Мол, все против нее: и Укора, и муж родимый, и пасынки, что только гоготали, сидя на полатях да ожидая, когда молодая мачеха на гон пойдет. Ясенка вдруг ощутила злость, да такую, что и бодрящий напиток пить не надо. Что ж, если им так весело, то уж и она повеселится. И быстро, прямо на глазах у мужа и пасынков стала раздеваться, скинула телогрею, резким движением подняла подол рубахи, сняла через голову.
Сыновья Акуна, перестав ржать, открыли рты. Даже маленький Буська, уже дремавший, привстал. А старшие… Они уже в возраст вошли, Каплюша вон сам в ночь на Купалу девок по кустам валял. А тут молодая мачеха вся перед ним, ладная, с круглыми большими грудями, крепким животом нерожавшей молодухи, рыжим пушком промеж крутых молочных бедер.
— Постыдилась бы! — опешил Акун. — В закуте бы разделась.
— Пошто в закуте? — победно улыбнулась Ясенка. — А бесстыжим своим скажи, чтоб не пялились.
Сама будто и не замечала, как парни на нее смотрят. Стоя у очажного огня, медленно, сладострастно растирала по телу жир, улыбалась чему-то.
Староста все же велел сынам лезть на полати, занавеску задернул за ними. Хоть и покрывал молодую жену каждую ночь, но замечал порой, что и сыновья иногда поглядывают на молодую мачеху по-особому. Каплюша тот же… Зря он задержал парня при себе неженатым. Вот и опасается теперь, что его новая жена и сын…
Акун почувствовал злость. Ругаясь сквозь зубы, протянул Ясенке опьяняющий, заговоренный ведунами напиток для гона Коровьей Смерти. Едва та выпила, толкнул к двери.
— Пошла!
Морозная дымка так и объяла ее белое тело. Взяв заранее приготовленный отточенный серп, она шагнула в ночную темень — легкая, голая, сально блестящая — и заголосила, завыла люто, как и положено. И, как ожидалось, захлопали то там, то здесь двери изб, раздались отовсюду оглашенные бабьи визги, крики.
Коровий гон — изгнание мора, что на скотину напал и губит кормилиц домашних. Его только бабы и могут изгнать — традиция старая, но верная. Бегут голые бабы вокруг селища, тянут на лямках плуг, опахивая все дома, и голосят при этом, стонут, воют дико. Злость и ярость показывают хозяйки Коровьей Смерти. Не выдерживает «скотья лихоманка» такого. Либо издохнет прямо в селище, либо укроется, убежит прочь. Только бы бабы ее как следует донять сумели. Потому и поят их зельем особым, потому и носятся по снегу голые и распатланные, с серпами, ножами, тяжелыми сковородами, голосят. Все бегут — и девки, и бабы, и молодицы. Лишь непраздных на дело это не пускают — чтобы дитю охота ночная не повредила.
Карина слышала дикий вой женщин за стенами. Мужики же сидят по домам, не смея нос наружу высунуть. Нельзя на баб в это время глядеть, иначе от ворожбы никакой силы не будет. Но бывает, что Коровья Смерть сама навстречу бабам идет, словно притянутая, — то путником прикинется заплутавшим, то глупым дитем, вылезшим за мамкой в ночь. Тут у женщин жалости нет, обману не поддадутся — вмиг разорвут, раскромсают. Однажды Коровья Смерть в деда-бортника, одиноко жившего на окраине селища, вошла. Вот он, духом злым наполненный, и вышел бабам навстречу. И ничего от него не осталось. Растерзали, разбросали бортника так, что только куски мяса по округе валялись. Правда, кое-кто говаривал, что старика просто болезнь своя доняла. Один он жил, да и помогать ему уже селище устало. Вот и решил бортник принять в себя Коровью Смерть, выйти навстречу бабам бешеным. Да только зря старался старик. Не вошла в него Коровья Смерть, почуяла подвох, обозлилась, и скотины-кормилицы в ту зиму пало больше, чем когда-либо. Это было в тот год, когда Боригор Карину забирал, вот его подношение Мокошиной Пяди и спасло людей. Долго потом поминали его добрым словом. Да и Карину благословляли. Но это было давно. Ныне же Боригор славный уже селищу не подмога. Его свои же — радимичи — в жертву богам отдали.
Дикие голоса женщин раздались совсем рядом. Выли злобно, орали, били железными серпами о котлы, кастрюли, скребли ножами по днищам. Во дворах заливались лаем псы, рвались на привязи от всеобщего бешенства. Карина не выдержала, зажала уши ладонями. Тяжело это все переносить, самой завыть хочется. Лучше отвлечься, думать о чем-то другом… О чем угодно. Вспоминать…
И, сжавшись в комочек, зажав уши, она унеслась мыслями в прошлое. Вспомнила терем в Елани, граде Боригора у истоков великой Десны, вспомнила окошки слюдяные, резьбу по балкам, ложе с перинами лебяжьего пуха, яркую роспись на стене, запахи чистоты, богатства. Ах, как не хватало сейчас ей всего этого! А ведь и здесь она жила в лучшей избе, старостиной. Но теперь-то все по-иному ей виделось: замечала и дым, и копоть, и стылость земляных полов, и то, что жили все скопом, не было уголка укромного, горенки какой незатейливой, где уединиться можно. А еще ей вспомнились разъезды с Боригором, когда брал ее князь с собой на все торжища, из града в град возил, в ловах на зверя потешиться брал. Мир простой девушки из терпеев вдруг сразу расширился, стал большим, людным, интересным. Тогда уже нелепым казалось, что можно прожить весь свой век, не уходя от родного порога. Карина даже жалеть начала стрыя своего, дядьку любимого, который, кроме как в окрестных от Мокошиной Пяди селах, нигде не бывал. Все твердил, что человек своим местом силен. Ах, знал бы он, как интересен мир, как хочется ко всему приложить руки… Но прав оказался именно Акун. И когда приключилась с ней беда, кинулась Карина не куда-нибудь, а в Мокошину Пядь, под защиту старосты-родича. И он не обидел кровное братучадо, обогрел у дымной каменки, дал кров. Но все равно Карина не испытывала здесь покоя, тоскливо ей было. Даже дитя, что жило в ней, не радовало, как иных баб, только обузой навязанной казалось.
Тут на плечо Карины легла тяжелая рука Акуна, и она вздрогнула, оторвавшись от воспоминаний. Непонимающе взглянула на стрыя. Что-то вид у того был напряженный. Хмурился, прислушиваясь.
— Что это? Слышишь?
Голос у него был взволнованный, негромкий. Старший сын, Каплюша, рядом стоял, растерянно крутил головой, ловя звуки.
— Никак стряслось что?
Теперь и Карина различила: орали бабы как-то не так, визжали, некоторые звали испуганно. Звук шел от дальнего края селища, оттуда, где огороды в лес упираются.
— Может, бабы с Коровьей Смертью схлестнулись? — высказала догадку Карина.
Однако вскоре и она явственно уловила среди визжащих женских голосов тяжелый мужской гомон. Мужских голосов было чересчур много, они звучали все громче, яростнее, почти заглушая истошный бабий визг. Неожиданно совсем рядом вдруг послышались грубый окрик, топот, громкое лошадиное ржание. Собака во дворе, до этого заходившаяся лаем, вдруг залилась тонким болезненным визгом, заскулила. И злой мужской голос отчетливо прокричал одно слово, страшное слово: «Жги!»
— Ох, лихо! — простонал вдруг Акун.
Карина увидела, как он стремительно схватил топор, кинулся, как был, в одной рубахе, к двери. Еле успела броситься наперерез.
— Не ходи!.. — взмолилась она, с ужасом понимая, что там, за бревенчатой стеной, страшное — там смерть.
Пока стрый, ругаясь, отрывал от себя ее цепляющиеся руки, Каплюша уже кинулся к двери с луком, распахнул и застыл на пороге. В избу так и ворвались крики, шум, отсветы огня. Кто-то проехал верхом совсем близко, метнул в проем двери зажженный факел. Пламя угодило в юношу, он отскочил, затоптал огонь и, уже не оглядываясь, с криком устремился во тьму. Дверь за ним захлопнулась.
Карина немо уставилась на Акута. У старосты дергалось лицо.
— В подпол быстро, — процедил он сквозь зубы. — Хватай младших детей и прячься.
Она повиновалась. Схватившись за кольцо люка, отбросила тяжелое творило над подполом. Взяв маленького хнычущего Буську, опустила малыша в темный лаз. Семилетний Гудим вдруг заупрямился, стал с плачем метаться по углам, убегая. Гудим боялся мрака подпола, где прячется домовой. Но Карина все же поймала, почти за волосы подтащила упирающегося мальчишку к лазу, заставила спускаться. Оглянулась — никого более. И Акун, и четверо его старших сынов, погодков Каплюши, уже выскочили вон, кинулись защищать баб, спасать селище.
Она закрыла за собой лаз. Теперь вокруг был только сырой холодный мрак подпола. Карина ощупала руками бревнышки стенок. Вдоль них обычно стояли короба, кадки, бадейки, в которых хранились запасы. Сейчас запасов уже почти не было, и молодая женщина с двумя плачущими малышами легко нашла свободное местечко.
— Тише, тише, — шептала Карина, прижимая к себе две детские головки. — А то услышит нас нечисть из лесу и проберется сюда.
Они смолкли, только нервно икали, давясь слезами. Нечисти опасались все — и дети, и сама Карина, однако сейчас она понимала: то, что случилось, — хуже нечисти. Чужие, лихие тати напали на селище, напали, когда ни оборониться, ни упредить нельзя. Смогут ли теперь свои мужики отбиться? Сколько напавших-то? Откуда они?
Карина старалась держаться, даже принялась что-то негромко напевать детям. Вскоре по их ровному дыханию она поняла, что испуганные малыши уснули. Детям и положено спать ночной порой. Если бы не шумный гон Коровьей Смерти, они давно спали бы на теплых шкурах у каменки. Но и сейчас уснули, птенчики, сладко и мирно, она же места себе не находит, сидит, словно каменная, расслабиться не может. Если сейчас поднимут творило наверху, если в отблесках пламени возникнет лютая рожа с окровавленным ножом…
Сколько Карина просидела так — не ведала. Постепенно расслабилась, отвлеклась, вновь стала вспоминать прошлое. Припомнила, как некогда ездила рядом с мужем, князем Боригором, одетая в меха, в сапожки привозные хазарские. Тогда она гордилась собой и ничего на свете не боялась. Спереди и сзади их сопровождали княжеские кмети с луками за плечами и длинными копьями у стремян, все в добротных куртках из турьей кожи. Князь же имел кольчугу — настоящую, варяжскую, из мелких спаянных колечек. Неуязвимым казался старый Боригор, а она, княгиня меньшая, любимая, тоже считала себя защищенной. Князь ее баловал, развлекал, никому не давал в обиду. Даже на властную княгиню Параксеву прикрикнул, когда та стала досаждать Карине. А ведь Параксева была старшей женой. У князя Боригора было еще три жены, но всю свою позднюю неожиданную любовь он отдал меньшице, только ее своей Лелей, Лелюшкой называл. Ух и злилась же на Карину за это Параксева! Но молчала, не смея перечить мужу. Боригор — он славен и грозен был, сумел племя радимичей свободным отстоять, даже когда жестокий Дир Киевский начал подминать под себя и полян, и северян, и дреговичей. Дира боялись, матери детей пугали жестоким варягом киевским. Боригор же сражался с ним умело, гнал из земель племенного союза радимичей, за то и почитали его, малые племена под руку Боригора просились, моля о защите. Всем достойным казался Боригор. А вот Карине была ведома его тайна, знала о слабости мужа с первых ночей супружества. Не было уже в князе радимичей мужской силы, желание было, а вот сил нет… И то, что делал с ней по ночам прославленный Боригор, вызывало в его молодой жене гадливость. Но и жалость. Пока однажды, в полусне, не поддалась она его ласкам, не выгнулась, застонав блаженно… Боригор сам не свой после этого был. Карина же понимала, что хоть и не так положено мужьям с женами жить, но постепенно постыдную усладу стала получать в том, что делал с ней князь. Однако тягостно отчего-то было — и ему, и ей.
Но одно Карина уяснила: ей нравилось быть княгиней, нравилось жить в холе и почете, нравились дальние переезды, смена впечатлений. И еще нравилось, что Боригор ей душу поверяет, говорит порой не как с женщиной глупой, а как с мужем нарочитым. Все беды его она знала, все тревоги. Иногда даже советы давала. Льстило ей, что великий Боригор прислушивается к речам женщины из терпеев, что и другие ее влияние на князя замечают и особый почет ей оказывают.
Карина знала, что главной заботой стареющего Боригора был его сын — Родим.
Первенец князя, сын властной Параксевы Родим давно повзрослел, свою дружину имел. Властен был Родим не хуже матери, а главным препятствием к княжескому столу считал отца родного. Но Боригор был в силе, и Родим только злился. Пока мудрая мать не подсказала, как князя Боригора с пути убрать.
Есть древний закон: если случается великий недород, если неурожай происходит три года подряд — значит, вина в том правителя, значит, неугоден он богам и несет людям бедствия. И вот, когда на третий год недорода на священной поляне, где возвышались изваяния великих богов, собрались волхвы, вперед выступил Родим-княжич и напомнил племенным вождям и старейшинам об этом законе. Дескать, все беды радимичей пройдут, если волхвы принесут на алтаре в жертву его отца, князя Боригора. Старейшины признали, что такой обычай имеется, а волхвы мудрые посовещались, погадали по крови и дыму и сделали вывод, что Родим прав.
Однако старый Боригор не верил в гадания волхвов и не пожелал сам, как овца, прийти на заклание. Скрылся он тайно, ушел в леса, где и опытные охотники не все тропки знают. И Карину с собой взял в изгнание. Ух, и помыкалась она с ним по болотам и топям, скрываясь, перебираясь с места на место, когда посланные ловцы спугивали их с очередного пристанища. А Боригор уже решил, как поступит с любимой женой. Как-то во время ночевки на лесной заимке, в глухомани дикой, сказал ей князь:
— Я ведь понимаю, что рано или поздно меня нагонят ловцы и буду я принесен в жертву. Убьют меня безжалостно и жестоко. А потом с великим почетом погребут в княжьем кургане. Тебя же, как жену любимую, рядом со мной живой закопают. Княгиня Параксева уж проследит, чтобы именно ты меня в загробный мир сопровождала. Даже если я сейчас отпущу тебя, сами волхвы на тебя, Лелечка моя любая, такую облаву устроят, что, хоть сам Лешак схоронит, найдут непременно и к кургану притащат. И только одно тебя может спасти. Никто не осмелится хоронить женщину, если у нее под сердцем новая жизнь бьется.
От воспоминаний Карину отвлек глухой шум над головой. Наверху загудело, глухо и тяжело стукнуло, даже сруб подпола содрогнулся, а с бревенчатого творила посыпалась земля. Карина медленно подняла голову, судорожно глотнула. Догадалась, что это прогорела, обрушилась изба стрыя. Значит, все. Жив ли еще кто из терпеев или все полегли — она не ведала. Но так тошно, так горько и страшно вдруг сделалось, что зарыдала тихонечко, кусая губы, чтобы не завыть в голос, не напугать мирно сопевших рядом деток. Плакала долго, давилась слезами. А потом пришло отупение. Она сидела, уставившись во мрак неподвижным взором, и сама не заметила, как опустились ресницы, исчезли мысли. Пришел сон. Разбудил ее детский плач. Буська проснулся первым, разбудил Гудима, и они вдвоем тормошили ее, просили кушать. Дети всегда просят есть, когда есть нечего. Вот и сейчас Карина лазила в темноте по пустым закромам, скребла по днищам коробов. Все же удалось обнаружить горшочек с липовым медом летнего сбора. Его и поели. Ели сладкий мед, а на зубах хрустела земля. Противно было.
— Надо попробовать выбраться, — то ли себе, то ли детям сказала Карина.
Сказать легче, чем сделать. Сверху их завалило намертво. Карина взобралась повыше, нашла между толстыми бревнами сруба щель и, вставив в нее обе ступни, упираясь плечами и головой в творило, стала пытаться отворить подпол. Пробовала опять и опять. От натуги дрожало все тело, скрипела на сжатых зубах земля. Дети снизу что-то спрашивали, Буська даже советовал. Ее сейчас это только злило. Подумалось мельком — мыслимо ли брюхатой такую тяжесть, как дом, поднимать? Она задыхалась, делала новые попытки, пока в какой-то момент не поддалась отчаянию. Стала кричать, биться в тяжелое творило, звать, уже не думая о том, что может напугать малышей, что сверху могут оказаться окаянные убийцы. Боги пресветлые!.. Да уж лучше быструю смерть от булата каленого принять, чем задохнуться во мраке холодного подпола.
И тут, словно кто-то помог ей сверху, загрохотало, и люк сдвинулся. В глаза резануло светом. В первый миг Карина даже ничего не могла разглядеть. Потом закусила костяшки пальцев, чтобы не закричать. Рядом был стрый Акун. Но она еле узнала любимого дядьку под этой бурой маской запекшейся крови. У Акуна не было глаз — одни раны кровавые. Ей понадобилась вся ее воля, чтобы не запричитать. Выбралась наверх. Огляделась. Все. Теперь кричи, не кричи — без толку.
Не было больше Мокошиной Пяди. Раньше было большое селение, до двух десятков дворов насчитывало. Сейчас же вокруг лишь кучи серого пепла, остовы каменок да дымок вьется над догорающими кое-где балками. В ноздри несло гарью и сладковато-приторным запахом горелой плоти. Медленно летали в воздухе легкие хлопья сгоревших тканей. А в чистом голубом небе холодно светило ясное Хорос-солнышко.
Карина глядела вокруг расширившимися глазами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9
Сыновья Акуна, перестав ржать, открыли рты. Даже маленький Буська, уже дремавший, привстал. А старшие… Они уже в возраст вошли, Каплюша вон сам в ночь на Купалу девок по кустам валял. А тут молодая мачеха вся перед ним, ладная, с круглыми большими грудями, крепким животом нерожавшей молодухи, рыжим пушком промеж крутых молочных бедер.
— Постыдилась бы! — опешил Акун. — В закуте бы разделась.
— Пошто в закуте? — победно улыбнулась Ясенка. — А бесстыжим своим скажи, чтоб не пялились.
Сама будто и не замечала, как парни на нее смотрят. Стоя у очажного огня, медленно, сладострастно растирала по телу жир, улыбалась чему-то.
Староста все же велел сынам лезть на полати, занавеску задернул за ними. Хоть и покрывал молодую жену каждую ночь, но замечал порой, что и сыновья иногда поглядывают на молодую мачеху по-особому. Каплюша тот же… Зря он задержал парня при себе неженатым. Вот и опасается теперь, что его новая жена и сын…
Акун почувствовал злость. Ругаясь сквозь зубы, протянул Ясенке опьяняющий, заговоренный ведунами напиток для гона Коровьей Смерти. Едва та выпила, толкнул к двери.
— Пошла!
Морозная дымка так и объяла ее белое тело. Взяв заранее приготовленный отточенный серп, она шагнула в ночную темень — легкая, голая, сально блестящая — и заголосила, завыла люто, как и положено. И, как ожидалось, захлопали то там, то здесь двери изб, раздались отовсюду оглашенные бабьи визги, крики.
Коровий гон — изгнание мора, что на скотину напал и губит кормилиц домашних. Его только бабы и могут изгнать — традиция старая, но верная. Бегут голые бабы вокруг селища, тянут на лямках плуг, опахивая все дома, и голосят при этом, стонут, воют дико. Злость и ярость показывают хозяйки Коровьей Смерти. Не выдерживает «скотья лихоманка» такого. Либо издохнет прямо в селище, либо укроется, убежит прочь. Только бы бабы ее как следует донять сумели. Потому и поят их зельем особым, потому и носятся по снегу голые и распатланные, с серпами, ножами, тяжелыми сковородами, голосят. Все бегут — и девки, и бабы, и молодицы. Лишь непраздных на дело это не пускают — чтобы дитю охота ночная не повредила.
Карина слышала дикий вой женщин за стенами. Мужики же сидят по домам, не смея нос наружу высунуть. Нельзя на баб в это время глядеть, иначе от ворожбы никакой силы не будет. Но бывает, что Коровья Смерть сама навстречу бабам идет, словно притянутая, — то путником прикинется заплутавшим, то глупым дитем, вылезшим за мамкой в ночь. Тут у женщин жалости нет, обману не поддадутся — вмиг разорвут, раскромсают. Однажды Коровья Смерть в деда-бортника, одиноко жившего на окраине селища, вошла. Вот он, духом злым наполненный, и вышел бабам навстречу. И ничего от него не осталось. Растерзали, разбросали бортника так, что только куски мяса по округе валялись. Правда, кое-кто говаривал, что старика просто болезнь своя доняла. Один он жил, да и помогать ему уже селище устало. Вот и решил бортник принять в себя Коровью Смерть, выйти навстречу бабам бешеным. Да только зря старался старик. Не вошла в него Коровья Смерть, почуяла подвох, обозлилась, и скотины-кормилицы в ту зиму пало больше, чем когда-либо. Это было в тот год, когда Боригор Карину забирал, вот его подношение Мокошиной Пяди и спасло людей. Долго потом поминали его добрым словом. Да и Карину благословляли. Но это было давно. Ныне же Боригор славный уже селищу не подмога. Его свои же — радимичи — в жертву богам отдали.
Дикие голоса женщин раздались совсем рядом. Выли злобно, орали, били железными серпами о котлы, кастрюли, скребли ножами по днищам. Во дворах заливались лаем псы, рвались на привязи от всеобщего бешенства. Карина не выдержала, зажала уши ладонями. Тяжело это все переносить, самой завыть хочется. Лучше отвлечься, думать о чем-то другом… О чем угодно. Вспоминать…
И, сжавшись в комочек, зажав уши, она унеслась мыслями в прошлое. Вспомнила терем в Елани, граде Боригора у истоков великой Десны, вспомнила окошки слюдяные, резьбу по балкам, ложе с перинами лебяжьего пуха, яркую роспись на стене, запахи чистоты, богатства. Ах, как не хватало сейчас ей всего этого! А ведь и здесь она жила в лучшей избе, старостиной. Но теперь-то все по-иному ей виделось: замечала и дым, и копоть, и стылость земляных полов, и то, что жили все скопом, не было уголка укромного, горенки какой незатейливой, где уединиться можно. А еще ей вспомнились разъезды с Боригором, когда брал ее князь с собой на все торжища, из града в град возил, в ловах на зверя потешиться брал. Мир простой девушки из терпеев вдруг сразу расширился, стал большим, людным, интересным. Тогда уже нелепым казалось, что можно прожить весь свой век, не уходя от родного порога. Карина даже жалеть начала стрыя своего, дядьку любимого, который, кроме как в окрестных от Мокошиной Пяди селах, нигде не бывал. Все твердил, что человек своим местом силен. Ах, знал бы он, как интересен мир, как хочется ко всему приложить руки… Но прав оказался именно Акун. И когда приключилась с ней беда, кинулась Карина не куда-нибудь, а в Мокошину Пядь, под защиту старосты-родича. И он не обидел кровное братучадо, обогрел у дымной каменки, дал кров. Но все равно Карина не испытывала здесь покоя, тоскливо ей было. Даже дитя, что жило в ней, не радовало, как иных баб, только обузой навязанной казалось.
Тут на плечо Карины легла тяжелая рука Акуна, и она вздрогнула, оторвавшись от воспоминаний. Непонимающе взглянула на стрыя. Что-то вид у того был напряженный. Хмурился, прислушиваясь.
— Что это? Слышишь?
Голос у него был взволнованный, негромкий. Старший сын, Каплюша, рядом стоял, растерянно крутил головой, ловя звуки.
— Никак стряслось что?
Теперь и Карина различила: орали бабы как-то не так, визжали, некоторые звали испуганно. Звук шел от дальнего края селища, оттуда, где огороды в лес упираются.
— Может, бабы с Коровьей Смертью схлестнулись? — высказала догадку Карина.
Однако вскоре и она явственно уловила среди визжащих женских голосов тяжелый мужской гомон. Мужских голосов было чересчур много, они звучали все громче, яростнее, почти заглушая истошный бабий визг. Неожиданно совсем рядом вдруг послышались грубый окрик, топот, громкое лошадиное ржание. Собака во дворе, до этого заходившаяся лаем, вдруг залилась тонким болезненным визгом, заскулила. И злой мужской голос отчетливо прокричал одно слово, страшное слово: «Жги!»
— Ох, лихо! — простонал вдруг Акун.
Карина увидела, как он стремительно схватил топор, кинулся, как был, в одной рубахе, к двери. Еле успела броситься наперерез.
— Не ходи!.. — взмолилась она, с ужасом понимая, что там, за бревенчатой стеной, страшное — там смерть.
Пока стрый, ругаясь, отрывал от себя ее цепляющиеся руки, Каплюша уже кинулся к двери с луком, распахнул и застыл на пороге. В избу так и ворвались крики, шум, отсветы огня. Кто-то проехал верхом совсем близко, метнул в проем двери зажженный факел. Пламя угодило в юношу, он отскочил, затоптал огонь и, уже не оглядываясь, с криком устремился во тьму. Дверь за ним захлопнулась.
Карина немо уставилась на Акута. У старосты дергалось лицо.
— В подпол быстро, — процедил он сквозь зубы. — Хватай младших детей и прячься.
Она повиновалась. Схватившись за кольцо люка, отбросила тяжелое творило над подполом. Взяв маленького хнычущего Буську, опустила малыша в темный лаз. Семилетний Гудим вдруг заупрямился, стал с плачем метаться по углам, убегая. Гудим боялся мрака подпола, где прячется домовой. Но Карина все же поймала, почти за волосы подтащила упирающегося мальчишку к лазу, заставила спускаться. Оглянулась — никого более. И Акун, и четверо его старших сынов, погодков Каплюши, уже выскочили вон, кинулись защищать баб, спасать селище.
Она закрыла за собой лаз. Теперь вокруг был только сырой холодный мрак подпола. Карина ощупала руками бревнышки стенок. Вдоль них обычно стояли короба, кадки, бадейки, в которых хранились запасы. Сейчас запасов уже почти не было, и молодая женщина с двумя плачущими малышами легко нашла свободное местечко.
— Тише, тише, — шептала Карина, прижимая к себе две детские головки. — А то услышит нас нечисть из лесу и проберется сюда.
Они смолкли, только нервно икали, давясь слезами. Нечисти опасались все — и дети, и сама Карина, однако сейчас она понимала: то, что случилось, — хуже нечисти. Чужие, лихие тати напали на селище, напали, когда ни оборониться, ни упредить нельзя. Смогут ли теперь свои мужики отбиться? Сколько напавших-то? Откуда они?
Карина старалась держаться, даже принялась что-то негромко напевать детям. Вскоре по их ровному дыханию она поняла, что испуганные малыши уснули. Детям и положено спать ночной порой. Если бы не шумный гон Коровьей Смерти, они давно спали бы на теплых шкурах у каменки. Но и сейчас уснули, птенчики, сладко и мирно, она же места себе не находит, сидит, словно каменная, расслабиться не может. Если сейчас поднимут творило наверху, если в отблесках пламени возникнет лютая рожа с окровавленным ножом…
Сколько Карина просидела так — не ведала. Постепенно расслабилась, отвлеклась, вновь стала вспоминать прошлое. Припомнила, как некогда ездила рядом с мужем, князем Боригором, одетая в меха, в сапожки привозные хазарские. Тогда она гордилась собой и ничего на свете не боялась. Спереди и сзади их сопровождали княжеские кмети с луками за плечами и длинными копьями у стремян, все в добротных куртках из турьей кожи. Князь же имел кольчугу — настоящую, варяжскую, из мелких спаянных колечек. Неуязвимым казался старый Боригор, а она, княгиня меньшая, любимая, тоже считала себя защищенной. Князь ее баловал, развлекал, никому не давал в обиду. Даже на властную княгиню Параксеву прикрикнул, когда та стала досаждать Карине. А ведь Параксева была старшей женой. У князя Боригора было еще три жены, но всю свою позднюю неожиданную любовь он отдал меньшице, только ее своей Лелей, Лелюшкой называл. Ух и злилась же на Карину за это Параксева! Но молчала, не смея перечить мужу. Боригор — он славен и грозен был, сумел племя радимичей свободным отстоять, даже когда жестокий Дир Киевский начал подминать под себя и полян, и северян, и дреговичей. Дира боялись, матери детей пугали жестоким варягом киевским. Боригор же сражался с ним умело, гнал из земель племенного союза радимичей, за то и почитали его, малые племена под руку Боригора просились, моля о защите. Всем достойным казался Боригор. А вот Карине была ведома его тайна, знала о слабости мужа с первых ночей супружества. Не было уже в князе радимичей мужской силы, желание было, а вот сил нет… И то, что делал с ней по ночам прославленный Боригор, вызывало в его молодой жене гадливость. Но и жалость. Пока однажды, в полусне, не поддалась она его ласкам, не выгнулась, застонав блаженно… Боригор сам не свой после этого был. Карина же понимала, что хоть и не так положено мужьям с женами жить, но постепенно постыдную усладу стала получать в том, что делал с ней князь. Однако тягостно отчего-то было — и ему, и ей.
Но одно Карина уяснила: ей нравилось быть княгиней, нравилось жить в холе и почете, нравились дальние переезды, смена впечатлений. И еще нравилось, что Боригор ей душу поверяет, говорит порой не как с женщиной глупой, а как с мужем нарочитым. Все беды его она знала, все тревоги. Иногда даже советы давала. Льстило ей, что великий Боригор прислушивается к речам женщины из терпеев, что и другие ее влияние на князя замечают и особый почет ей оказывают.
Карина знала, что главной заботой стареющего Боригора был его сын — Родим.
Первенец князя, сын властной Параксевы Родим давно повзрослел, свою дружину имел. Властен был Родим не хуже матери, а главным препятствием к княжескому столу считал отца родного. Но Боригор был в силе, и Родим только злился. Пока мудрая мать не подсказала, как князя Боригора с пути убрать.
Есть древний закон: если случается великий недород, если неурожай происходит три года подряд — значит, вина в том правителя, значит, неугоден он богам и несет людям бедствия. И вот, когда на третий год недорода на священной поляне, где возвышались изваяния великих богов, собрались волхвы, вперед выступил Родим-княжич и напомнил племенным вождям и старейшинам об этом законе. Дескать, все беды радимичей пройдут, если волхвы принесут на алтаре в жертву его отца, князя Боригора. Старейшины признали, что такой обычай имеется, а волхвы мудрые посовещались, погадали по крови и дыму и сделали вывод, что Родим прав.
Однако старый Боригор не верил в гадания волхвов и не пожелал сам, как овца, прийти на заклание. Скрылся он тайно, ушел в леса, где и опытные охотники не все тропки знают. И Карину с собой взял в изгнание. Ух, и помыкалась она с ним по болотам и топям, скрываясь, перебираясь с места на место, когда посланные ловцы спугивали их с очередного пристанища. А Боригор уже решил, как поступит с любимой женой. Как-то во время ночевки на лесной заимке, в глухомани дикой, сказал ей князь:
— Я ведь понимаю, что рано или поздно меня нагонят ловцы и буду я принесен в жертву. Убьют меня безжалостно и жестоко. А потом с великим почетом погребут в княжьем кургане. Тебя же, как жену любимую, рядом со мной живой закопают. Княгиня Параксева уж проследит, чтобы именно ты меня в загробный мир сопровождала. Даже если я сейчас отпущу тебя, сами волхвы на тебя, Лелечка моя любая, такую облаву устроят, что, хоть сам Лешак схоронит, найдут непременно и к кургану притащат. И только одно тебя может спасти. Никто не осмелится хоронить женщину, если у нее под сердцем новая жизнь бьется.
От воспоминаний Карину отвлек глухой шум над головой. Наверху загудело, глухо и тяжело стукнуло, даже сруб подпола содрогнулся, а с бревенчатого творила посыпалась земля. Карина медленно подняла голову, судорожно глотнула. Догадалась, что это прогорела, обрушилась изба стрыя. Значит, все. Жив ли еще кто из терпеев или все полегли — она не ведала. Но так тошно, так горько и страшно вдруг сделалось, что зарыдала тихонечко, кусая губы, чтобы не завыть в голос, не напугать мирно сопевших рядом деток. Плакала долго, давилась слезами. А потом пришло отупение. Она сидела, уставившись во мрак неподвижным взором, и сама не заметила, как опустились ресницы, исчезли мысли. Пришел сон. Разбудил ее детский плач. Буська проснулся первым, разбудил Гудима, и они вдвоем тормошили ее, просили кушать. Дети всегда просят есть, когда есть нечего. Вот и сейчас Карина лазила в темноте по пустым закромам, скребла по днищам коробов. Все же удалось обнаружить горшочек с липовым медом летнего сбора. Его и поели. Ели сладкий мед, а на зубах хрустела земля. Противно было.
— Надо попробовать выбраться, — то ли себе, то ли детям сказала Карина.
Сказать легче, чем сделать. Сверху их завалило намертво. Карина взобралась повыше, нашла между толстыми бревнами сруба щель и, вставив в нее обе ступни, упираясь плечами и головой в творило, стала пытаться отворить подпол. Пробовала опять и опять. От натуги дрожало все тело, скрипела на сжатых зубах земля. Дети снизу что-то спрашивали, Буська даже советовал. Ее сейчас это только злило. Подумалось мельком — мыслимо ли брюхатой такую тяжесть, как дом, поднимать? Она задыхалась, делала новые попытки, пока в какой-то момент не поддалась отчаянию. Стала кричать, биться в тяжелое творило, звать, уже не думая о том, что может напугать малышей, что сверху могут оказаться окаянные убийцы. Боги пресветлые!.. Да уж лучше быструю смерть от булата каленого принять, чем задохнуться во мраке холодного подпола.
И тут, словно кто-то помог ей сверху, загрохотало, и люк сдвинулся. В глаза резануло светом. В первый миг Карина даже ничего не могла разглядеть. Потом закусила костяшки пальцев, чтобы не закричать. Рядом был стрый Акун. Но она еле узнала любимого дядьку под этой бурой маской запекшейся крови. У Акуна не было глаз — одни раны кровавые. Ей понадобилась вся ее воля, чтобы не запричитать. Выбралась наверх. Огляделась. Все. Теперь кричи, не кричи — без толку.
Не было больше Мокошиной Пяди. Раньше было большое селение, до двух десятков дворов насчитывало. Сейчас же вокруг лишь кучи серого пепла, остовы каменок да дымок вьется над догорающими кое-где балками. В ноздри несло гарью и сладковато-приторным запахом горелой плоти. Медленно летали в воздухе легкие хлопья сгоревших тканей. А в чистом голубом небе холодно светило ясное Хорос-солнышко.
Карина глядела вокруг расширившимися глазами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9