Эта сцена и глухой говор, возбужденный ею, привлекли внимание судей. Обвиняемая тоже взглянула в их сторону, она заметила и узнала шевалье, стоявшего в первом ряду.
Что-то похожее на дрожь пробежало по телу королевы, сидевшей в железном кресле.
Допрос, проходивший под председательством Эрмана (обвинителем был Фукье-Тенвиль, защитником королевы — Шово-Лагард), продолжался до тех пор, пока позволяли силы судей и обвиняемой.
Все это время Морис оставался неподвижным, тогда как зрители и в зале и в коридоре уже сменились по нескольку раз.
Шевалье нашел себе опору у колонны. И был так же бледен, как гипс, к которому он прислонился.
День сменился непроглядной ночью. Несколько свечей, зажженных на судейских столах, и несколько чадящих ламп вдоль стен зала зловещим красным отблеском освещали благородное лицо этой женщины, что было таким прекрасным на сверкающих огнями праздниках в Версале.
Она отрешенно и надменно отвечала на вопросы председателя несколькими короткими словами, иногда наклоняясь к уху своего адвоката и что-то тихо говоря ему. Ее бледное лицо нисколько не утратило своей обычной гордости; на ней было платье с черными полосами, с которым после смерти короля она не хотела расставаться.
Судьи поднялись, чтобы удалиться на совещание; заседание закончилось.
— Я вела себя очень высокомерно, сударь? — спросила она у Шово-Лагарда.
— Ах, мадам, — ответил он, — вы всегда хороши, когда остаетесь сами собой.
— Смотрите-ка, какая она гордая! — воскликнула женщина из зала, как бы отвечая на вопрос, который несчастная королева только что задала своему адвокату.
Королева повернула голову в сторону женщины.
— Да, да, — откликнулась женщина, — я сказала, что ты слишком горда, Антуанетта, и эта гордость погубила тебя.
Королева покраснела.
Шевалье повернулся к женщине, произнесшей эти слова, и тихо заметил:
— Она была королевой. Морис схватил его за запястье.
— Пойдемте, — чуть слышно сказал он ему, — имейте мужество не губить себя.
— О! Господин Морис, — отвечал шевалье, — вы мужчина и знаете, что говорите тоже с мужчиной. Скажите, как вы думаете, ее могут приговорить к смерти?
— Не только думаю, — ответил Морис. — Я в этом уверен.
— Как, женщину?.. — с рыданием воскликнул Мезон-Руж.
— Нет, королеву, — ответил Морис. — Вы это только что сказали сами. Шевалье с силой, какую невозможно было предположить в нем, в свою очередь схватил запястье Мориса и заставил наклониться.
Была половина четвертого утра; в рядах зрителей виднелись большие пустоты. То тут, то там гасли лампы, погружая ту или иную часть зала в темноту. В одной из самых неосвещенных находились Мезон-Руж и Морис, готовый выслушать все, что ему скажет шевалье.
— Почему вы здесь и что вы здесь делаете? — спросил шевалье. — У вас же, сударь, не сердце тигра!
— Увы! — отозвался Морис. — Я здесь лишь для того, чтобы узнать, что случилось с одной несчастной женщиной.
— Да, да, — отозвался Мезон-Руж, — с той, кого муж толкнул в камеру королевы, не так ли? С той, кого арестовали у меня на глазах.
— Женевьеву?
— Да, Женевьеву.
— Значит, Женевьева — узница, принесенная в жертву своим мужем, убитая Диксмером?.. О, теперь я понимаю, все понимаю. Шевалье, расскажите мне, что произошло; скажите, где она, как я могу найти ее? Шевалье… Эта женщина — моя жизнь, слышите?
— Да, я ее видел; я был там, когда ее арестовали. Я тоже пришел, чтобы помочь королеве бежать! Но наши планы — мы не могли их друг другу сообщить — вместо помощи лишь повредили один другому.
— И вы не спасли хотя бы Женевьеву, вашу сестру?
— Как я мог? Ее отделяла от меня железная решетка. Ах, если бы вы были там, если бы могли соединить ваши силы с моими, проклятая решетка поддалась бы и мы спасли бы их обеих.
«Женевьева! Женевьева!» — простонал Морис. Потом, взглянув на Мезон-Ружа с выражением неизъяснимой ярости, спросил:
— А Диксмер? Что стало с ним?
— Не знаю. Мы спаслись порознь.
— О! — шептал Морис, стиснув зубы, — если я когда-нибудь его встречу…
— Да, я понимаю. Но для Женевьевы еще не все потеряно, — сказал Мезон-Руж, — тогда как здесь, тогда как для королевы… О, послушайте, Морис, вы сердечный человек, вы могущественны; у вас есть друзья… О, прошу вас, как просят Бога… помогите мне спасти королеву!
— Вы еще об этом думаете?
— Морис, Женевьева умоляет вас моими устами.
— Не произносите этого имени, сударь. Кто знает, может, и вы, как Диксмер, тоже пожертвовали бы бедной женщиной?
— Сударь, — с гордостью ответил шевалье, — когда я ставлю перед собой цель, то умею жертвовать только собой.
Морис хотел что-то сказать, но открылась дверь совещательной комнаты.
— Тише, сударь, — остановил его шевалье, — тише. Судьи возвращаются.
И Морис почувствовал, как дрожит рука, которую Мезон-Руж, бледный и шатающийся, положил на его руку.
— О! — прошептал шевалье. — О! У меня останавливается сердце.
— Мужайтесь и держитесь или вы погибли! — ответил Морис.
Трибунал действительно вернулся, и весть о его возвращении распространилась в коридорах и галереях.
Толпа опять ринулась в зал, и, кажется, даже лампы в этот решающий, торжественный момент сами собой ожили и засветились ярче.
Привели королеву. Она держалась прямо, твердо, надменно; взгляд ее был неподвижен, губы сжаты.
Ей зачитали решение суда, приговаривающее ее к смертной казни.
Она выслушала приговор, не побледнев, не нахмурившись, ни один мускул на лице не выдал ее волнения.
Повернувшись к шевалье, она послала ему долгий и выразительный взгляд, словно хотела поблагодарить этого человека, кого всегда воспринимала как олицетворение преданности; затем, опираясь на руку жандармского офицера, командовавшего вооруженной охраной, спокойная, полная достоинства, покинула зал трибунала.
Морис глубоко вздохнул.
— Слава Богу! — сказал он. — В ее показаниях нет ничего, что скомпрометировало бы Женевьеву. Еще есть надежда.
— Слава Богу! — в свою очередь прошептал шевалье де Мезон-Руж. — Все кончено, борьба завершилась. У меня не было сил идти дальше.
— Мужайтесь, сударь, — тихо произнес Морис.
— Постараюсь, сударь, — отозвался шевалье.
Затем, пожав друг другу руки, они покинули зал через разные выходы.
Королеву увели в Консьержери. Пробило четыре на больших часах, когда она вернулась туда. Перейдя Новый мост, Морис попал в объятия Лорена.
— Стой! — сказал он, — хода нет!
— Почему?
— Прежде всего, куда ты направляешься?
— К себе. Именно теперь я могу вернуться: я знаю, что с ней произошло.
— Тем лучше; но домой ты не пойдешь.
— Причина?
— Причина проста: два часа назад приходили жандармы, чтобы тебя арестовать.
— Ах так! — воскликнул Морис. — Тем более следует вернуться.
— С ума сошел? А Женевьева?
— Да, ты прав. И куда же мы пойдем?
— Ко мне, черт возьми!
— Но я погублю тебя.
— Тем более надо идти. Итак, в путь! И он увлек Мориса за собой.
XXI. СВЯЩЕННИК И ПАЛАЧ
Из трибунала королеву отвели назад, в Консьержери.
Вернувшись в камеру, она взяла ножницы и обрезала свои длинные прекрасные волосы, ставшие еще прекраснее из-за отсутствия пудры, отмененной год назад. Она завернула волосы в бумагу, написав сверху: «Разделить между моей дочерью и сыном».
Затем она села, а вернее, упала на стул, разбитая усталостью (допрос длился восемнадцать часов), и уснула.
В семь часов ее внезапно разбудил шум отодвигаемой ширмы; она повернулась и увидела совсем незнакомого человека.
— Что хотят от меня? — спросила она.
Человек подошел к ней и поклонился так же вежливо, как если бы она по-прежнему была королевой.
— Меня зовут Сансон, — сказал он.
Королева слегка вздрогнула и поднялась. Одно это имя говорило больше, чем длинная речь.
— Вы пришли очень рано, сударь, — сказала она. — Не могли бы вы явиться немного позже?
— Нет, сударыня, — возразил Сансон. — У меня приказ. Ответив, он сделал еще один шаг в сторону королевы. Все в этом человеке сейчас было выразительным и ужасным.
— А, я понимаю, — произнесла узница, — вы хотите обрезать мне волосы?
— Это необходимо, сударыня, — ответил палач.
— Я знала об этом, сударь, — сказала королева, — и мне захотелось избавить вас от такого труда. Мои волосы здесь, на столе.
Сансон проследил за движением руки королевы.
— Только, — продолжала она, — я бы желала, чтобы сегодня вечером они были переданы моим детям.
— Сударыня, — ответил Сансон, — это не моя забота.
— Однако я думала…
— Мне принадлежит, — продолжал палач, — только то, что остается после… людей… приговоренных… их одежда, их драгоценности, да и то, если они их формально отдают мне. Иначе все это идет в Сальпетриер и распределяется между бедняками в больницах. Так предписывает постановление Комитета общественного спасения.
— Но, в конце концов, сударь, — настаивала Мария Антуанетта, — могу ли я рассчитывать, что эти волосы вручат моим детям?
Сансон молчал.
— Я обещаю постараться, — сказал Жильбер. Узница бросила на жандарма взгляд, полный невыразимой признательности.
— Я пришел, — объяснил Сансон, — чтобы обрезать вам волосы. Поскольку эта работа уже сделана, я могу, если желаете, ненадолго оставить вас одну.
— Прошу вас об этом, сударь, — сказала королева, — мне нужно сосредоточиться и помолиться.
Сансон поклонился и вышел.
Королева осталась одна: Жильбер высунул голову из-за ширмы лишь для того, чтобы произнести приведенные нами слова.
В то время как приговоренная преклонила колени на стул (он был ниже других и служил ей скамеечкой для молитвы), другая сцена, не менее трагическая, чем та, о которой мы рассказали, происходила в доме священника маленькой церкви Сен-Ландри в Сите.
Местный кюре только что поднялся, а старая экономка накрывала стол для скромного завтрака, как вдруг в дверь дома громко постучали.
Даже в наши дни для священника непредвиденный визит всегда возвещает какое-нибудь событие: речь идет или о крестинах, или браке in extremis note 13, или о последней исповеди. Ну а в то время визит незнакомца мог означать нечто еще более серьезное. Действительно, в ту эпоху священник больше не был уполномоченным Бога, а должен был давать отчет людям.
Однако аббат Жирар принадлежал к числу тех, кому можно было бояться меньше других: он присягнул конституции, совесть и порядочность взяли в нем верх над эгоизмом и религиозностью. Несомненно, аббат Жирар допускал возможность того, что новый образ правления может быть успешным, и жалел о многочисленных злоупотреблениях, совершенных во имя божественной власти; сохранив своего Бога, он принял братство республиканского режима.
— Посмотрите, госпожа Гиацинта, — попросил он, — посмотрите, кто это так рано стучит в нашу дверь. Если меня требуют не по какому-нибудь неотложному делу, то скажите, что я вызван на это утро в Консьержери и вынужден немедленно туда отправиться.
Госпожу Гиацинту раньше называли г-жой Мадлен, но она согласилась обменять свое прежнее имя на название цветка, как и аббат Жирар согласился вместо кюре стать гражданином.
По приказу хозяина г-жа Гиацинта поспешила спуститься в маленький сад, где была дверь на улицу. Она отодвинула засовы и увидела молодого человека, очень бледного, очень взволнованного, с приятным и честным лицом.
— Дома господин аббат Жирар? — сказал он. Гиацинта обратила внимание на беспорядок в одежде, длинную бороду и нервную дрожь пришедшего; все это показалось ей дурным предзнаменованием.
— Гражданин, — запротестовала она, — здесь нет ни господина, ни аббата.
— Простите, мадам, — продолжал молодой человек, — я хочу сказать священника церкви Сен-Ландри.
Гиацинта, несмотря на свой патриотизм, была тронута словом «мадам», обращенным отнюдь не к императрице; однако ответила:
— Его нельзя видеть, гражданин: он читает свой требник.
— В таком случае, я подожду, — ответил молодой человек.
— Но, — продолжала г-жа Гиацинта, которой эта настойчивость вновь напомнила о дурных предчувствиях, охвативших ее вначале, — вы напрасно будете ждать, гражданин: его вызывают в Консьержери, и он сейчас уезжает.
Молодой человек ужасно побледнел, а точнее, из бледного превратился в мертвенно-бледного.
— Значит, это правда, — прошептал он. Потом уже громче сказал:
— Именно эта причина, сударыня, и привела меня к гражданину Жирару. Продолжая говорить, он шагнул вперед, осторожно, но с твердостью задвинул засовы двери и, несмотря на настояния и даже угрозы г-жи Гиацинты, вошел в дом и проник в комнату аббата.
Тот, увидев его, удивленно вскрикнул.
— Простите, господин кюре, — торопливо сказал молодой человек, — но мне нужно поговорить с вами об очень важном деле. Позвольте сделать это без свидетелей.
Старый священник по опыту знал проявления больших несчастий. На взволнованном лице молодого человека он прочитал всю силу страсти, а в прерывающемся голосе — крайнее волнение.
— Оставьте нас, госпожа Гиацинта, — сказал он. Молодой человек с нетерпением следил глазами за экономкой: привыкнув принимать участие во всех тайнах своего хозяина, она колебалась — уйти или остаться. Потом, когда она наконец закрыла дверь, незнакомец заговорил:
— Господин кюре, вы, наверное, хотите знать, кто я такой. Я вам сейчас скажу. Я изгнанник; я человек, приговоренный к смерти и живущий только благодаря своей дерзости; я шевалье де Мезон-Руж.
Аббат подскочил от ужаса в своем большом кресле.
— О, не бойтесь ничего! — продолжал шевалье. — Никто не заметил, как я вошел сюда, а если бы кто-нибудь меня и увидел, то не узнал бы. За два месяца я очень изменился.
— Но что, наконец, вам угодно, гражданин? — спросил кюре.
— Сегодня вы направляетесь в Консьержери, не так ли?
— Да, меня вызвал тюремный смотритель.
— Вы знаете, зачем?
— К какому-нибудь больному, умирающему или, возможно, приговоренному.
— Именно так: вас ждет приговоренная.
Старый священник с удивлением взглянул на шевалье.
— А вы знаете, кто она? — продолжал Мезон-Руж.
— Нет… не знаю.
— Ну так вот, это — королева… Аббат горестно вскрикнул:
— Королева? О Боже мой!
— Да, сударь, королева! Я навел справки и узнал, кого из священников ей должны дать; узнал, что это вы, и прибежал сюда.
— Чего же вы от меня хотите? — спросил священник, напуганный возбужденным голосом шевалье.
— Я хочу… я не хочу, сударь. Я пришел просить вас, умолять, взывать к вам.
— О чем?
— Взять меня с собой к ее величеству.
— О! Да вы сошли с ума! — воскликнул аббат. — Но вы меня погубите! Вы погубите себя самого!
— Ничего не бойтесь.
— Бедная женщина приговорена, и ничего нельзя изменить.
— Знаю; я прошу вас вовсе не для того, чтобы попытаться спасти ее, я хочу видеть ее… Но выслушайте же меня, отец мой. Вы меня не слушаете.
— Я не слушаю вас, потому что вы просите невозможного; я не слушаю вас, потому что вы ведете себя как безумец, — сказал старик. — Я не слушаю вас, потому что вы приводите меня в ужас.
— Отец мой, успокойтесь, — ответил молодой человек, пытаясь и сам успокоиться. — Отец мой, поверьте, я в здравом уме. Королева погибла, я знаю. Но если бы я мог броситься к ее ногам хотя бы на секунду, это спасло бы мне жизнь. Если я не увижу ее, я покончу с собой, и вы, поскольку будете причиной моего отчаяния, убьете одновременно и тело и душу.
— Сын мой, сын мой, — сказал священник, — вы ведь просите меня пожертвовать жизнью, подумайте об этом; хоть я и стар уже, моя жизнь, тем не менее, нужна еще многим несчастным; хоть я и стар, но не могу идти сам навстречу смерти — это значило бы совершить самоубийство.
— Не отказывайте мне, отец мой, — ответил шевалье. — Послушайте, вам ведь нужен прислужник: возьмите меня с собой.
Священник пытался призвать всю свою твердость, которая начинала уже слабеть.
— Нет, — промолвил он, — нет. Это значило бы изменить своему долгу; я присягнул конституции, присягнул ей всем сердцем, душой и совестью. Приговоренная женщина — это виновная королева. Я согласился бы умереть, если бы моя смерть могла быть полезной моему ближнему, однако я не могу изменить своему долгу.
— Но, — воскликнул шевалье, — если я вам скажу и повторю, если я поклянусь вам, что не собираюсь спасать королеву! Вот на этом Евангелии, на этом распятии клянусь, что иду в Консьержери не для того, чтобы помешать ей умереть.
— Чего же вы тогда хотите? — спросил старец, взволнованный этим непритворным отчаянием.
— Послушайте, — проговорил шевалье, казалось вложив свою душу в слова, — она была моей благодетельницей. У нее была ко мне своего рода привязанность! Увидеть меня в свой последний час, я уверен, будет для нее утешением.
— Это все, чего вы хотите? — спросил священник, уже готовый уступить такому натиску.
— Более ничего.
— И вы не замышляете никакого заговора, чтобы попытаться освободить приговоренную?
— Никакого. Я христианин, отец мой, и если есть в моем сердце хотя бы тень лжи, если я надеюсь, что королева будет жить, если я чем бы то ни было содействую этому, то пусть Господь Бог покарает меня вечным проклятием.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50