А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Уж лучше здесь, когда он будет выходить, монсеньер. Дом стоит уединенно, у него хорошая репутация; мне кажется, я говорил вашему высочеству, что здесь жила одна из моих любовниц. С этим бретонцем легко справятся четыре человека, и они уже спрятаны в этой комнате. Я просто размещу их с другой стороны, раз ваше высочество хочет обязательно увидеть его. Вместо того чтобы задержать при входе, его арестуют при выходе, вот и все. У дверей будет готов другой экипаж — не тот, что привезет его сюда, а который доставит шевалье в Бастилию таким образом, что даже кучер не будет знать, что с ним сталось. В курсе дела будет только господин де Лонэ, а он не болтлив, ручаюсь вам.
— Делай как знаешь.
— Монсеньер знает, что я почти всегда так и поступаю.
— Наглец ты!

— Но, кажется, моя наглость не сделала монсеньеру ничего худого?
— О, я знаю, что ты всегда прав.
— А что с другими?
— Какими другими?
— С нашими бретонцами в провинции: с Понкалеком, Куэдиком, Талуэ и Монлуи?
— Вот несчастные! Ты знаешь их имена?
— Ну а чем, по-вашему, я занимался столько времени в гостинице «Бочка Амура»?
— Они узнают об аресте своего сообщника.
— От кого?
— Ну, увидят, что их корреспондент в Париже не отвечает, и поймут, что с ним что-то случилось.
— Ба! А разве нет капитана Ла Жонкьера, чтоб их успокоить?
— Есть-то он есть, но они, наверное, знают его почерк?
— Ну-ну, неплохо, монсеньер начинает кое-что понимать в этом, но ваше высочество проявляет напрасную заботу, как говорит Расин, в этот час господа бретонцы уже должны быть арестованы.
— А кто отправил приказ?
— Я, черт возьми! Я недаром ем хлеб министра, впрочем, вы этот приказ подписали.
— Как, я? Ты с ума сошел!
— Конечно, вы. Те господа заговорщики виновны ровно столько же, как здешний, и дав мне разрешение арестовать одного, вы, тем самым, разрешили мне арестовать и других.
— А когда ты отправил гонца с приказом? Дюбуа вынул часы.
— Ровно три часа назад, таким образом, я допустил поэтическую вольность, сказав вашему высочеству, что они уже арестованы: их арестуют только завтра утром.
— Бретань будет роптать, Дюбуа.
— Ба! Я принял меры.
— Бретонские суды не захотят судить соотечественников.
— Я это предвидел.
— Если их приговорят к смерти, не найдется палача, чтобы привести приговор в исполнение, и мы получим второе издание дела Шале. Ведь это дело тоже слушалось в Нанте, не забывай, Дюбуа. Говорю тебе, с бретонцами трудно жить.
— Скажите лучше, что их трудно заставить умереть, но это еще один пункт, который надо обговорить с нашими комиссарами, список которых я вам представляю. Трех или четырех палачей я пошлю из Парижа, это все люди, привычные к благородной работе, сохранившие добрые традиции кардинала Ришелье.
— О черт! — воскликнул регент. — Кровь в мое правление! Не люблю я этого. Ну, можно еще было пролить кровь графа Горна — он был вор, или Дюшофура — тот был подлец. Я чувствителен, Дюбуа.
— Нет, монсеньер, вы не чувствительны, вы нерешительны и слабы. Я говорил, когда вы были еще моим учеником, и повторяю сегодня, когда вы стали моим господином: при крещении феи, ваши крестные, одарили вас всем: красотой, силой, храбростью и умом, но одну фею не пригласили — она была стара, и, наверное, тогда уже было ясно, что старые женщины будут вам неприятны, — она, однако, явилась последней, преподнесла вам в дар легкость характера и все испортила.
— Кто рассказал тебе эту прелестную сказку? Перро или Сен-Симон?
— Принцесса Пфальцская, ваша матушка. Регент рассмеялся.
— И кого же мы назначим комиссарами? — спросил он.
— О, будьте спокойны, монсеньер, людей умных и решительных, совсем не провинциалов, людей слабочувствительных к семейным сценам, состарившихся в судейской пыли, заскорузлых сердцем и поднаторевших в крючкотворстве, которых не испугают страшные глаза бретонцев и не соблазнят прекрасные заплаканные глаза бретонок.
Регент молчал, он только кивал головой и покачивал ногой.
— А вообще-то, — продолжал Дюбуа, который понимал, что регент с ним не согласен, — может быть, эти люди и не так виновны, как нам кажется. Что они замышляли? Перечислим еще раз факты. Ба! Сущие пустяки! Вернуть испанцев во Францию — ну, подумаешь! Назвать Филиппа V, отступника родины, «мой король», отменить все законы государства… Уж эти мне добрые бретонцы!
— Все это хорошо, — высокомерно прервал его регент, — я не хуже вас знаю государственные законы.
— Тогда, монсеньер, если это действительно так, вам осталось только одобрить список выбранных мной комиссаров.
— Сколько их?
— Двенадцать.
— И их зовут?..
— Мабруль, Бертен, Барийон, Париссо, Брюне-д'Арси, Пагон, Фейдо-де-Бру, Мадорж, Эбэр-де-Бук, Сент-Обен, де Боссан и Обри де Вальтон.
— О, ты был прав, выбор весьма удачен. И кто же будет председателем этого милого собрания?
— Догадайтесь, монсеньер.
— Берегись! Во главе этой шайки должен стоять человек с незапятнанным именем.
— Есть, и весьма пристойный.
— Кто?
— Посол.
— Может быть, Селламаре?
— Ей-Богу, если бы вы соблаговолили выпустить его из Блуа, он ни в чем бы не смог вам отказать, даже когда понадобилось бы отрубить головы его сообщникам.
— Ему и в Блуа неплохо, пусть там и сидит. Так кто же твой президент?
— Шатонёф.
— Посол в Голландии, человек времени великого царствования! Вот черт! Дюбуа, я обычно не засыпаю тебя комплиментами, но на этот раз ты создал шедевр.
— Понимаете, монсеньер, он знает, что эти люди хотят установить республику, а он так воспитан, что привык только к султанам, он и Голландию возненавидел, потому что Людовик XIV ненавидел республики, и он, честное слово, весьма охотно согласился. Генеральным прокурором будет Арграм: он человек решительный, секретарем — Кайе. Мы это дело быстро обработаем, и кстати, потому что время не терпит.
— Но потом, Дюбуа, мы, по крайней мере, сможем жить спокойно?
— Надеюсь, нам только и остается, что спать с вечера до утра и с утра до вечера, я хочу сказать — после того, как мы кончим войну с Испанией и введем в обращение банкноты. Но в этой работе вам поможет ваш друг Ло: денежное обращение — его дело.
— Сколько беспокойства, Господи! И какого черта я где-то забыл голову, когда добивался регентства! Вот сегодня я бы мог вдоволь посмеяться, глядя, как господин дю Мен выпутывается из всех этих дел с помощью своих иезуитов и испанцев и как госпожа де Ментенон ведет политику со своими Вильруа и Вилларом, а Юмбер говорит, что раз в день смеяться полезно.
— А кстати, о госпоже Ментенон, — прервал его Дюбуа, — вы знаете, монсеньер, говорят, что бедняжка тяжело больна и не проживет и двух недель.
— Ба!
— После того, как госпожа дю Мен попала в тюрьму, а ее супруг — в изгнание, она говорит, что теперь Людовик XIV окончательно умер, и, вся в слезах, спешит последовать за ним.
— А тебе и горя мало, бессердечный ты человек!
— Честно признаюсь, я ее искренне ненавижу. Ведь это из-за нее покойный король вытаращил на меня глаза, когда я по случаю вашей свадьбы попросил у него красную шапку, и нелегко было это дело уладить, вам-то это хорошо известно, монсеньер; если бы вы не загладили передо мной вину покойного короля, эта дама окончательно погубила бы мою карьеру, так что, если бы я мог приплести ее любимого господина дю Мена к этому бретонскому делу… Но это было почти невозможно, честное слово! Бедняга почти помешался со страху и всем, кого встречает, говорит: «Да, кстати, вы знаете, что был организован заговор против правительства его величества и персоны регента? Это постыдно для Франции. Ах, если бы другие были похожи на меня!»
— Тогда бы заговора не было, — подтвердил регент, — это уж точно.
— Он отрекся от жены, — добавил, смеясь, Дюбуа.
— А она — от мужа, — подхватил регент и тоже рассмеялся.
— Не советую вам держать их в заключении вместе, они передерутся.
— Ну, потому-то я и отправил его в Дулан, а ее в Дижон.
— И они грызутся в письмах.
— Выпустим их, Дюбуа.
— Чтобы они поубивали друг друга? О монсеньер, вы просто палач, сразу видно, что вы поклялись уничтожить потомство Людовика XIV.
Эта рискованная шутка доказывала, насколько Дюбуа был уверен в своем влиянии на герцога, потому что, пошути так кто-то другой, это вызвало бы куда более мрачную тень на лице регента, чем при этих словах его министра.
Дюбуа представил список членов трибунала на подпись Филиппу Орлеанскому, и тот на этот раз поставил ее без колебаний, после чего аббат в глубине души очень обрадованный, но внешне совершенно спокойный, ушел подготавливать арест шевалье.
Гастон же, покинув дом в предместье, отправился в фиакре в гостиницу «Бочка Амура», где его, как читатель помнит, должен был ждать экипаж, чтобы отвезти на Паромную улицу. И правда, там его ждали и карета, и вчерашний провожатый. Гастон не хотел, чтобы Элен пересаживалась в карету, и потому спросил, нельзя ли ему продолжать путь в том фиакре, в котором он приехал. Таинственный незнакомец ответил, что не видит к тому никаких препятствий и, сев вместе с кучером на козлы, назвал ему адрес дома, перед которым следует остановиться.
Во время пути Гастон был грустен, сердце его разрывалось от страха и печали, которую он не хотел объяснить Элен, хотя его возлюбленная ждала его поддержки и утешения. Поэтому когда они уже въезжали на Паромную улицу, Элен в отчаянии от того, что у человека, на которого она должна была бы опереться, оказалось так мало сил, произнесла:
— О, если вы будете себя так вести каждый раз, когда я доверюсь вам…
— Скоро, — прервал ее Гастон, — вы увидите, Элен, что я действую в ваших интересах.
Они приехали, карета остановилась.
— Элен, — сказал Гастон, — тот, кто заменит вам отца, сейчас в этом доме. Позвольте, я поднимусь первым и предупрежу его о вашем посещении.
— О Боже! — воскликнула Элен, невольно вздрагивая, сама не зная почему, — так вы меня оставляете одну?
— Вам нечего бояться, Элен. Впрочем, я через минуту спущусь за вами. Девушка протянула ему руку, и Гастон прижал ее к губам. Он невольно сам почувствовал смутное беспокойство; ему тоже казалось, что покидать Элен не следует. Но тут ворота отворились, и человек, сидевший рядом с кучером, велел ему заезжать во двор; ворота за каретой затворились снова, и Гастон понял, что за такими высокими стенами Элен не угрожает никакая опасность; впрочем, и отступать было некуда. Человек, который приехал за ним в «Бочку Амура», открыл дверцу кареты. Гастон последний раз пожал своей подруге руку, вышел и поднялся на крыльцо вслед за провожатым, который, как и накануне, ввел его в коридор, показал на дверь гостиной, сказав, что Гастон может постучать, и удалился.
Гастон, знавший, что его ждет Элен и медлить нельзя, постучал тотчас же.
— Войдите, — произнес голос мнимого испанского принца.
Гастон узнал этот голос, так запомнившийся ему; он повиновался, отворил дверь и оказался с глазу на глаз с главой заговора, но на этот раз у него не было тех опасений, которые он испытывал при первом свидании; он был решителен и приблизился к герцогу Оливаресу с высоко поднятой головой и со спокойным лицом.
— Вы точны, сударь, — сказал герцог, — мы назначили свидание на полдень, и часы как раз бьют двенадцать.
И в самом деле, часы на камине, возле которого стоял регент, пробили полдень.
— Я очень спешу, монсеньер, — ответил Гастон, — данное мне поручение тяготит меня, я боюсь, что меня одолеют угрызения совести. Вас это удивляет и беспокоит, не так ли, монсеньер? Но успокойтесь, угрызения совести у такого человека, как я, опасны только для него.
— И правда, сударь, — воскликнул регент с радостью, которую ему не удалось совсем скрыть, — мне кажется, что вы готовы отступить!
— Вы ошибаетесь, монсеньер, с тех пор как жребий судил мне убить принца, я шел только вперед и остановлюсь, когда выполню свой долг.
— Сударь, я говорю так потому, что в ваших словах мне послышалось сомнение, а при определенных обстоятельствах и в устах определенных людей слова имеют большое значение.
— Монсеньер, бретонцы имеют привычку говорить то, что думают, и делать то, что говорят.
— Значит, вы по-прежнему полны решимости?
— Более чем когда-либо, ваше сиятельство.
— Дело в том, видите ли, — прервал его регент, — дело в том, что еще есть время, зло еще не свершилось, и…
— Вы называете это злом, монсеньер, — произнес, печально улыбаясь, Гастон, — как же мне тоща называть себя?
— Но я так понимаю, — живо подхватил регент, — что для вас — это зло, раз вас мучают угрызения совести.
— С вашей стороны невеликодушно, монсеньер, упрекать меня за откровенность, потому что с человеком менее достойным, чем ваше сиятельство, я бы, безусловно, от нее воздержался.
— А я, сударь, именно потому, что тоже оценил вас по достоинству, говорю вам: есть еще время остановиться; и спрашиваю, хорошо ли вы подумали и не раскаиваетесь ли вы в том, что ввязались, — тут герцог на минуту запнулся и продолжал, — ввязались в столь рискованное предприятие. Меня не бойтесь, даже если подведете нас, я все равно буду вам покровительствовать. Я видел вас всего один раз, сударь, но оценил вас, как вы того заслуживаете: храбрые люди — такая редкость, что нам останется только сожалеть о вас.
— Ваша доброта, монсеньер, повергает меня в смятение, — ответил Гастон, у которого, несмотря на все его мужество, в глубине сердца зародилась тень сомнения. — Нет, монсеньер, я не колеблюсь, только меня одолевают мысли, преследующие человека перед дуэлью: решимость убить врага и скорбь от того, что необходимость принуждает его уничтожить другого человека.
Гастон на секунду замолк; собеседник смотрел на него проницательным взглядом, казалось, он пытался в самой глубине его души отыскать следы слабости, на которую надеялся. Но молодой человек продолжал:
— Но здесь поставлены на карту столь серьезные вещи, что они не идут ни в какое сравнение с нашими природными слабостями, и я буду повиноваться своим убеждениям и чувству дружбы, если не сказать симпатиям, и буду вести себя таким образом, монсеньер, что вы зачтете мне в заслугу даже минутную слабость, на мгновение задержавшую мою руку.
— Прекрасно, — сказал регент, — но как вы собираетесь подступиться к этому делу?
— Я подожду, пока мне удастся встретиться с ним лицом к лицу, и тогда я воспользуюсь не аркебузой, как Польтро, и не пистолетом, как Витри. Я скажу ему: «Монсеньер, вы сделали Францию несчастной, и я приношу вас в жертву ее спасению» — и заколю его кинжалом.
— Как Равальяк, — сказал герцог так невозмутимо и спокойно, что молодой человек вздрогнул. — Ну что ж, отлично.
Гастон ничего не ответил и опустил голову.
— Этот план мне кажется самым надежным, и я его одобряю. Я должен все же задать вам последний вопрос. А если вас схватят и подвергнут допросу?
— Ваше сиятельство знает, что бывает в подобных случаях, Я умру, но ничего не скажу, и раз вы только что привели пример Равальяка, то, если память мне не изменяет, он как раз так и сделал, а он ведь был не дворянин.
Гордость Гастона понравилась регенту, потому что сам он был молод сердцем и преисполнен рыцарского духа; впрочем, ему, привыкшему ежедневно сталкиваться со слабыми, низкими и угодливыми людьми, такой простой и сильный характер был в новинку, а всем известно, что регент любил все новое.
Он подумал еще немного и, как бы еще не решив и желая выиграть время, спросил:
— Значит, я могу рассчитывать, что вы будете непоколебимы?
Гастон, казалось, был удивлен тем, что его собеседник вернулся снова к этой теме, и поскольку это чувство ясно отразилось в его глазах, регент заметил его.
— Да, я вижу, вы решились.
— Безусловно, — ответил шевалье, — и жду последних распоряжений вашего сиятельства.
— Моих распоряжений?
— Конечно, ваших. Вы, монсеньер, ничего не пообещали мне, а я уже предоставил себя в полное ваше распоряжение и принадлежу вам телом и душой.
Герцог встал.
— Ну что же, — сказал он, — раз это свидание должно обязательно окончиться чем-то определенным, то вы сейчас выйдете отсюда через эту дверь, пройдете через сад, который окружает дом, в глубине сада есть ворота, у них вас ждет карета, а в ней мой секретарь. Он вручит вам пропуск на свидание с регентом, ну а сверх того, я поручусь за вас своим словом.
— Это все, что я просил, монсеньер, — произнес Гастон.
— Вы хотите еще что-то мне сказать?
— Да. Прежде чем проститься с вашим сиятельством — а я, быть может, не увижу вас больше в этом мире, — я хотел бы попросить об одной милости.
— О какой, сударь? — спросил герцог. — Говорите, я слушаю.
— Монсеньер, — продолжал Гастон, — не удивляйтесь, что я медлю, дело идет не об обычной услуге или каком-то одолжении мне лично: Гастону де Шанле больше ничего не нужно, кроме кинжала, а он при мне. Но, принеся в жертву свое тело, я не хотел бы принести в жертву душу. Моя душа, монсеньер, принадлежит Господу и молодой девушке, которую я боготворю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40