Ему открыл слуга в ливрее. Легко было заметить, что Бенедикта ждали. Едва он назвал свое имя, как слуга сделал жест, означавший: «А, знаю, в чем дело» — и провел Бенедикта прямо в мастерскую хозяина.
— Господин Каульбах заканчивает обедать, — сказал он ему (Каульбах обедал в полдень), — и через минуту он будет к вашим услугам.
— Скажите вашему хозяину, — ответил Бенедикт, — что он оставляет меня в слишком хорошей компании, чтобы я успел соскучиться.
И в самом деле, мастерская Каульбаха, полная оригинальных живописных полотен, эскизов, а также копий, сделанных им самим в молодые годы с картин лучших итальянских, фламандских и испанских живописцев, была крайне интересна для такого человека, как Бенедикт, неожиданно оказавшегося в святилище одного из самых великих немецких живописцев.
У Бенедикта не было той дурной привычки, что присуща большинству наших художников, — считать французское искусство превыше всего. Он попытался соединить Каба и Бонингтона; ученик Шеффера по исторической живописи, он сохранил идеализм своего учителя, увлеченно изучая колористические приемы Делакруа. Бенедикт принадлежал к эклектической школе, и никакое усвоение не казалось ему кощунственным; любой способ живописи казался ему не только разрешенным, но и святым, только бы он вел к прекрасному. Он въехал в Германию, располагая двумя суждениями о немцах: одно он почерпнул от гениальной женщины, относившейся к немцам дружелюбно, — от г-жи де Сталь; другое от остроумного мужчины, питавшего к немцам мало симпатий, — от г-на Виардо.
Госпожа де Сталь говорит о немцах:
«Занимаясь искусством в Германии, приходишь к тому, что начинаешь рассуждать скорее о писателях, чем о художниках. Во всех отношениях немцы сильнее в теории, чем на практике. И Север так мало благоприятствует искусствам, воздействующим на зрение, словно дар размышления дан ему для того, чтобы служить зрителем только на Юге».
Господин Виардо говорит о немцах так:
«Вместо того чтобы, как и идеи, вести искусство вперед, немцы повернуты назад, и, вместо того чтобы решительно направиться навстречу будущему, неизвестности, они считают более благоразумным возвращаться к прошлому и прятаться в архаику. Вот уже три века художественная Германия спит в пещере Эпименида; пробужденная шумом возрождающейся Франции, она возобновила свой труд с того места, на котором его оставила, и оказалась, таким образом, в конце XV века».
От своего позднего пробуждения Германия и проиграла и выиграла: она проиграла в том, что не пошла вперед, но выиграла в том, что сохранила свою веру.
Каульбах — один из тех людей, кто не потерял веры, и его мастерская, подобно церкви, набитой благочестивыми подношениями, заполнилась эскизами и копиями, удостоверяющими его верования. Там были копии Альбрехта Дюрера, Гольбейна, Лукаса Кранаха. Там были почти такие же оконченные эскизы, как и оригинал его фресок в Берлинском музее: «Битва друзов», «Рассеяние народов», «Взятие Титом Иерусалима», «Обращение Видукинда» и «Крестоносцы под стенами Иерусалима». Там были готовые к сдаче портреты, оставалось только сделать несколько мазков, последний штрих кистью — и все; среди них была настоящая картина с изображением пяти фигур.
На ней был представлен во весь рост высокопоставленный офицер в гусарском мундире; он протягивал руку ребенку лет десяти-одиннадцати, готовясь сесть верхом на лошадь, которая ждала его внизу у террасы; около стоявшего офицера находилась женщина в расцвете лет: она сидела на диване и держала на коленях девочку, обнимая ее, а в это время другая девочка играла на полу с собачкой и розами.
Видно было, что Каульбах приложил особые старания к этой картине и был к ней расположен: либо он очень любил эту картину, либо был глубоко благодарен людям, которых он на ней изобразил.
Эта исключительная любовь к своему полотну даже привела живописца к некоему недостатку: он тщательно проработал его вплоть до самых мельчайших подробностей, уделив им такое же внимание, как и лицам, и поэтому общее впечатление при первом взгляде терялось.
Бенедикт всецело погрузился в изучение этого прекрасного полотна и не услышал, когда вошел Каульбах, а тот, с минуту понаблюдав за мимикой лица своего гостя, с улыбкой сказал ему:
— Вы правы, все в одном плане, и это недостаток; вот почему я снова принимался за картину не для того, чтобы ее закончить, а чтобы пригасить или вовсе убрать некоторые ее части. Такой, как она есть, картина не понравится французской публике. Если говорить о чистой живописи, Делакруа вас испортил.
— И это означает, что Делакруа присуща грязная живопись? — смеясь, сказал Бенедикт.
— О! Да сохрани Боже! Я один из тех, кто более всего жалел о его смерти. Делакруа делал восхитительные полотна! Но признайтесь, что вы, французы, привыкшие к живописи господ Жироде, Жерара и Герена, его признали с трудом.
— Да, но вы же видели, как потом восторжествовала справедливость.
— После смерти, — смеясь, сказал Каульбах. — Увы! Всегда так и бывает.
— По крайней мере, не с вами. Ваше имя, любимое во Франции, в Германии тоже почитается, и, благодарение Богу, вы вполне живы.
Оба они поклонились друг другу. Действительно, Каульбах, человек в возрасте пятидесяти пяти лет, седеющий, с желчным цветом лица, с черными глазами, очень нервного склада и вследствие этого очень живой, высокий и худой, был в расцвете таланта и, я бы сказал, почти в расцвете своих лет.
Пока Тюрпен смотрел на него, Каульбах тоже смотрел на Тюрпена с некоторым любопытством.
Затем он рассмеялся.
— Знаете ли, что я в вас изучаю? — сказал Каульбах Бенедикту.
— Скажите.
— Пытаюсь отделить человека от художника и спрашиваю себя, как же вы находите время, путешествуя из Китая в Петербург и из Астрабада в Алжир, посылать в Музей полотна таких размеров, как ваши картины — «Продавец рабов», «Коринфская куртизанка, сжигающая свои одежды после клятвы святому Павлу», «Битва на Пейхо» и «Вид Танжера».
— Как, — сказал Бенедикт, — вы знаете мои скромные полотна?
— К сожалению, только по тому, что о них говорят. Но один из моих коллег, видевший их, рассказывал мне о них много хорошего. Вы ученик Шеффера, так?
— И Каба.
— Оба были мастерами.
— Но прежде, — сказал Бенедикт, — я солдат, путешественник, француз и, извините меня, дитя Парижа.
— Это, конечно, вы устроили себе такую нехорошую историю в Берлине?
— Кто вам о ней рассказал?
— Я только что прочел ваше письмо в «Новой ганноверской газете».
— И вы думаете, что это нехорошая история?
— Безусловно, у вас будет две-три дуэли.
— Тем хуже для тех, кто будет драться со мной!
— Позвольте мне сказать вам, что вот такая вера в себя…
— … основывается на моей вере в науку.
Бенедикт посмотрел себе на руку и затем показал ее Каульбаху.
— Посмотрите, — сказал он, — на эту линию или скорее на эти две линии, ибо линия жизни у меня двойная, — и он показал Каульбаху ту часть руки, которую хироманты называют холмом Венеры. — Так вот, ни малейшего перерыва, который указал бы на болезнь, несчастный случай, укол булавки; я проживу сто лет, и не сказал бы того же о тех, кто ищет со мною ссоры.
— В самом деле, — улыбаясь, сказал Каульбах, — в конце вашего рекомендательного письма есть подчеркнутая приписка.
— И что же говорит эта подчеркнутая приписка?
— Она говорит о том, что вы занимаетесь оккультными науками, и еще там добавлено, что вы отдаетесь им больше, чем вашим талантам.
— По правде говоря, дорогой великий мастер, меня не очень-то занимает ни то ни другое. Я человек темперамента и впечатления. Что-то меня захватит — и я это изучаю. Если я на этом пути встречаюсь с истиной — преследую ее со страстным увлечением. Я усмотрел науку в хиромантии и отдался ей. Занятия этой наукой дали мне результаты, и я продолжил их изучение. И вот, читая по руке, я думаю, что, как и оба мои учителя, д'Арпантиньи, создатель этого искусства, и Дебароль, его продолжатель, могу с помощью руки приподнять уголок завесы будущего. Рука — это книга, где записана судьба, и не только прошлое, но и будущее. Ах! Если бы я смог подержать лишь несколько минут руку прусского короля или же руку господина фон Бёзеверка, я бы непременно рассказал вам о том, что произойдет в Германии.
— А пока. — сказал Каульбах, — если у нас возникнет какая-нибудь история после нашей отчаянной выходки Берлине, с вами ничего не случился?
— Совершенно ничего.
— От не его сердца желаю вам этого…
— Но весь этот вздор отвлек нас от темы нашего интересного разговора. Я говорил о вас, о том, что вы сделали. А я ведь знаю все, что вы сделали.
— Все?
— Или почти все.
— Спорю, что вы не знаете моей лучшей картины.
— «Император Отгон, посещающий могилу Карла Великого»?
— Вы и это знаете! — вскричал Каульбах с выражением большой радости на лице.
— Это ваш шедевр, и осмелюсь сказать, что это шедевр всей современной немецкой живописи.
Каульбах с искренним чувством протянул руку молодому человеку.
— Если не ставить картину на ту высоту, на которую вы ее возносите, то скажу, что сам я люблю ее больше всех прочих. О! Но простите, — вздрогнув, воскликнул Каульбах, — нот идут два человека, они пришли позировать.
— Я предоставляю вас вашим делам, но не освобождаю вас от себя.
— Надеюсь, да. Но подождите… Это мои близкие друзья, может быть, вы их не стесните? Пойду им навстречу, скажу, кто вы, и если они не усмотрят помехи в том, чтобы вы остались на время сеанса, то от вас будет зависеть, оставаться ли вам или уходить.
И Каульбах, выйдя из мастерской, пошел навстречу двум своим посетителям. Те же вышли из очень простой кареты без гербов, однако Бенедикт, великий знаток лошадей, сразу оценил их: обе лошади, что везли карету, стоили от четырех до пяти тысяч франков каждая.
Один из них, тот, что был постарше, выглядел на сорок — 8 сорок пять лет; на его будничном мундире гвардейских егерей, то есть на темно-зеленом кителе с воротом и позументами из черного бархата, были генеральские эполеты. Обменявшись с Каульбахом несколькими словами, он отцепил орденский знак, прикрепленный у него на груди вместе с двумя другими крестами, и положил его в карман; два оставшихся на нем креста были: один — орденом Вельфов, другой — орденом Эрнста Августа.
Собираясь пройти сад, куда карета не въехала, и подняться по лестнице на крыльцо, он оперся на руку молодого человека, которого можно было принять за его сына.
Этот очень стройный и весьма худощавый молодой человек мог быть в возрасте примерно двадцати одного года. На нем был мундир гвардейских гусаров, то есть голубой китель с серебряными петлицами, и небольшая военная фуражка.
Каульбах поспешил раскрыть перед ними дверь в мастерскую и отступил, чтобы дать им войти. Бенедикт поклонился им, узнав двух персонажей портрета, который подрисовывал перед этим Каульбах.
Бенедикт бросил быстрый взгляд на картину. На портрете уже никак нельзя было снять орденского знака. И Бенедикт узнал в этом ордене большой крест Святого Георга — его имели право носить только государи.
В его мозгу молнией пронеслось: этот генерал, что по-дружески пришел к Каульбаху, был король Георг; этот молодой человек, на чью руку опирался его слепой отец, был наследный принц.
Бенедикт был далек от того, чтобы из угодливости воспрепятствовать их инкогнито, которое давало ему возможность увидеть с близкого расстояния одного из самых образованных, артистичных и выдающихся государей в Германии.
— Милорды, — сказал Каульбах, обращаясь к двум офицерам, — честь имею представить вам одного из моих собратьев по ремеслу, уже известного, хотя и очень еще молодого. Он горячо рекомендован мне директором французских изящных искусств. И спешу добавить, что он весьма зарекомендовал себя уже сам.
Генерал кивнул в знак милостивого приветствия; молодой человек приподнял свою фуражку. И тут королю пришла в голову прихоть.
— Сударь, — сказал он Бенедикту по-английски, — я сожалею, что говорю так плохо на французском и на немецком, на котором, по утверждению моего друга Каульбаха, вы говорите как Лейбниц, как истинный саксонец… Но я довольно хорошо понимаю, когда говорят на этих языках, и мой сын тоже, поэтому говорите по собственному выбору на языке, наиболее близком вам.
— Прошу прощения, милорд, — сказал Бенедикт на великолепном английском, — но думаю, что говорю достаточно вразумительно по-английски, чтобы поддержать беседу и на этом языке.
— Ода! — воскликнул король Георг. — Вы говорите по-английски, словно это ваш родной язык.
— Я слишком большой ценитель Шекспира, Вальтера Скотта и Байрона,
— поклонившись, ответил Бенедикт, — чтобы не постараться прочесть их в оригинале.
Разговор установился на английском языке, на котором Каульбах говорил довольно легко и без оглядки на королевский этикет.
Уверенный, что его совершенно не узнали, король поддался своему художественному вдохновению; он рассуждал о живописи намного лучше, чем некоторые критики, сохранившие оба своих глаза. Король говорил о литературе, жалел об упадке театра в Германии, удивлялся энергии в области драматического искусства, которой Париж питает весь мир. Пока он говорил, Каульбах подправлял, как он сказал, некоторые детали картины, довольствуясь тем, что приглушал их тона. Особенно приметным в короле было его восхитительное изящество, с которым он умел скрыть свой физический недостаток. Вместо того чтобы поворачиваться, как обычно делают слепцы, ухом в сторону, откуда доносился звук, он смотрел в лицо собеседнику, словно мог видеть его. Узнав, что французский художник побывал на войне в Китае, путешествовал в Индии, Абиссинии, России, на Кавказе, в Персии, он забросал его вопросами, тем более лестными для Бенедикта, что они свидетельствовали о высоком уме короля, которому мог соответствовать лишь столь же высокий ум его собеседника.
Что касается молодого принца, то он, страстный охотник, охотившийся, однако, только на европейских зверей и не встречавший более страшного противника, чем олень или кабан, с замиранием сердца слушал рассказы об охоте на пантеру, тигра, льва и слона. И когда Бенедикт предложил ему показать свой набросок, сделанный во время путешествия в Индию, принц воззвал к отцу с настоящей мольбой.
Король уступил желанию своего сына.
— Но когда и где? — спросил принц.
— Да у тебя, — ответил король. — Пригласи своего доброго друга Каульбаха на завтрак вместе с господином Бенедиктом. И если оба окажут тебе честь принять приглашение…
— О! Завтра! Господа, завтра! — обрадовался молодой принц.
Бенедикт озабоченно посмотрел на Каульбаха.
— Боюсь, что завтра, — сказал он, — у меня окажется слишком много работы.
— У вас есть начатые портреты? — спросил молодой принц.
— Я только вчера приехал.
— Да, — сказал Каульбах, — но мой дорогой собрат оказался очень горячим и уже успел дать в «Новой ганноверской газете» объявление, — оно сейчас совершает свой путь в Берлин.
— Как, то письмо, что я прочел отцу и нашел его столь забавным, написано нами, сударь?
— Да, Бог мой, именно мною.
— Но у нас же теперь без конца будут стычки!
— Я рассчитываю на три. Число три угодно богам.
— А если нас убьют или ранят?
— Если меня убьют, прошу у нас, господа, разрешения оставить вам в наследство мой альбом. Если меня опасно ранят, господин Каульбах возьмет на себя труд показать вам его вместо меня. Наконец, если у меня окажется только царапина, я собственноручно принесу его вам. Но успокойтесь, милорд, раз уж вы любезно пожелали немного мною поинтересоваться, могу заверить вас, что со мною совершенно ничего не случится.
— Но как вы это можете знать?
— Вы знаете имя этого господина? — спросил Каульбах наследного принца.
— Бенедикт Тюрпен, полагаю, — ответил принц.
— Так вот, он по прямой линии потомок волшебника Турпина, дяди Карла Великого, и занимается in partibus note 17 ремеслом своего предка.
— Ах! Боже милостивый! — сказал молодой принц. — Вы, случайно, не спирит, не врач?
— Нет, не имею чести. Я просто развлекаюсь, узнаю прошлое, настоящее и немного будущее, читая по руке.
— Перед вашим приходом мой дорогой собрат — по живописи, разумеется, — сказал Каульбах, — жалел, что не имел случая взглянуть на руку прусского короля. Он бы заранее предсказал нам исход войны. Милорд, — продолжал Каульбах, сделав ударение на титуле, нельзя ли где-нибудь найти королевскую руку и показать ее господину Бенедикту?
— О да, — сказал король, улыбаясь. — Нет ничего легче. Но для этого нужен был бы настоящий король или настоящий император. Император такой, как китайский император, у которого сто пятьдесят миллионов подданных, или как император Александр, чье царство занимает девятую часть света. Вы ведь придерживаетесь того же мнения, господин Тюрпен?
— Мое мнение, государь, — ответил Бенедикт, глубоко склонившись перед королем Георгом V, — заключается в том, что великих королей делают вовсе не большие королевства:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71