту выписал я самое важное из того, о чем писали ученики Лелия и Фауста. Были среди них и поляки, и фрязе, и литвины, и русские, и немцы, но суть у них у всех была одна: они считали всех людей земли братьями, звали всех жить в мире и поклоняться тем богам, которых люди выбирали бы сами себе в зрелом возрасте и в здравом уме.
— Как так? — спросил Тимофей.
— А так, что если ты родился в православной семье, то не следует тебя, несмышленого и бессловесного, тащить в церковь и крестить по обряду твоих родителей, а нужно подождать, пока ты вырастешь и по здравом рассуждении сам выберешь себе веру.
— Как Христос?
— Не только как Христос. И пророк Моисей, и пророк Мухаммед, и Будда — индийский вероучитель, — все обретали истину через божественное откровение не новорожденными младенцами, а мужами мудрыми, посвятившими поискам истины многие годы.
— Сие разумно, брат Феодосий. Однако если только в этом смысл вашего учения, то далеко ему до всеконечной правды.
— Не спеши, Иван Васильевич.
Феодосий, хмуро глянув на Тимофея, медленно протянул чрез стол тетрадь:
— Читай сам. А я пойду на вольный воздух, на божий свет.
Феодосий вышел, и Анкудинов, услышав, как посыпались камешки из-под его ног, понял, что отправился черноризец к морю ставить сети. «Не скоро теперь вернется», — подумал Тимофей и пододвинул к себе тетрадь.
«Все люди земли — дети бога, и нет для него ни пасынков, ни падчериц, все ему — сыновья и дочери. А ныне, когда существует столько христианских церквей, — какая из них может объявить себя единственно истинной? Католики считают только себя верными слугами Христа и подлинными учениками. Православные полагают, что лишь они сохраняют христианство в чистоте, и обвиняют католиков в схизме. Лютеране и кальвинисты, гугеноты и цвинглиане предают анафеме и католиков, и православных, объявляя всех не согласных с ними еретиками, а папу — антихристом.
Какая же из церквей может притязать на авторитет, которым пользовались апостолы? (Сие речено Самуелием Пшипковским.)».
«Кто отказывает другому в мире и говорит, что он уничтожит его, дает своему противнику такое же право, ибо где нет места для законов мира, там действуют законы войны. Однако в войне нет спасения ни для одной из враждующих сторон. (Сие писано Янусом Крелием.)».
«Христос был простым смертным, подобно тому как были простыми смертными пророки Моисей и Будда и — после Христа — Мухаммед. А троица, коя есть поповское хитросплетение отца, сына и святого духа, — есть глупость, злокозненное устроение, измышленное ленивыми и алчными иереями.
Таковым же устроением является и созданная ими церковь, кою следует считать скорее домом дьявола, чем домом бога, ибо нет в поповской церкви ни любви, ни мира, ни добра.
Все люди суть у бога: и татары, и немцы, и прочие, и нельзя распалять сердца их злобою друг против друга из-за того, что они по-разному поклоняются своему творцу. (Сие писано Феодосием Москвитином, по прозвищу Косым.)».
Анкудинов прикрыл тетрадь и вышел из кельи. «Вот они какие — польские братья, — подумал он. — Значит, когда бы я был рожден в доме кого-нибудь из них, то только теперь мне нужно было избрать для себя веру: принять крещение или же, если оно не пришлось мне по душе, не принимать. И наверное, — подумал дальше Тимофей, — не нужно человеку принимать один какой-то закон — Моисея ли, Будды ли, Христа ли, а знать все их, и тогда не будет на земле еретиков и схизматиков, гяуров и идолопоклонников, но все станут искать истину, ибо свет плоти — солнце, свет духа — истина».
Феодосий вернулся к вечеру. Они пожарили добытую им рыбу и сели на бревне у входа в келью. Молчали, думали. Где-то далеко-далеко чуть слышно шуршало море.
— Скажи, Феодосий, — тихо спросил Тимоша, — ту правду, что отыскали польские братья, как утвердят они?
И Феодосий ответил:
— Не знаю. Добром мир не принимает истину, а силой заставлять верить во что-нибудь тоже нельзя.
— Но можно сначала искоренить неправду, а потом насадить справедливость и истину! — воскликнул Тимоша.
— Я знаю только одного человека, который сейчас, как мне кажется, пытается это делать.
— Кто он?
— Казацкий гетман Хмельницкий.
Глава семнадцатая
СНОВА ВМЕСТЕ
Константин Евдокимов Конюхов, трудник знаменитой на всю Болгарию Рильской обители, в эту ночь спал словно каменный: вконец измотала его работа на монастырской конюшне.
Проснулся он от того, что кто-то сильно тряс его за плечо. В полумраке Костя различил привратника, чья келья была выбита в толще монастырской стены у ворот в обитель.
Костя потряс головой, отгоняя сон, опустил с полатей ноги и спросил хрипло:
— Что стряслось, отче Борис, что будишь ни свет ни заря?
— Пришел середь ночи в обитель человек. Христом богом молил впустить. Замерзаю, говорит, умираю студеной смертью.
— Ну, а меня-то ты, отче, пошто разбудил?
— Говорит тот человек, что он брат твой названый.
У Кости екнуло сердце: неужели Тимофей? Выскочил на мороз скоро, старец за ним едва поспел. Добежал до ворот, откинул дверцу малую, кою звали монахи «недреманным оком», и увидел в предрассветном сумраке незнакомого человека: бородатого, в ветхом азяме, в рваном треухе. Стоял человек скособочившись, опираясь на суковатый посох.
— Кто таков? — спросил Костя.
— Костенька, брат мой названый, — тихо просипел бородатый и, приблизившись к отверстому «недреманному оку», оказался лицом к лицу с Конюховым.
Разного цвета глаза глянули на Костю, и он, сорвав трясущимися руками щеколду, прижал к груди хворого и вконец застывшего странника.
Анкудинов пролежал в монастырской странноприимной больнице более месяца. В больничном покое, кроме него, лежали и иные скорбные телом и головою люди. Поэтому он ни о чем не рассказывал приходившему к нему Косте, ожидая часа, когда выйдут они за стены обители и всласть обо всем наговорятся.
И однажды, когда зима начала пятиться за укрытые снегом и льдом Рильские горы, когда над узкими окошечками больничных покоев повисли веселые светлые сосульки и на камни монастырского двора стала, звеня, падать капель, Костя пришел к Тимоше с небольшим мешком, и они, взявшись за руки, вышли на синий свет, под золотое солнце.
Пройдя мимо церквей и келий, мимо архипастырских палат и общежительского дома, мимо многих служб и трапезной, мимо домов, где жили странники, послушники, трудники, они вошли в баню и долго-долго плескались, мылись и просто так, ничего не делая, блаженствовали праздно, лежа на каменных лавках и нежась в тепле, чистоте, свежести.
Потом Костя развязал мешок и с озорной улыбкой вынул рубаху, порты, сапоги — все новое, только что сшитое. А когда Тимоша надел все это, оказалось, что в мешке есть и еще кое-что. Подмигнув другу, Костя озорно встряхнул мешок, и в нем звякнули, стукнувшись друг о друга, штоф и шкалики.
Обогнув длинную стену обители, друзья пошли к ближнему лесу, еще мокрому и черному, но уже и высветленному робким пока еще солнышком.
Разложив костерчик, Тимофей и Костя умостились на еловых лапах, как в давние лета возле Вологды, когда застигала их в лесу ночь, а земля была холодна и сыра.
В лесу пахло талым снегом, прелым прошлогодним листом, дымом костра и той невыразимой свежестью, какую приносят в самом начале весны летящие с полудня теплые ветры.
И Тимофей рассказал Косте, как жил он в Цареграде, как заточили его в замок, как бежал он оттуда и был пойман и бит нещадно палками и как потерял он друга своего Вергуненка, казака из Лубен, — царевича Ивана Димитриевича.
Рассказал, как, выйдя за ворота острога, ушел в гавань Босфора и там добрый человек, болгарин Христо, привез его на гору Афон. Рассказал о старце Феодосии, об учении польских братьев-социниан и о том, как однажды утром ушел он в ближнюю от пещеры гавань…
Капитан галеры, смуглый, усатый, кривоногий, в красной феске с черной кисточкой, в кожаных штанах с широким красным поясом и в черной шелковой рубахе с длинными пышными рукавами, зыркнул на Тимофея черным воровским глазом, круглым и злым.
— Я иду в Венецию и даром не повезу даже апостола Петра, а не только бродягу-паломника, — проворчал капитан.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35