Я ожидала его прихода. Раньше мне казалось, что он способен испытывать гнев, но через год или два я поняла, что это не гнев, а просто брюзжание и дурное расположение духа. Радостное возбуждение было способно продержать его вне дома хоть всю ночь, тогда как голод, раздражение или отчаяние всегда приводили его к порогу дома. Он вошел, с опущенной головой, засунув руки в карманы куртки, с хмурым выражением лица: это выражение я так часто видела на экране, на фотокарточках, за завтраком. Эта мина, когда-то наполнявшая меня ужасом, от которого дрожали колени, а волосы шевелились на голове, а теперь означала просто очередную семейную ссору. Он сел на наш «честерфилд», не снимая куртки: была холодная ночь. Я молча посмотрела на него и кивнула. Я не собиралась заговаривать первой и надеялась, что он раскаивается и собирается отказаться от своего решения, меняющего всю мою жизнь.
Около двух минут мы просидели в тишине: я бросала взгляды то на телевизор, то в свою книгу, а он мрачно разглядывал ковер. Так как он продолжал молчать, я подумала, не заметил ли он следов пролитого накануне Флорой какао. Но когда он нарушил наконец молчание, я поняла, что мысли его были далеки от ковра.
– Что у нас на ужин? – спросил он.
– Что бы ты хотел?
– Это означает, что ничего нет? – и не дожидаясь ответа, продолжил: – И, ради Бога, включи камин, здесь такая холодина. Не пойму, почему надо сидеть и мерзнуть всю ночь.
Я нагнулась и включила электрокамин.
– Я привычна к холоду, – сказала я нарочно. Я всегда хвастаюсь перед всеми, особенно перед Дэвидом с его надуманными претензиями, своей выносливостью. Потом продолжала: – Выбирай: яичница с беконом, котлеты, спагетти, сосиски. Скажи, что именно, я приготовлю и принесу.
– Я знаю, тебе не хочется идти, – сказал он. – Ты ведь смотришь эту программу?
– Нет, не смотрю. Скажи же мне, что ты хочешь, и я принесу.
Но он не хотел, чтобы последнее слово оставалось за мной.
– Я сам приготовлю ужин. Скажи, что ты будешь есть, я все сделаю.
– Я не буду ужинать, – ответила я, чувствуя раздражение: он поймал меня той же стратегией, что и всегда. – Я сделаю тебе ужин, если ты скажешь, что хочешь съесть.
– Ты скажи, что ты хочешь.
– Ничего. Будешь котлеты?
– Не буду.
– Тогда что?
– Ты скажешь мне, что ты хочешь, и я пойду приготовлю. И так мы продолжали довольно долго, изливая свой холодный и усталый гнев, пока я не отправилась на кухню жарить котлеты, потому что только так я могла вскарабкаться на дюйм выше по грязному холму превосходства. Я очистила и сварила фунт картошки. Таким образом мы с Дэвидом поужинали, а я получила определенное преимущество.
Мы ели в молчании, я продолжала читать книгу. Потом, досмотрев телепередачу, я сказала, что собираюсь ложиться спать. Я очень устала за последние дни, особенно из-за неспокойного поведения Джозефа, которому было всего семь недель. Мое намерение заставило Дэвида произнести:
– Право, Эмма, не стоит так кипятиться из-за переезда в Хирфорд. На что ты злишься? Почему не хочешь ехать?
– Я вовсе не кипячусь, – сказала я, громко захлопнув книгу.
– Да нет же, кипятишься. Что ты так боишься потерять?
– Ты прекрасно знаешь, как я ждала этой работы.
– Получишь другую. Такой человек, как ты, никогда не останется безработным.
– В Хирфорде?
– Я уверен, что мы сможем что-нибудь там подыскать.
– Ты так думаешь? Возможно, место билетерши в твоем театре, а?
– Не будь смешной, любимая. Тебе обязательно найдется работа.
– А я уверена, что там мне будет нечего делать.
– Ты сможешь приглядывать за детьми.
– Дэвид, дорогой, – сказала я, – не говори мне о детях. У тебя нет права говорить со мной о детях. За детьми ухаживаю я, а не ты, поэтому не будем дискутировать на эту тему.
– Не понимаю, – сказал он, после паузы, означавшей, что по этому пункту он уступает, – почему тебе вообще понадобилась эта работа. Пустая трата времени. Это все твое тщеславие: тебе не достаточно слышать от меня о своей красоте, ты хочешь, чтобы вся страна пялилась на тебя каждый вечер. Тщеславие когда-нибудь погубит тебя, и ты умрешь эгоисткой, если не исправишься.
Сильно сказано, но мне было, чем парировать.
– А как же ты? – спросила я. – Кажется, свою игру ты считаешь искусством? Но это не искусство, это продажа своего таланта на потребу низменной толпе. И не говори, что ты делаешь это ради публики. Ты и все остальные – вы просто кучка больных манией величия. Все, чего вы хотите, это выставить свое лицо напоказ и кричать: «Вот я какой!» Больше ничего. Ну, раз это устраивает тебя, то и я не жалуюсь. Но дай и мне заниматься тем, чем я хочу: рассказывать всей стране о политике, о несчастных случаях на дорогах и забастовках профсоюзов… Продолжай заниматься своей глупой саморекламой, изливайся перед всем миром, я не возражаю.
– А почему ты должна возражать? Это я оплачиваю эти котлеты, и этот телевизор, и это платье, которое ты носишь, и крышу над твоей головой.
– Да, – я встала, – И, видимо, поэтому мне хочется иметь собственные деньги, чтобы я могла бросить в твое очаровательное лицо весь этот мусор.
Я вышла из комнаты и направилась вверх по лестнице в спальню. Пока я раздевалась, мне очень хотелось заплакать, но я сдержалась. Я вовсе не так сердилась, как следовало бы. Мне было жаль Дэвида: ему очень хотелось поехать, и не думаю, что ему хотелось ругаться со мной, как, впрочем, и мне. Я почитала немного, пытаясь успокоиться. Когда он поднялся наверх, он тоже был спокойнее.
– Давай поговорим об этом завтра, – предложил он. – Я еще не подписал контракт. И не сделал бы этого, не поговорив с тобой.
– Я так и думала.
Он разделся и лег в постель.
– Попытаюсь поспать, – сказала я, – хоть пару часиков, пока Джо снова не проснется.
Я закрыла глаза. Дэвид положил руку мне на бедро. Я поерзала и скинула руку. Он снова дотронулся до меня. Я оттолкнула его еще раз, он вспылил – и я вспылила, и мы снова принялись ссориться. Такие уж мы. Дэвид завел волынку о прелестях деревенской жизни: как там здорово, зелено, коровки, тишина, а я говорила ему о скукотище. Лондон был для меня всем, а мысли о природе и ограниченном круге общения наполняли меня не меньшим ужасом, чем перспектива потерять работу. Я затеряюсь там, в сельской глуши, затеряюсь и превращусь в ничто.
– Хирфорд, наверное, ужасное место, – сказала я. – Единственное «высотное» здание там – это церковь, которую я должна буду созерцать девять месяцев подряд. Нам придется жить в грязном домишке или неуютной квартирке. Я просто не могу вынести этого.
– Не замечал особого великолепия в этом доме, – сказал Дэйв, – если уж говорить о красоте.
– Ну, тогда ты просто слепец, если не видишь этого, – и мы ругались еще часа полтора. В конце концов Дэвид так разозлился, что в ответ на очередное мое язвительное замечание о его профессии вскочил и ударил кулаком по стене. Дом наш старый, еще айлингтонской постройки, и кулак с треском проломил тонкую обшивку и угодил в пустоту простенка. Мы оба вскрикнули от неожиданности: я зажгла свет, и мы смотрели с открытыми ртами на его кулак, с такой легкостью пробивший нашу стену, прорвав обои Уильяма Морриса, гордость моей жизни. На наших глазах щель расширилась, дойдя до картинной рамки, и кусочки штукатурки посыпались нам на голову.
– Дэвид, – прошептала я после того, как обвал завершился, – Что ты наделал? Это лучшие обои во всем доме.
– Удивительно, сказал он. – Я едва прикоснулся к ним.
Я была так поражена, что даже не рассердилась.
– Как ты думаешь, потолок не рухнет на нас? – спросила я.
– Наверное, стоит передвинуть кровать, – сказал он. Мы встали и, толкая, переместили кровать в другой угол комнаты. Шум разбудил Флору, которую пришлось утешать, и Джо, которого пришлось кормить. К тому времени, как Джо снова заснул, мы с Дэвидом пришли в отличное настроение, и я согласилась, что поеду и взгляну на Хирфорд, прочту его роль и, может быть, признаю необходимость переезда. Он, в свою очередь, согласился с тем, что надо дать мне выспаться.
Когда я наконец снова улеглась и приготовилась по второму разу заснуть, я обнаружила, что в постели полно штукатурки, и пролежала без сна какое-то время, ощущая, как маленькие острые кусочки колют мне ноги. Я подумала о принцессе и горошине, и о старом мифе о повышенной чувствительности кожи аристократов. Я определенно принадлежала к ним, судя по тому раздражению, которое во мне вызывали эти маленькие кусочки штукатурки. Дэвид спокойно спал. Наша супружеская кровать, выдвинутая в центр комнаты, была полна трухи. Мы с Дэвидом не были слишком счастливы в ней.
С этого и начался для меня год Гаррика.
Глава вторая
Возможно, некоторые удивятся тому, что мы не разошлись тогда. Но так уж сложилось, и я стараюсь быть точной и объяснить, почему я не осталась в Лондоне, в нашей айлингтонском доме, который столько значил для меня, и не позволила Дэвиду одному отправиться в Хирфорд.
Эти причины, корыстные и бескорыстные, были так ясны мне, что было сложно разделить их на пункты и подпункты. По корыстным соображениям я боялась остаться одной с детьми и нянькой; боялась публичного провала; боялась одиночества. Эти же причины можно было отнести и к бескорыстным, рассматриваемым в более мягком свете. Я не хотела лишать детей отца; мне не хотелось, чтобы Дэвида осуждали за то, что он оставил меня; не хотела, чтобы Дэвид оказался в одиночестве в Хирфорде. И не только потому, что знала: он может никогда не вернуться, но и потому, что была уверена – ему тоже будет одиноко.
И все же, несмотря на все эти пункты и подпункты – анатомию нашего брака, – оставалось кое-что, не поддающееся разделению, что все еще было единым целым. Мне правится упорядоченность, мне не по душе сумятица и неразбериха в браке: почему я должна поступать, как и он, но на самом деле так и произошло. Он сказал, что едет в Хирфорд, и я, решительная Эмма Эванс, добровольно согласилась следовать за ним.
Когда я думаю о фамилии – Эванс, – которую он мне дал, я понимаю: следовало бы с самого начала предвидеть, что из этого выйдет. Это было нелепое, комичное имя для женщины, которая всегда хотела оставаться только собой. Но, несмотря на всю свою образованность, во мне еще сильно было невежество.
Я встретила Дэвида Эванса четыре года назад в Телецентре в Уайт Сити. Тогда ему было двадцать пять, а мне двадцать два. Мы встретились случайно, в лифте. Я собиралась навестить своего приятеля, с которым мы должны были пообедать, того самого Боба, который много позже добыл для меня работу. Я не знаю, куда Дэвид направлялся. Мы, естественно, не разговаривали, но глазели друг на друга, и я подумала: где-то я его уже видела. Это была ничего не значащая встреча.
Наша вторая встреча стала, однако, решающей. Она состоялась в последнем поезде, отправившемся с вокзала Чаринг-кросс в сторону Тонбриджа, несколько дней спустя нашего первого столкновения. За это время я успела посмотреть пьесу с его участием, над которой он, очевидно, работал в тот день, когда мы встретились в лифте. Это был один из устаревших поездов, где отсутствовали коридоры и каждое купе имело отдельный выход на перрон. Я вошла первой; он, идя по платформе, заметил меня и тоже вошел в это купе. Я была этому рада: я верю в предначертания судьбы. Мы рассматривали друг друга, а поезд тем временем тронулся и начал набирать скорость. Дэвид произнес с очаровательным уэльским акцентом:
– Мы, кажется, уже встречались?
– Да, – ответила я, – В лифте телецентра на прошлой неделе.
– Правда? И все? А у меня сложилось впечатление, что я знаю вас…
Я не ответила, просто взглянула на него. На нем была все та же темно-синяя, короткая куртка. Он излучал ту особую ауру, которая характерна для актера. Даже его напускная грубость была не обыкновенной грубостью, а культивируемой, отполированной до блеска.
– Вы актриса? – задал он следующий вопрос. – Уверен, что видел ваше лицо где-то раньше. До этой встречи в лифте.
– Я определенно не актриса, – сказала я, – хотя прекрасно знаю, что вы – актер, если вы это имеете в виду.
– О? – удивился он. – Что вы хотите этим сказать?
– Ну, я полагаю, ваше любопытство ко мне вызвано лишь целью развить мое любопытство к вам. То есть, вы как бы намекаете мне на свою профессию.
Он воспринял мои слова с улыбкой. Мы здорово сыграли бы в «догонялки».
– Вы ошибаетесь на этот счет, – сказал он, – Но раз уж вы об этом заговорили, я догадываюсь, что вы знаете, кто я такой.
– Конечно. Я видела вас в воскресенье вечером, по телевизору. Кажется, Дэвид Эванс.
– Теперь скажите мне скорее, что вы думаете о моей игре, и я угощу вас сигаретой.
И он достал пачку из кармана.
– С фильтром не курю, – сказала я, рассматривая предмет сделки.
– Правда? Я думал иначе. У меня еще есть «Голуаз». – Он порылся в карманах и предложил мне смятую пачку с двумя последними сигаретами. Не успела я протянуть руку, он отодвинулся и сказал:
– Нет, нет, вы еще не сказали, как я хорошо играл.
– Почему вы думаете, что я досмотрела передачу до конца? Может, я выключила телевизор через десять минут? Может, я была занята чем-то более важным?
– Например?
– Многое можно делать при включенном для фона телевизоре.
– Ладно, – он убирал пачку в карман. – Нет похвалы, нет и сигарет.
Мы смотрели друг на друга, мрачно улыбаясь, установив за эти несколько быстрых минут дух провокации и торговли за превосходство. Наше сходство встревожило меня.
Через некоторое время я заметила, что он уже был готов сдаться, да и мысль о сигарете становилась все более соблазнительной. Он не мог больше смотреть мне в глаза и перевел взгляд на мои колени. В этот момент мы остановились на Лондонском мосту. Когда поезд снова тронулся, я сказала:
– Ладно уж, думаю, вы играли неплохо. Во всяком случае, сносно. Пьеса, конечно, дрянь, да и та девица просто ужас, но вы хорошо смотрелись. Вы были украшением этой пьесы, если можно так выразиться. Ну, можно мне теперь сигаретку?
Он снова полез в карман и достал сигарету. Я принялась искать спички, но он поднес мне зажигалку. Он держал ее таким образом, что мне пришлось наклониться вперед: наши колени соприкоснулись, а руки встретились. Я смутилась.
Оставшуюся часть пути мы болтали о том, о сем. Как оказалось, я должна была выходить раньше него. Он предложил мне последнюю «Голуаз», а сам закурил сигарету с фильтром, сказав, что не любит без фильтра. Я удивилась, зачем же он тогда таскает их с собой, и он ответил, что бережет их для женщины, с которой встречается. Он еще не знал моего имени и кто я такая, и мне стало грустно. Я прикрыла глаза и прикорнула в углу, сложив руки на коленях.
– Вы что-то затихли, – сказал Дэвид, когда мы подъехали к моей станции.
– Я очень устала, – ответила я.
Поезд замедлил ход; когда он совсем остановился, я почувствовала, будто что-то умерло во мне. Совершенно подавленная, я открыла дверь купе. Он не двинулся, чтобы помочь мне, не такой он человек.
– Ну, до свиданья, – сказала я холодным и вежливым тоном, тоном говорящего манекена, и вышла. Захлопнув за собой дверь и не оборачиваясь, я направилась к выходу и уже протянула свой билет, когда он догнал меня и взял под руку, словно делал это уже не один десяток раз.
– Что это вы себе позволяете? – спросила я, стряхивая его руку.
– Это-то я у себя и спрашиваю, – ответил Дэвид, протягивая билет контролеру. Тот заметил, что пассажир вышел не на своей станции. Дэвид что-то буркнул. Потом мы пошли к старой стоянке такси возле вокзала и остановились у ограждения под уличным фонарем. Тогда я сказала:
– Это был последний поезд до Тонбриджа.
– Я пойду пешком, – ответил Дэвид.
Мы долго стояли под фонарем, не глядя друг на друга. Я не могу до сих пор без волнения вспоминать об этих минутах. Сама я внешне излучала спокойствие, была неестественно бледна, а внутри меня все дрожало. Я еще никогда не была так испугана и старалась скрыть этот страх.
– Я так и не спросил вашего имени.
– Могли бы узнать в поезде.
– Мог. Но не узнал.
– У вас больше не осталось сигарет.
– Я куплю вам утром сколько хотите.
Мне это было приятно слышать, и я прямо сказала:
– Меня зовут Эмма Лоуренс.
– Эмма, – повторил он со своим уэльским акцентом, и в это время свет у нас над головами погас. Должно быть, уже полночь, сообразила я, или во сколько они отключают уличное освещение. Неожиданная темнота произвела на нас очень странный эффект, словно мы оба погрузились в пучину. Мы взялись за руки…
Он той же ночью вернулся пешком в Тонбридж. Мы расстались через пять минут, тщательно переписав адреса, телефонные номера и имена. Меня не интересовали последствия. Когда он попытался рассказать о себе, я просто перестала слушать: мне не хотелось знать. Все, чего мне хотелось, это ощущать страх, который он внушал мне: рядом с ним я чувствовала себя, словно в неизвестном пугающем краю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Около двух минут мы просидели в тишине: я бросала взгляды то на телевизор, то в свою книгу, а он мрачно разглядывал ковер. Так как он продолжал молчать, я подумала, не заметил ли он следов пролитого накануне Флорой какао. Но когда он нарушил наконец молчание, я поняла, что мысли его были далеки от ковра.
– Что у нас на ужин? – спросил он.
– Что бы ты хотел?
– Это означает, что ничего нет? – и не дожидаясь ответа, продолжил: – И, ради Бога, включи камин, здесь такая холодина. Не пойму, почему надо сидеть и мерзнуть всю ночь.
Я нагнулась и включила электрокамин.
– Я привычна к холоду, – сказала я нарочно. Я всегда хвастаюсь перед всеми, особенно перед Дэвидом с его надуманными претензиями, своей выносливостью. Потом продолжала: – Выбирай: яичница с беконом, котлеты, спагетти, сосиски. Скажи, что именно, я приготовлю и принесу.
– Я знаю, тебе не хочется идти, – сказал он. – Ты ведь смотришь эту программу?
– Нет, не смотрю. Скажи же мне, что ты хочешь, и я принесу.
Но он не хотел, чтобы последнее слово оставалось за мной.
– Я сам приготовлю ужин. Скажи, что ты будешь есть, я все сделаю.
– Я не буду ужинать, – ответила я, чувствуя раздражение: он поймал меня той же стратегией, что и всегда. – Я сделаю тебе ужин, если ты скажешь, что хочешь съесть.
– Ты скажи, что ты хочешь.
– Ничего. Будешь котлеты?
– Не буду.
– Тогда что?
– Ты скажешь мне, что ты хочешь, и я пойду приготовлю. И так мы продолжали довольно долго, изливая свой холодный и усталый гнев, пока я не отправилась на кухню жарить котлеты, потому что только так я могла вскарабкаться на дюйм выше по грязному холму превосходства. Я очистила и сварила фунт картошки. Таким образом мы с Дэвидом поужинали, а я получила определенное преимущество.
Мы ели в молчании, я продолжала читать книгу. Потом, досмотрев телепередачу, я сказала, что собираюсь ложиться спать. Я очень устала за последние дни, особенно из-за неспокойного поведения Джозефа, которому было всего семь недель. Мое намерение заставило Дэвида произнести:
– Право, Эмма, не стоит так кипятиться из-за переезда в Хирфорд. На что ты злишься? Почему не хочешь ехать?
– Я вовсе не кипячусь, – сказала я, громко захлопнув книгу.
– Да нет же, кипятишься. Что ты так боишься потерять?
– Ты прекрасно знаешь, как я ждала этой работы.
– Получишь другую. Такой человек, как ты, никогда не останется безработным.
– В Хирфорде?
– Я уверен, что мы сможем что-нибудь там подыскать.
– Ты так думаешь? Возможно, место билетерши в твоем театре, а?
– Не будь смешной, любимая. Тебе обязательно найдется работа.
– А я уверена, что там мне будет нечего делать.
– Ты сможешь приглядывать за детьми.
– Дэвид, дорогой, – сказала я, – не говори мне о детях. У тебя нет права говорить со мной о детях. За детьми ухаживаю я, а не ты, поэтому не будем дискутировать на эту тему.
– Не понимаю, – сказал он, после паузы, означавшей, что по этому пункту он уступает, – почему тебе вообще понадобилась эта работа. Пустая трата времени. Это все твое тщеславие: тебе не достаточно слышать от меня о своей красоте, ты хочешь, чтобы вся страна пялилась на тебя каждый вечер. Тщеславие когда-нибудь погубит тебя, и ты умрешь эгоисткой, если не исправишься.
Сильно сказано, но мне было, чем парировать.
– А как же ты? – спросила я. – Кажется, свою игру ты считаешь искусством? Но это не искусство, это продажа своего таланта на потребу низменной толпе. И не говори, что ты делаешь это ради публики. Ты и все остальные – вы просто кучка больных манией величия. Все, чего вы хотите, это выставить свое лицо напоказ и кричать: «Вот я какой!» Больше ничего. Ну, раз это устраивает тебя, то и я не жалуюсь. Но дай и мне заниматься тем, чем я хочу: рассказывать всей стране о политике, о несчастных случаях на дорогах и забастовках профсоюзов… Продолжай заниматься своей глупой саморекламой, изливайся перед всем миром, я не возражаю.
– А почему ты должна возражать? Это я оплачиваю эти котлеты, и этот телевизор, и это платье, которое ты носишь, и крышу над твоей головой.
– Да, – я встала, – И, видимо, поэтому мне хочется иметь собственные деньги, чтобы я могла бросить в твое очаровательное лицо весь этот мусор.
Я вышла из комнаты и направилась вверх по лестнице в спальню. Пока я раздевалась, мне очень хотелось заплакать, но я сдержалась. Я вовсе не так сердилась, как следовало бы. Мне было жаль Дэвида: ему очень хотелось поехать, и не думаю, что ему хотелось ругаться со мной, как, впрочем, и мне. Я почитала немного, пытаясь успокоиться. Когда он поднялся наверх, он тоже был спокойнее.
– Давай поговорим об этом завтра, – предложил он. – Я еще не подписал контракт. И не сделал бы этого, не поговорив с тобой.
– Я так и думала.
Он разделся и лег в постель.
– Попытаюсь поспать, – сказала я, – хоть пару часиков, пока Джо снова не проснется.
Я закрыла глаза. Дэвид положил руку мне на бедро. Я поерзала и скинула руку. Он снова дотронулся до меня. Я оттолкнула его еще раз, он вспылил – и я вспылила, и мы снова принялись ссориться. Такие уж мы. Дэвид завел волынку о прелестях деревенской жизни: как там здорово, зелено, коровки, тишина, а я говорила ему о скукотище. Лондон был для меня всем, а мысли о природе и ограниченном круге общения наполняли меня не меньшим ужасом, чем перспектива потерять работу. Я затеряюсь там, в сельской глуши, затеряюсь и превращусь в ничто.
– Хирфорд, наверное, ужасное место, – сказала я. – Единственное «высотное» здание там – это церковь, которую я должна буду созерцать девять месяцев подряд. Нам придется жить в грязном домишке или неуютной квартирке. Я просто не могу вынести этого.
– Не замечал особого великолепия в этом доме, – сказал Дэйв, – если уж говорить о красоте.
– Ну, тогда ты просто слепец, если не видишь этого, – и мы ругались еще часа полтора. В конце концов Дэвид так разозлился, что в ответ на очередное мое язвительное замечание о его профессии вскочил и ударил кулаком по стене. Дом наш старый, еще айлингтонской постройки, и кулак с треском проломил тонкую обшивку и угодил в пустоту простенка. Мы оба вскрикнули от неожиданности: я зажгла свет, и мы смотрели с открытыми ртами на его кулак, с такой легкостью пробивший нашу стену, прорвав обои Уильяма Морриса, гордость моей жизни. На наших глазах щель расширилась, дойдя до картинной рамки, и кусочки штукатурки посыпались нам на голову.
– Дэвид, – прошептала я после того, как обвал завершился, – Что ты наделал? Это лучшие обои во всем доме.
– Удивительно, сказал он. – Я едва прикоснулся к ним.
Я была так поражена, что даже не рассердилась.
– Как ты думаешь, потолок не рухнет на нас? – спросила я.
– Наверное, стоит передвинуть кровать, – сказал он. Мы встали и, толкая, переместили кровать в другой угол комнаты. Шум разбудил Флору, которую пришлось утешать, и Джо, которого пришлось кормить. К тому времени, как Джо снова заснул, мы с Дэвидом пришли в отличное настроение, и я согласилась, что поеду и взгляну на Хирфорд, прочту его роль и, может быть, признаю необходимость переезда. Он, в свою очередь, согласился с тем, что надо дать мне выспаться.
Когда я наконец снова улеглась и приготовилась по второму разу заснуть, я обнаружила, что в постели полно штукатурки, и пролежала без сна какое-то время, ощущая, как маленькие острые кусочки колют мне ноги. Я подумала о принцессе и горошине, и о старом мифе о повышенной чувствительности кожи аристократов. Я определенно принадлежала к ним, судя по тому раздражению, которое во мне вызывали эти маленькие кусочки штукатурки. Дэвид спокойно спал. Наша супружеская кровать, выдвинутая в центр комнаты, была полна трухи. Мы с Дэвидом не были слишком счастливы в ней.
С этого и начался для меня год Гаррика.
Глава вторая
Возможно, некоторые удивятся тому, что мы не разошлись тогда. Но так уж сложилось, и я стараюсь быть точной и объяснить, почему я не осталась в Лондоне, в нашей айлингтонском доме, который столько значил для меня, и не позволила Дэвиду одному отправиться в Хирфорд.
Эти причины, корыстные и бескорыстные, были так ясны мне, что было сложно разделить их на пункты и подпункты. По корыстным соображениям я боялась остаться одной с детьми и нянькой; боялась публичного провала; боялась одиночества. Эти же причины можно было отнести и к бескорыстным, рассматриваемым в более мягком свете. Я не хотела лишать детей отца; мне не хотелось, чтобы Дэвида осуждали за то, что он оставил меня; не хотела, чтобы Дэвид оказался в одиночестве в Хирфорде. И не только потому, что знала: он может никогда не вернуться, но и потому, что была уверена – ему тоже будет одиноко.
И все же, несмотря на все эти пункты и подпункты – анатомию нашего брака, – оставалось кое-что, не поддающееся разделению, что все еще было единым целым. Мне правится упорядоченность, мне не по душе сумятица и неразбериха в браке: почему я должна поступать, как и он, но на самом деле так и произошло. Он сказал, что едет в Хирфорд, и я, решительная Эмма Эванс, добровольно согласилась следовать за ним.
Когда я думаю о фамилии – Эванс, – которую он мне дал, я понимаю: следовало бы с самого начала предвидеть, что из этого выйдет. Это было нелепое, комичное имя для женщины, которая всегда хотела оставаться только собой. Но, несмотря на всю свою образованность, во мне еще сильно было невежество.
Я встретила Дэвида Эванса четыре года назад в Телецентре в Уайт Сити. Тогда ему было двадцать пять, а мне двадцать два. Мы встретились случайно, в лифте. Я собиралась навестить своего приятеля, с которым мы должны были пообедать, того самого Боба, который много позже добыл для меня работу. Я не знаю, куда Дэвид направлялся. Мы, естественно, не разговаривали, но глазели друг на друга, и я подумала: где-то я его уже видела. Это была ничего не значащая встреча.
Наша вторая встреча стала, однако, решающей. Она состоялась в последнем поезде, отправившемся с вокзала Чаринг-кросс в сторону Тонбриджа, несколько дней спустя нашего первого столкновения. За это время я успела посмотреть пьесу с его участием, над которой он, очевидно, работал в тот день, когда мы встретились в лифте. Это был один из устаревших поездов, где отсутствовали коридоры и каждое купе имело отдельный выход на перрон. Я вошла первой; он, идя по платформе, заметил меня и тоже вошел в это купе. Я была этому рада: я верю в предначертания судьбы. Мы рассматривали друг друга, а поезд тем временем тронулся и начал набирать скорость. Дэвид произнес с очаровательным уэльским акцентом:
– Мы, кажется, уже встречались?
– Да, – ответила я, – В лифте телецентра на прошлой неделе.
– Правда? И все? А у меня сложилось впечатление, что я знаю вас…
Я не ответила, просто взглянула на него. На нем была все та же темно-синяя, короткая куртка. Он излучал ту особую ауру, которая характерна для актера. Даже его напускная грубость была не обыкновенной грубостью, а культивируемой, отполированной до блеска.
– Вы актриса? – задал он следующий вопрос. – Уверен, что видел ваше лицо где-то раньше. До этой встречи в лифте.
– Я определенно не актриса, – сказала я, – хотя прекрасно знаю, что вы – актер, если вы это имеете в виду.
– О? – удивился он. – Что вы хотите этим сказать?
– Ну, я полагаю, ваше любопытство ко мне вызвано лишь целью развить мое любопытство к вам. То есть, вы как бы намекаете мне на свою профессию.
Он воспринял мои слова с улыбкой. Мы здорово сыграли бы в «догонялки».
– Вы ошибаетесь на этот счет, – сказал он, – Но раз уж вы об этом заговорили, я догадываюсь, что вы знаете, кто я такой.
– Конечно. Я видела вас в воскресенье вечером, по телевизору. Кажется, Дэвид Эванс.
– Теперь скажите мне скорее, что вы думаете о моей игре, и я угощу вас сигаретой.
И он достал пачку из кармана.
– С фильтром не курю, – сказала я, рассматривая предмет сделки.
– Правда? Я думал иначе. У меня еще есть «Голуаз». – Он порылся в карманах и предложил мне смятую пачку с двумя последними сигаретами. Не успела я протянуть руку, он отодвинулся и сказал:
– Нет, нет, вы еще не сказали, как я хорошо играл.
– Почему вы думаете, что я досмотрела передачу до конца? Может, я выключила телевизор через десять минут? Может, я была занята чем-то более важным?
– Например?
– Многое можно делать при включенном для фона телевизоре.
– Ладно, – он убирал пачку в карман. – Нет похвалы, нет и сигарет.
Мы смотрели друг на друга, мрачно улыбаясь, установив за эти несколько быстрых минут дух провокации и торговли за превосходство. Наше сходство встревожило меня.
Через некоторое время я заметила, что он уже был готов сдаться, да и мысль о сигарете становилась все более соблазнительной. Он не мог больше смотреть мне в глаза и перевел взгляд на мои колени. В этот момент мы остановились на Лондонском мосту. Когда поезд снова тронулся, я сказала:
– Ладно уж, думаю, вы играли неплохо. Во всяком случае, сносно. Пьеса, конечно, дрянь, да и та девица просто ужас, но вы хорошо смотрелись. Вы были украшением этой пьесы, если можно так выразиться. Ну, можно мне теперь сигаретку?
Он снова полез в карман и достал сигарету. Я принялась искать спички, но он поднес мне зажигалку. Он держал ее таким образом, что мне пришлось наклониться вперед: наши колени соприкоснулись, а руки встретились. Я смутилась.
Оставшуюся часть пути мы болтали о том, о сем. Как оказалось, я должна была выходить раньше него. Он предложил мне последнюю «Голуаз», а сам закурил сигарету с фильтром, сказав, что не любит без фильтра. Я удивилась, зачем же он тогда таскает их с собой, и он ответил, что бережет их для женщины, с которой встречается. Он еще не знал моего имени и кто я такая, и мне стало грустно. Я прикрыла глаза и прикорнула в углу, сложив руки на коленях.
– Вы что-то затихли, – сказал Дэвид, когда мы подъехали к моей станции.
– Я очень устала, – ответила я.
Поезд замедлил ход; когда он совсем остановился, я почувствовала, будто что-то умерло во мне. Совершенно подавленная, я открыла дверь купе. Он не двинулся, чтобы помочь мне, не такой он человек.
– Ну, до свиданья, – сказала я холодным и вежливым тоном, тоном говорящего манекена, и вышла. Захлопнув за собой дверь и не оборачиваясь, я направилась к выходу и уже протянула свой билет, когда он догнал меня и взял под руку, словно делал это уже не один десяток раз.
– Что это вы себе позволяете? – спросила я, стряхивая его руку.
– Это-то я у себя и спрашиваю, – ответил Дэвид, протягивая билет контролеру. Тот заметил, что пассажир вышел не на своей станции. Дэвид что-то буркнул. Потом мы пошли к старой стоянке такси возле вокзала и остановились у ограждения под уличным фонарем. Тогда я сказала:
– Это был последний поезд до Тонбриджа.
– Я пойду пешком, – ответил Дэвид.
Мы долго стояли под фонарем, не глядя друг на друга. Я не могу до сих пор без волнения вспоминать об этих минутах. Сама я внешне излучала спокойствие, была неестественно бледна, а внутри меня все дрожало. Я еще никогда не была так испугана и старалась скрыть этот страх.
– Я так и не спросил вашего имени.
– Могли бы узнать в поезде.
– Мог. Но не узнал.
– У вас больше не осталось сигарет.
– Я куплю вам утром сколько хотите.
Мне это было приятно слышать, и я прямо сказала:
– Меня зовут Эмма Лоуренс.
– Эмма, – повторил он со своим уэльским акцентом, и в это время свет у нас над головами погас. Должно быть, уже полночь, сообразила я, или во сколько они отключают уличное освещение. Неожиданная темнота произвела на нас очень странный эффект, словно мы оба погрузились в пучину. Мы взялись за руки…
Он той же ночью вернулся пешком в Тонбридж. Мы расстались через пять минут, тщательно переписав адреса, телефонные номера и имена. Меня не интересовали последствия. Когда он попытался рассказать о себе, я просто перестала слушать: мне не хотелось знать. Все, чего мне хотелось, это ощущать страх, который он внушал мне: рядом с ним я чувствовала себя, словно в неизвестном пугающем краю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19