А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я передать не могу, как этот гардероб меня угнетает.
– Тебе просто ничего не нравится, если оно моложе ста лет. Тебя давно уже следовало бы похоронить. А этот гардероб – образчик современности. Тебе придется проглотить это, хочешь ты того или нет.
Как обычно, его высказывание заставило меня замолчать. Этот гардероб действительно был образчиком современности и, глядя на него, я поняла, что мне придется проглотить это, но, тем не менее, я запротестовала.
– Никакая это не современность, – сказала я, – А всего лишь чудовищное гибридное ничтожество.
– Тогда напрашивается единственный вывод, – Дэвид был совсем не глуп, – что мы живем в чудовищном гибридном веке, и ты не можешь с этим смириться, так? Ты заглатываешь свой отвратительный мартини, куришь сигареты, смотришь мерзкое телевидение, восхваляешь рекламу и деловые вестники, спидботы и джаз, тратишь целое состояние на лак для волос, и в то же время твой нежный желудок не в состоянии «переварить» обыкновенный полезный гардероб. Ты не можешь иметь то, что хочешь, и отбрасываешь то, что имеешь.
– Ладно, думаю, я привыкну к нему, – сказала я. – Если он существует, то пусть остается в моей спальне.
– Вот это сила воли, – похвалил Дэвид, отворачиваясь от зеркала и пересаживаясь ко мне на кровать. – Я знал, что ты способна взглянуть на вещи иначе.
– Думаешь, ты можешь уговорить меня на что угодно?
– А почему нет? Я говорю тебе только то, что ты сама будешь думать через полчаса. Я просто попытался прогнать отчаяние. А теперь скорее поцелуй меня.
– За что?
– За мое понимание проблемы с этим гардеробом. Знаешь, все-таки ты вышла за меня из-за моего вкуса. Мой вкус настолько ужасен в том, что касается мебели, что тебе понравилось воспитывать его во мне каждый день. Правда?
– Естественно.
– И еще. Я, как и этот гардероб, принадлежу современности. В ее наименее желательном аспекте. Ну, ты сыта?
– По горло.
– А я, наверное, несъедобный?
– Абсолютно. Такой сырой, огромный и волосатый.
– Поцелуй меня, Эмма.
– Не хочется. Мне вообще не хочется никого целовать.
– Я помогу тебе распаковаться, если ты меня поцелуешь.
– Не хочу, чтобы ты помогал, ты все поломаешь, – ответила я, но все же медленно повернулась к нему. Наши губы встретились. Я думала в те несколько мгновений, что длился поцелуй, ощущая на губах знакомый табачный привкус: хоть наши губы здесь, но где, словами песни, наши сердца? Между нами стояло нечто большее, чем гардероб.
Глава четвертая
К следующему утру мне удалось придать дому более жилой, на мой взгляд, вид. Я покрыла все поверхности и полочки вышитыми и кружевными салфеточками, расставила тщательно подобранные безделушки. Я видела, как Паскаль становилась все печальнее и печальнее по мере происходящих изменений: она терпеть не могла мой стиль, ей вполне пришелся по вкусу светлый полированный стол, и она протестующе воскликнула, когда его крышка скрылась под зеленой бархатной скатертью с бахромой, принадлежавшей моей прабабке. Какая странная домашняя ситуация, обязывающая человека жить под одной крышей вместе с людьми, с которыми у него нет ничего общего. Наши мнения с Паскаль, я уверена, расходились по любому вопросу, и все-таки мы жили вместе, ели вместе, делили одну ванную… Неудивительно, что она согласилась переехать с нами в Хирфорд: думаю, это благодаря своей преданности Дэвиду. Он обычно дразнил ее, брал за руку и комментировал ее одежду: у него был свой подход. Денно и нощно мы с Паскаль обменивались репликами, и все же она оставалась для меня совершенно чужим человеком. Это, я уверена, было прямым результатом наших взаимоотношений, той экономической зависимости, существующей между ней и мной. Я узнавала о любом человеке за десять минут больше, чем о Паскаль за несколько месяцев. Не то, чтобы я игнорировала ее, будучи работодателем, напротив, тот факт, что я ей платила, настолько смущал меня, что я не решалась вмешиваться ни взглядом, ни словом в ее частную жизнь. Может, ей и было все равно, но мне нет. Я относилась к ней с таким уважением, что не подвергала критике ни один из ее поступков, и даже не попыталась зайти в ее спальню в течение всего времени нашего совместного проживания. В результате я практически ничего о ней не знала, а ведь я всегда придавала огромное значение тому, чтобы лучше узнать других людей.
Распаковывая наши вещи, я обнаружила, что один из моих ливерпульских чайников разбился. У меня их было два, парных, серо-белых, с пасторальными коровками и деревьями в пастельных тонах, и вот один из них превратился в осколки. Я уложила их слишком близко к стенкам коробки, должно быть, они бились о них при переезде. Это случилось по моей вине, хотя прежде такого со мной не бывало. Еще полчаса я метала громы и молнии. Вот, оказывается, как плохо я могу выносить расхождения с собственным идеальным образом.
На следующий вечер после нашего приезда нас пригласили на прием, устраиваемый для театральной труппы. Думаю, сама мысль об этом поддерживала меня в хорошем настроении, пока мы обустраивались; Дэвид же исчез сразу после завтрака, сказав, что идет на репетицию, чему я не поверила. Он не появлялся весь день. Поэтому мне пришлось собираться на прием в одиночестве. Больше всего мне нравится наблюдать с безопасного расстояния, которое позволяла роль жены, противоборство мелких человеческих страстей. Я обнаружила, что там, где дело касалось актеров, рассчитывать на особое веселье не приходилось. Я очень беспокоилась за свой внешний вид. На мне был черный бархатный костюм, отлично подходящий для любого случая, и белая блузка с кружевами на манжетах и груди, которую я сама сшила. Я ей очень гордилась: работа отняла у меня много недель, и в результате получилась отличная качественная вещь в викторианском стиле. Когда я ее примерила, то решила, что моя грудь слишком налита и необходимо перед уходом покормить Джозефа. Иначе эта часть тела предстанет в несколько искаженном виде.
Я потратила часы, чтобы уложить волосы над ушами, но мне не удалось добиться желаемого результата, поэтому я оставила свои попытки и просто заколола их на затылке. Потом я надела старую черную шляпу и взяла в руки сумочку из блесток; и то и другое я приобрела в лавке с рухлядью в Айлингтоне. Я заплатила за каждый предмет по кроне и была рада, что наконец-то представился удобный случай использовать их. Шляпка была сделана из тонкой соломки, с перьями и черной кружевной розой; с сумочкой старушка-лавочница, по ее словам, ходила на танцы. Она была сделана из когда-то серебряных блесток, теперь серых и истершихся. Когда я закончила одеваться, то решила, что выгляжу просто чудесно: по крайней мере, им будет сложно разглядеть мое истинное лицо. Вот только не слишком ли похоронный у меня вид? Конечно, у меня необычная внешность. Меня нельзя было назвать «кровь с молоком»: лицо бледно и серо, и кажется, что в венах у меня почти не течет кровь.
Я как раз раздумывала, пойти ли мне на прием одной, когда вернулся Дэвид из города (или где он там еще был). Он вошел в спальню и, взглянув на меня, спросил:
– Эмма, что ты сделала?
– О чем ты (осведомилась я холодно, ожидая обычных безвкусных оскорблений, но он лишь добавил:
– Ты великолепно выглядишь.
– Не собираешься переодеться? – поинтересовалась я.
– Зачем, черт побери? Для кучки старушек?
– Кто сказал, что там будут одни старушки?
– А разве нет?
Я знала, что он не станет переодеваться, да мне и не хотелось этого; я обожала, когда он выглядел растрепой. Мне нравился тот эффект, который мы производили в паре: он – такой агрессивный, я – совершенно официозная. Довольно странно, что сейчас на нем был галстук, он его надевает изредка. По дороге я зашла пожелать Флоре спокойной ночи, она как раз купалась.
– Пока, мамочка, – Она выговорила эти два словечка с некоторым трудом. Когда я думаю, где мое сердце, мне стоит только взглянуть на Флору, чтобы обнаружить его. Хотя временами кажется, что оно где-то еще. Перед уходом Паскаль пожелала нам «бон суар».
Ее, кажется, поразила шляпка. Все остальное осталось без внимания, но она не могла оторвать глаз от моей шляпки. По стандартам абсолютной красоты те клетчатые кепи, которые она носила, подчиняясь диктату моды, не шли со шляпкой ни в какое сравнение. Мой головной убор был неотразим лет шестьдесят назад и все еще представлял собой шедевр. Смогу ли я протянуть столько же, сохранив в целости свои розы и кружева?
Вечеринка была такой, как я себе представляла. По прибытии нас проводили в приемную, где мы топтались с другими актерами; очевидно, нам не позволялось смешиваться с остальными гостями. Было совершенно непонятно, чего мы ждали. Мы бессмысленно созерцали друг друга; Дэйв начал злиться, как всегда, когда напитки оказывались вне пределов досягаемости, и не собирался меня ни с кем знакомить. Сам он тоже ни с кем не разговаривал, поэтому мы стояли рядом, злые, в ожидании неизвестно чего. Не было смысла обсуждать разговорные потуги Флоры или испорченный газовый водонагреватель, поэтому мы молчали. Я пристально рассматривала присутствующих, чтобы они не решались лишний раз взглянуть на меня: это одно из моих развлечений. Вскоре нас неожиданно согнали в главный зал, где местная аристократия уже потягивала свой шерри. Я поняла, что Виндхэм Фаррар и мэр собираются сказать несколько слов, поэтому поспешно оставила Дэвида и попыталась найти себе что-нибудь выпить. Мне не везло, но тут я обнаружила дверь в кухню и встала там, пока мимо не пронесли очередной поднос с напитками, и тут уж я не оплошала. Теперь я была готова осмотреться. Как я и ожидала, все актеры держались по-прежнему общей кучкой и никто не пытался их представить собравшимся. Мне это напомнило школьные танцы, на которые я пошла однажды: мальчики – по одну стену, девочки – по другую.
Но здесь деление было социальным, а не по половому признаку.
Несколько хорошо известных фигур, вроде Натали Винтер, уже пытались привлечь к себе внимание. На ней было изумрудно-зеленое коктейльное платье, в руках черная атласная вечерняя сумочка, и белые атласные же туфельки. Она почти не отличалась от городских дамочек, некоторые из которых были одеты очень похоже; с некоторым смущением она разговаривала с парой среднего возраста. Как я заметила, Дэвид тоже привлек внимание группы женщин, окруживших его; он явно чувствовал себя как дома. Конечно, его лицо было более известным, чем лица других актеров труппы: много людей слышали о Натали Винтер, но никогда не видели ее, зато множество видело Дэвида Эванса, почти ничего не зная о нем. Весть о том, что он присоединился к труппе, достигла их ушей. Дэвиду очень хотелось стать классическим актером.
Я бродила повсюду, обмениваясь словом-двумя со знакомыми актерами. По пути я встретила женщину шести футов ростом, одетую в ярко-оранжевое платье, крошечную даму, в твидовом костюме и широкополой соломенной шляпе с цветами, и мужчину, залившего шерри манишку своей рубашки. Неизвестные актеры все еще держались вместе, смущенные и настороженные, возбужденно переговариваясь. Мысль о двух разных мирах, оказавшихся в одной комнате и не находящих точек соприкосновения, позабавила меня. Я мало что знала о каждом из этих миров, об этом городке, с его докторами, фермерами, земле– и домовладельцами; о театре, с красивыми юношами и невротическими девушками, с его изгоями и звездами, и у меня не было ничего общего с ними. И все-таки я была здесь, с ними. Что может быть интереснее?
Перед тем, как мэр разразился речью, я заметила Софи Брент. Она была в черном, как и я, и вся светилась весельем. Она разговаривала с представителями прессы, фотографировавшими ее время от времени. Она была в своем репертуаре и казалась созданной для фотокамеры.
Мэр говорил в основном то, что от него ожидали: какая известная труппа, какая радость для города иметь маленький театр и так далее. Из его речи я узнала кое-что доселе неизвестное, о чем Дэвид позабыл рассказать мне: несмотря на усилия Художественного совета, большая часть денег для осуществления проекта была выделена богатой американкой, имевшей какие-то родственные связи с Гарриком. Очевидно, до замужества, принесшего ей изрядную сумму, она сама была актрисой. Подобная история восхитила меня, она казалась такой невероятной. Я решила, что театру особенно свойственны такие романтические заблуждения, потому что актеры обычно уклоняются от проявлений здравого смысла. Им свойственны более нелепые черты человеческой натуры: суета, ревность, иногда даже щедрость. Мне понравилась эта мисс Фон Блерк, которая здесь не присутствовала, хотя собиралась прибыть на премьеру. Ее дар разъяснил мне кажущееся бессмысленным строительство нового дорогостоящего театра здесь: он бы не мог собирать аншлаги круглый год. Пустой театр, посвященный широте человеческой натуры. Но в этом году, как заверил меня Дэвид, театр будет полон: он считал, что люди соберутся со всех концов Англии, чтобы посмотреть на его игру.
После Мэра выступил Виндхэм Фаррар. Мне показалось, что он хитрит, пряча истинный смысл сказанного. В общих чертах высказавшись о театре в провинции и о Национальном театре, он заговорил о миссис фон Блерк и местных меценатах. Не сказал ничего конкретного, но его выступление продолжалось десять минут. Я была разочарована. Не знаю, чего именно я ожидала от него. Энтузиазм не произвел бы на меня впечатления, я сама далека об бурных чувств; возможно, я ждала какого-нибудь скептического замечания, соответствующего моим собственным мыслям. Но даже несмотря на то, что он не сказал ничего ободряющего для меня, у меня появилось ощущение, что его личные интересы никак нельзя было считать филантропическими или наивными. Сама его манера говорить подразумевала некую двусмысленность. Или на меня так подействовал миф о его благородстве: я невольно ожидала, что он будет непохож на других. Хотя в театре идеям благородства никогда не придавали большого значения, он вполне мог оказаться человеком, которому просто немного повезло, поэтому я относилась к его имени с тем уважением, которое обычно берегу для более достойных людей: Энгуса Уилсона, д-ра Левиса и тех, кто действительно что-то совершил.
Когда он закончил выступать, все захлопали и снова разбрелись по залу; я вернулась на свое место возле кухонной двери в ожидании очередного подноса с напитками и там встретила пожилую даму, много лет игравшую на сцене, которая «вычислила» по опыту то, что я увидела с помощью логики, и поэтому была, кажется, единственным веселым человеком здесь. Она подмигнула мне, когда официант вынес очередной поднос, и мы разобрали напитки. Потом она отошла за тортинками с грибами, а я стала высматривать, как всегда это делаю, интересных молодых людей. К сожалению, таковых не нашлось: все молодые люди, присутствовавшие на вечеринке, были актерами, и половина из них – «голубыми». Самым красивым мужчиной здесь был мой муж. Это открытие наполнило меня не гордостью, а лишь беспокойством. Мне не хотелось плохо думать о человеческой натуре и признать тот факт, что Дэвид был самым лучшим. Я наблюдала за ним со стороны: он разговаривал с двумя молодыми и, по-моему, незамужними женщинами. Я слышала то, что они говорили: они надеялись, что с открытием театра жизнь в городке немного оживет. Потом одна из них сказала, что ей нравится галстук Дэвида, и стала водить по нему пальцем: он посмотрел на нее, и я почувствовала, что сейчас что-то произойдет.
– Если он вам нравится, – сказал Дэвид громко, – возьмите его. Я к нему равнодушен.
Он тут же развязал галстук и вручил его девушке. Та была в ужасе.
– Нет, нет, – повторяла она, – Я не это имела в виду, совсем не это, пожалуйста, возьмите его, – она протянула галстук, но Дэвид не взял его обратно:
– Уверяю вас, он мне не нравится, я не буду его носить. Моя дорогая, я очень обижусь, если вы не примите его.
Он настаивал, его акцент становился заметнее, а поведение более вызывающим. Я видела по лицу девушки, как она жалеет, что оказалась невольной участницей этой торговли. Она позволила себе быть несколько более раскованной, чем это позволялось в рамках ее социального слоя, и оказалась проученной с той грубой прямотой, которой Дэвид особенно славился. Она посчитала его приятным молодым человеком, готовым поддержать словесную дуэль, но вместо этого осталась с никчемной вещью в руке и не знала, что с ней делать. Дэвид разозлил меня. Я видела, что он специально поставил ее в неловкое положение: это был не его тип девушки, и он не собирался заглаживать свое поведение. Я догадалась, что первопричиной этого поступка явилось раздражение: ему не нравилось, когда к нему относились снисходительно. Насколько я понимаю, у него не было особых оснований для недовольства. Его карьера зависела от подобного снисходительного отношения, но ему всегда нравилось думать, что можно убить двух зайцев, и поэтому он позволял себе кусать руку, ласкающую его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19