И угодил к началу того, чего не терплю: маленький оркестр готовился к своей слишком громкой музыке. Попросил бифштекс, еще то-се и бутылку пива.
Ресторан был современный, без копий с картин Хруцкого на стенах (бедный художник!), но зато с росписями, на которых плыли разные «царевны-лебеди» и «лады» (будь они неладны, девами бы им старыми остаться или замуж далеко выйти, да чтоб им бог семь дочек дал!). До ужаса не гармонировала со всем этим мебель: шкафчики для посуды, столы, стулья и тяжелая старая стойка. И здесь уже и сейчас было хмельно и сильно накурено.
Официантка в белом венчике принесла мне все и прислонилась к подоконнику неподалеку от меня.
Я ел и слушал гомон.
— Ничего, алкоголиков лечат…
— Одолжил ей деньги. Никто в это не поверит, но это так…
— Пьяные, как гориллы, были.
— Сделал глупость. Начал обороняться… от милиции. А этого делать не след, с властью не связывайся, — поучал чей-то положительный голос. — Просто пойди себе дорогою. Прочь…
Бифштекс был из резины со стальным каркасом. Но, как говорил когда-то комиссар нашего отряда, «исчерпай все силы при выполнении задания, мобилизуйся — а сделай».
Я мобилизовался.
Тем временем оркестр, видать, по заказу, грянул обработанное в современном, суперджазовом духе попурри из белорусских песен.
Два патлатых сопляка за соседним столиком подпевали и рыдали друг другу в жилетки.
Это было уже слишком.
Официантка прикрыла розовой ладошкой рот, скрывая зевоту.
— Что это, у вас всегда такая гнусь? — спросил я.
— Почти всегда, — грустно сказала она. — Кроме поздней ночи и выходных. В большие рестораны перестали ходить.
— Угу, — сказал я. — Перестали. Тут тебе директор и объявления дает, и бегает по учреждениям, и организовывает коллективные посещения: «Напейтесь в нашем ресторане». Никто не напивается.
— Тогда директора ругают, — сказала она. — Сильно.
Впервые за последние дни я рассмеялся.
…Автобус отходил около семи. Оставалось что-то около часа до заката. Полон автобус людей, которых так редко встречаешь в Минске. Лица, покрытые бурым зимним загаром, узлы, голова утки, торчащая из кошелки. Я сел на заднее сиденье: здесь бросает и валяет, но зато сидишь выше всех и всех можно видеть, и полетел навстречу мягким, уже розовым от низкого солнца пригоркам, в леса, которые светились добрым светло-оранжевым огнем, и слушал музыку языка, и пил ее и не мог напиться.
Разговор с бранью можно услышать во всем мире — от Аляски до Австралии — но такой разговор с такой бранью — только в белорусских автобусах и на наших рынках, особенно на Могилевском, Рогачевском, ну и еще немного на Слуцком. Можно было когда-то и на Комаровке, но там теперь стесняются цивилизации и милиционеров. Болтают, правда, что-то про одесский «Привоз», но я бывал там и скажу: не то, не то.
Чем они приукрашивали свой разговор — этого я из уважения к вам не повторю. Но автобус гомонил, и никто ни на кого не обижался.
— У него в родном доме всегда корчма.
— Ну, это лучше, чем корчма была бы ему всегда родным домом.
Хлопцы с городскими чемоданами. Опустили стекло и кричат деду, выходящему на улицу из глухого, в темнеющих кронах деревьев, деревенского палисадника:
— Эй, дядька, сидите в хате, не выходите на улицу, а то вас троллейбус задавит.
— Или метро.
— Гы-гы-гы. — И поднимают стекло.
— Ну, это ты уже слишком. Заврался. Нереальная и потому глупая фантазия. Откуда в такой Занюханке метро?
Хохочут. Едут домой, навстречу празднику. А я еду навстречу сумеркам. И я растроган, и даже слезы просятся на глаза.
— А ты, хлопче, случаем не был в Новинках?
— Не был.
— Ну так будешь.
— Вместе пойдем.
Вмешивается какой-то местный «интеллигент»:
— А это его трахнули медной кастрюлей по голове. Так он с того времени заговаривается… на тему о медных рудниках на Балхаше.
— А он, видать, у Булак-Балаховича когда-то служил. Коням хвосты крутил. И поэтому до сих пор боится звонков в двери.
Тьма бежала навстречу, подпрыгивала, и опадала впереди полоса света, автобус засыпал, а я сидел и слабо улыбался чему-то.
…До Ольшан, маленького местечка, я добрался часов в десять с чем-то. Можно было разглядеть только огни в окнах, тусклые метлы голых еще деревьев, пятно света возле клуба да толпу у него, преимущественно из молодежи.
— Где тут можно найти ночлег? И чтобы поближе к замку?
— Ай, дядечка, — всплеснула руками какая-то девчушка. — Так это же вам Ольшанка нужна. Это пригород (она так и сказала: «пригород», и я чуть не прыснул от смеха). И километра не будет. Во-он туда, и все пря-ямо, пря-ямо.
Я чертыхнулся. Ошибка. И не первая. Ошибки даже в трудах по истории. Черт бы их побрал! Своего не знать… Это все равно как знаменитая Мало-Можейковская церковь, шедевр наш, на самом деле стоит в селе Мурованое. И неизвестно, кто первый назвал ее Мало-Можейковской. И сотни обалдуев повторили за ним, не удосужившись даже побывать на месте. Работники искусствоведения, художники, историки, архитекторы. Работнички, лихоманка на них!
Я уже совсем было собрался идти, когда кто-то сказал:
— Погодите. Вот заведующий клубом идет. Вечерка.
Приближался небольшого росточка человек. Волосы словно прилипли к круглой голове. Походка какая-то ладненькая, веселая.
— Зелепущенок… Микола Чесевич.
— Космич. Антон Глебович.
— Так вы к нам? Идемте вместе.
— Вечерка, до завтра, — сказал кто-то вдогонку.
— Что это они так вас зовут? — спросил я, когда мы углубились в темноту.
— А-а. Это они по-уличному. Никак не могут отвыкнуть, хотя и уважают. А уважать, казалось бы, и не за что. Шесть классов у меня образования. Однако у нас не только кино, танцы, но и лекторы, и по два спектакля в месяц. Конечно, под суфлера.
Я был очень рад попутчику. В этой кромешной тьме рысь переломала бы все четыре лапы, а я до утра обязательно попал бы обратно в Кладно, а теперь спокойно шел себе рядом с маленьким человечком, который уверенно катился вперед. И было не так уж и плохо, потому что пахло весной и не совсем еще просохшая земля пружинила под ногами.
— Так почему бы вам не подучиться?
— Э-э, где там. И хозяйство, и клуб. Жена все руки на работе стерла. Часто аж стонет на печке. Да на мое место сюда и медом не заманишь и на цепи не приведешь.
— Что так?
— Глухомань. И — чертовщина какая-то у нас в округе завелась. Сам бы заревел да сбежал куда-нибудь, так некуда. Ну, ничего.
— Какая чертовщина?
— А сами увидите… Ну не думайте, что у нас так уж паршиво. У нас там замок, костел — извините, конечно, — с плебанией, мельница, ссыпные пункты, филиал клуба. Вот начнутся работы, народа прибудет — станет и он функционировать три раза в неделю. Тогда хоть разорвись. Нет, место у нас хорошее, но все же пригород… А вы зачем сюда?
Я ответил, что буду изучать замок.
— Замок у нас ог-го. Запущенный только. У нас его уже недели две как обследуют. Наука! Археологи. Девушка руководит. Да ладненькая такая, только худовата. Но ничего. Как говорят, девкой полна улица, а женкой полна печь.
— А где бы там у вас можно остановиться?
— Да на первый случай хотя бы и у меня. На пару дней.
— Почему так?
— А больше вам навряд ли самому захочется. Потому что я… Вечерка. Отец мой был Вечерка. И дед. Что там говорить — люблю беседу. И не то чтобы там драка или руготня — такого я сам за дверь выкину. А беседу, обшчэния среди людей…
Нет, все же хорошо «обш-чаться с людьми». Я шел и посмеивался про себя. Хорошо мне было и потом, когда я понял, что огней Ольшанки не было видно просто потому, что парк был такой густой, и это он, даже голый, скрывал их, и что огней тех немного, и что слышен разноголосый лай собак, и что хата Вечерки такая уютная внутри, побеленная, с ручниками, с печью и газовой плитой в пристройке, с тремя комнатами и боковушкой с отдельным входом, куда хозяин с женой Марией Семеновной, дородной смешливой женщиной, отвели меня.
ГЛАВА X. Идиллия контрастов
Утром, позавтракав и выйдя из хаты, я так и ахнул, настолько все вокруг было хорошо. Небольшая, дворов на шестьдесят — семьдесят деревенька, «пригород», широко раскинулась по склонам округлых мягких пригорков и утопала в садах, где уже зелеными тучами грезили кусты крыжовника. Неширокая речушка разделяла эти две гряды пригорков и саму деревеньку. Она змеилась, эта речка, быстро исчезая с глаз и слева, и справа, и потому не сразу можно было понять, откуда долетает плеск воды на мельничном колесе. Справа, далеко, виднелись ссыпные магазины.
И эти зеленые от мха крыши, и чуть заметный зеленый налет на ветвях деревьев, и горловой, ленивый крик петухов, и земля огородов, черная, лоснящаяся, что даже курилась под свежепобеленными стволами яблонь. И две башни костела вдали. И над всем этим синее-синее глубокое небо, которым хотелось дышать.
Прежде всего я пошел к костелу, он первый бросился мне в глаза. Да и кто лучше знает историю того или иного места, как не учитель истории и не ксендз.
Костел был могучий, с двумя высоченными башнями. То величавое, царственно-пышное и одновременно простое белорусское барокко, каким оно было в начале XVII столетия. А может, в самом конце XVI. На одной из башен был «дзыгар» — календарь-часы, которые, к моему удивлению, шли.
Двери костела, несмотря на будний день, были открыты. В стороне, под развесистыми старыми деревьями, стоял мотоцикл. Я подумал, что вот кто-то здорово умудрился подкатить на этом признаке цивилизации под самый «косцёл свенты».
В дверях появился человек невысокого роста в штатском, коротко стриженный шатен с очень заметной уже сединой. Улыбка была по-детски хитроватая, лицо лисье, но чем-то приятное. Такое, наверное, было лицо Уленшпигеля. Настораживали только глаза: то смеются, а то промелькнет в них что-то пронзительно-внимательное, словно пытает тебя до дна. Глаза то серые, лучистые, а то ледяные.
— Czy tutaj jest pan proboszcz?
В ответ зазвучал чистейший — в театре Купалы поискать — белорусский язык:
— Так. Чым магу быць карысным грамадзянiну-у?..
— Космич Антон.
— Леонард Жихович. Так что привело вас в этот прекрасный, но забытый уголок родной сторонки?
— Отче…
— Какой я вам «отче»? Я был и есть простой западно-белорусский хлопец. По крайней мере, для вас, а не для костельных дэвоток.
В двух словах я, не открывая вполне своей цели, сказал, что приехал изучать замок, и показал документы.
— Гм. Хорошо хоть документы есть… — К моему удивлению, он взял их и внимательно просмотрел. — А то за последнее время почему-то очень многие заинтересовались этим несчастным замком… которого, возможно, скоро совсем не будет.
— Почему?
— Добьют люди, если не добило время.
— А что?
— Собираются рушить кусок стены. Будут делать скотный двор.
— Гм. Даже если скотный двор (Жихович неодобрительно покосился на меня, но увидел, что я улыбаюсь), так что, ворот нету?
— Есть. Узкие. А на случай пожара, простите, правила пожарной безопасности предусматривают два выхода. А костел посмотреть не хотите?
— Затем и пришел.
Вошли. Ксендз преклонил колено. Я, конечно, нет.
Мои предки не преклоняли колен. Просто заходили, думали, сколько им надо было, и снова выходили к жизни.
Огромная пещера костела была тем, что называется, «мрак, напоенный светом». В нефах полутьма. Под сводами, на алтарной части, на колоннах — радостный и возвышенный свет: на росписи, резьбе, многочисленных фигурах.
Не имею возможности описать все богатство старинных икон. Некоторые XIV столетия. Не могу передать и росписей, которые сияли темным и светлым багрецом, желтым и глубоко-синим. Нельзя описать и великолепной, старой диспропорции фигур алтаря. Об этом нельзя.
Когда мы взобрались к органу, который матово светился черным, золотым, слегка ржавым и приглушенной зеленью, ксендз вдруг сказал мне:
— Это еще что! А вот если с карниза смотреть — голова закружится от красоты.
Карниз опоясывал изнутри, с трех сторон, весь храм, висел на высоте метров восемнадцати, был с легким наклоном книзу и шириной сантиметров семьдесят.
— Пошли. — И Леонард Жихович легко перелез через балюстраду хоров, пошел, словно по дороге, по этому кошмару.
— Не дрейфь! — сказал я себе и буквально оторвал руку от балюстрады. А потом уже было все равно. Я глянул вниз, увидел фигурки людей с мизинец, и фотоаппарат чувствительно, ощутимо потянул меня вниз. Ксендз шел впереди и давал толковые, поучительные, доходчивые и вразумительные объяснения. Он, казалось, совсем не думал, что кто-то другой может идти по этому мосту в ад совсем не как по дороге.
— Видите, волхвы! Какой колорит!.. А матерь божья — это же чудо! Какая красота! Голова кружится!
У меня в самом деле кружилась голова от «так-кой красоты»! Я старался только лихорадочно не цепляться за стену, да это и не удалось бы, потому что она плавно переходила в полукруг свода.
Когда я наконец снова вылез на хоры и взглянул на маленьких, словно в перевернутый бинокль, людей внизу, я почувствовал, что еще минута, и я стану мокрым, как мышь.
— Ну как? — триумфально спросил Жихович.
— Чудесно! — ответил я. — Wunderbar! И часто это вы так «развлекаетесь»?
— А что? — невинно спросил он. — Иногда голубь залетит, бьется — нельзя же, чтобы разбилось божье создание. Идешь открывать окно.
— Нельзя, чтобы разбилось божье создание, это верно, — сказал я, посмотрев в пропасть.
Когда спустились вниз, в солнечную полутьму, меня все еще словно покачивало. Когда-то, подростком, я совсем не боялся высоты, мог сидеть на крыше пятиэтажного дома, свесив ноги вниз. Но, как говорят поляки, «до яснэй холеры»: ноги у тридцативосьмилетнего совсем не такие, как у пятнадцатилетнего.
— Что вас еще интересует? — спросил ксендз.
— Витовт Федорович Ольшанский.
— Тот?
— Тот. Что это был за человек?
— Столп веры. Много для нее сделал. В частности, этот костел.
— Словом…
— Словом, чуть не блаженный.
— Beatus?
— Beatus.
— А что это за легенда о его жене?
— А, и вы слышали? Заговор Валюжинича и побег?
— Легенда широко известная.
— Что же, неблагодарная женщина. Как многие из них. Недаром ее бискуп Героним из Кладно попрекал. Убежали, захватив сокровища. Судья Станкевич (а вы знаете, что тогда судья зачастую был и следователем), средневековый белорусский Холмс, а он был человеком для тех времен гуманным, пытки — явление тогда обычное — применил только два раза, а тогда и сам магнат покаялся, что был в гневе.
— Но ведь говорили…
— И он и люди на евангелии поклялись, что беглецы живы… Жаль, окончился род. И последний из них повел себя не наилучшим образом. Вдовец, дети умерли — ему бы о боге думать. А он…
— Что он?..
— Спутался с немцами, — коротко бросил ксендз.
— Как?
— Ну, не с гестапо. Шефом Кладненского округа гестапо был такой… а, да ну его. Так Ольшанский связался с ними только под самый конец. Тут друзьями его были комендант Ольшан, граф Адельберт фон Вартенбург да из айнзатцштаба Франц Керн. А это хуже, чем из гестапо.
— Да, в определенном смысле хуже.
— Почему вы согласились с моим мнением?
— Это ведомство Розенберга. Грабеж ценностей. Вековых достояний человеческого гения.
— Да. И уж чего они в окрестностях Кладно ни награбили! Только вот Ольшанский цел был. Пока в мае сорок четвертого не начала гулять по приказу Гиммлера «kommenda 1005» — уничтожение следов преступления, «акции санитарные».
— И что тогда?
— Тогда дворец Ольшанского вместе с сокровищами сгорел. А сам он убрался с немцами. По слухам, вскорости умер… Ну, это он один такой был. А надгробие того Ольшанского — вот оно.
На высоком, метра в два высотой, ложе из редчайшего зеленого мрамора лежал в позе спящего человек в латах. Меч лежал сбоку, шлем откатился в сторону. Могучая фигура, широченная грудь, длинные стройные ноги. Лицо мужественное, брови нахмуренные, рот твердо сжат, но какая-то такая складка была в этих устах, что не хотел бы я с ним связываться при жизни, и хорошо, что мне это не угрожает. Рассыпались пышные волосы.
И кого-то мне напоминает эта статуя. Из тех, кого видел в жизни. Крыштофовича, который спас меня тогда под Альбертином? Нет, у того лицо было мягче. Кого-то из актеров? Габена? Нет, у этого облик не такой простой, хотя такой же суровый. Жана Маре? Похож. Или кого-то из исторических деятелей? Медичи? Коллеоне? А, все надгробия достаточно похожи одно на другое. Как большинство средневековых статуй. Несмотря на некоторые индивидуальные черты. Потому что заказчик или потомки хотели видеть в лице, в своем портрете нечто определенное самой эпохой.
Мы вышли. Как раз в это время начали мягко бить часы.
— В войну стояли, — сказал ксендз. — Но я, придя сюда, решил отремонтировать. А ремонтировал наш органист. Механик хоть куда. И даже календарь действует. Ну, кое о чем не догадался. Механизмы же не совсем те. Лунный календарь врет. Неизвестно, какие там валики-молоточки и почему-то вогнутые зеркала. Тут и Галилей не разобрался бы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
Ресторан был современный, без копий с картин Хруцкого на стенах (бедный художник!), но зато с росписями, на которых плыли разные «царевны-лебеди» и «лады» (будь они неладны, девами бы им старыми остаться или замуж далеко выйти, да чтоб им бог семь дочек дал!). До ужаса не гармонировала со всем этим мебель: шкафчики для посуды, столы, стулья и тяжелая старая стойка. И здесь уже и сейчас было хмельно и сильно накурено.
Официантка в белом венчике принесла мне все и прислонилась к подоконнику неподалеку от меня.
Я ел и слушал гомон.
— Ничего, алкоголиков лечат…
— Одолжил ей деньги. Никто в это не поверит, но это так…
— Пьяные, как гориллы, были.
— Сделал глупость. Начал обороняться… от милиции. А этого делать не след, с властью не связывайся, — поучал чей-то положительный голос. — Просто пойди себе дорогою. Прочь…
Бифштекс был из резины со стальным каркасом. Но, как говорил когда-то комиссар нашего отряда, «исчерпай все силы при выполнении задания, мобилизуйся — а сделай».
Я мобилизовался.
Тем временем оркестр, видать, по заказу, грянул обработанное в современном, суперджазовом духе попурри из белорусских песен.
Два патлатых сопляка за соседним столиком подпевали и рыдали друг другу в жилетки.
Это было уже слишком.
Официантка прикрыла розовой ладошкой рот, скрывая зевоту.
— Что это, у вас всегда такая гнусь? — спросил я.
— Почти всегда, — грустно сказала она. — Кроме поздней ночи и выходных. В большие рестораны перестали ходить.
— Угу, — сказал я. — Перестали. Тут тебе директор и объявления дает, и бегает по учреждениям, и организовывает коллективные посещения: «Напейтесь в нашем ресторане». Никто не напивается.
— Тогда директора ругают, — сказала она. — Сильно.
Впервые за последние дни я рассмеялся.
…Автобус отходил около семи. Оставалось что-то около часа до заката. Полон автобус людей, которых так редко встречаешь в Минске. Лица, покрытые бурым зимним загаром, узлы, голова утки, торчащая из кошелки. Я сел на заднее сиденье: здесь бросает и валяет, но зато сидишь выше всех и всех можно видеть, и полетел навстречу мягким, уже розовым от низкого солнца пригоркам, в леса, которые светились добрым светло-оранжевым огнем, и слушал музыку языка, и пил ее и не мог напиться.
Разговор с бранью можно услышать во всем мире — от Аляски до Австралии — но такой разговор с такой бранью — только в белорусских автобусах и на наших рынках, особенно на Могилевском, Рогачевском, ну и еще немного на Слуцком. Можно было когда-то и на Комаровке, но там теперь стесняются цивилизации и милиционеров. Болтают, правда, что-то про одесский «Привоз», но я бывал там и скажу: не то, не то.
Чем они приукрашивали свой разговор — этого я из уважения к вам не повторю. Но автобус гомонил, и никто ни на кого не обижался.
— У него в родном доме всегда корчма.
— Ну, это лучше, чем корчма была бы ему всегда родным домом.
Хлопцы с городскими чемоданами. Опустили стекло и кричат деду, выходящему на улицу из глухого, в темнеющих кронах деревьев, деревенского палисадника:
— Эй, дядька, сидите в хате, не выходите на улицу, а то вас троллейбус задавит.
— Или метро.
— Гы-гы-гы. — И поднимают стекло.
— Ну, это ты уже слишком. Заврался. Нереальная и потому глупая фантазия. Откуда в такой Занюханке метро?
Хохочут. Едут домой, навстречу празднику. А я еду навстречу сумеркам. И я растроган, и даже слезы просятся на глаза.
— А ты, хлопче, случаем не был в Новинках?
— Не был.
— Ну так будешь.
— Вместе пойдем.
Вмешивается какой-то местный «интеллигент»:
— А это его трахнули медной кастрюлей по голове. Так он с того времени заговаривается… на тему о медных рудниках на Балхаше.
— А он, видать, у Булак-Балаховича когда-то служил. Коням хвосты крутил. И поэтому до сих пор боится звонков в двери.
Тьма бежала навстречу, подпрыгивала, и опадала впереди полоса света, автобус засыпал, а я сидел и слабо улыбался чему-то.
…До Ольшан, маленького местечка, я добрался часов в десять с чем-то. Можно было разглядеть только огни в окнах, тусклые метлы голых еще деревьев, пятно света возле клуба да толпу у него, преимущественно из молодежи.
— Где тут можно найти ночлег? И чтобы поближе к замку?
— Ай, дядечка, — всплеснула руками какая-то девчушка. — Так это же вам Ольшанка нужна. Это пригород (она так и сказала: «пригород», и я чуть не прыснул от смеха). И километра не будет. Во-он туда, и все пря-ямо, пря-ямо.
Я чертыхнулся. Ошибка. И не первая. Ошибки даже в трудах по истории. Черт бы их побрал! Своего не знать… Это все равно как знаменитая Мало-Можейковская церковь, шедевр наш, на самом деле стоит в селе Мурованое. И неизвестно, кто первый назвал ее Мало-Можейковской. И сотни обалдуев повторили за ним, не удосужившись даже побывать на месте. Работники искусствоведения, художники, историки, архитекторы. Работнички, лихоманка на них!
Я уже совсем было собрался идти, когда кто-то сказал:
— Погодите. Вот заведующий клубом идет. Вечерка.
Приближался небольшого росточка человек. Волосы словно прилипли к круглой голове. Походка какая-то ладненькая, веселая.
— Зелепущенок… Микола Чесевич.
— Космич. Антон Глебович.
— Так вы к нам? Идемте вместе.
— Вечерка, до завтра, — сказал кто-то вдогонку.
— Что это они так вас зовут? — спросил я, когда мы углубились в темноту.
— А-а. Это они по-уличному. Никак не могут отвыкнуть, хотя и уважают. А уважать, казалось бы, и не за что. Шесть классов у меня образования. Однако у нас не только кино, танцы, но и лекторы, и по два спектакля в месяц. Конечно, под суфлера.
Я был очень рад попутчику. В этой кромешной тьме рысь переломала бы все четыре лапы, а я до утра обязательно попал бы обратно в Кладно, а теперь спокойно шел себе рядом с маленьким человечком, который уверенно катился вперед. И было не так уж и плохо, потому что пахло весной и не совсем еще просохшая земля пружинила под ногами.
— Так почему бы вам не подучиться?
— Э-э, где там. И хозяйство, и клуб. Жена все руки на работе стерла. Часто аж стонет на печке. Да на мое место сюда и медом не заманишь и на цепи не приведешь.
— Что так?
— Глухомань. И — чертовщина какая-то у нас в округе завелась. Сам бы заревел да сбежал куда-нибудь, так некуда. Ну, ничего.
— Какая чертовщина?
— А сами увидите… Ну не думайте, что у нас так уж паршиво. У нас там замок, костел — извините, конечно, — с плебанией, мельница, ссыпные пункты, филиал клуба. Вот начнутся работы, народа прибудет — станет и он функционировать три раза в неделю. Тогда хоть разорвись. Нет, место у нас хорошее, но все же пригород… А вы зачем сюда?
Я ответил, что буду изучать замок.
— Замок у нас ог-го. Запущенный только. У нас его уже недели две как обследуют. Наука! Археологи. Девушка руководит. Да ладненькая такая, только худовата. Но ничего. Как говорят, девкой полна улица, а женкой полна печь.
— А где бы там у вас можно остановиться?
— Да на первый случай хотя бы и у меня. На пару дней.
— Почему так?
— А больше вам навряд ли самому захочется. Потому что я… Вечерка. Отец мой был Вечерка. И дед. Что там говорить — люблю беседу. И не то чтобы там драка или руготня — такого я сам за дверь выкину. А беседу, обшчэния среди людей…
Нет, все же хорошо «обш-чаться с людьми». Я шел и посмеивался про себя. Хорошо мне было и потом, когда я понял, что огней Ольшанки не было видно просто потому, что парк был такой густой, и это он, даже голый, скрывал их, и что огней тех немного, и что слышен разноголосый лай собак, и что хата Вечерки такая уютная внутри, побеленная, с ручниками, с печью и газовой плитой в пристройке, с тремя комнатами и боковушкой с отдельным входом, куда хозяин с женой Марией Семеновной, дородной смешливой женщиной, отвели меня.
ГЛАВА X. Идиллия контрастов
Утром, позавтракав и выйдя из хаты, я так и ахнул, настолько все вокруг было хорошо. Небольшая, дворов на шестьдесят — семьдесят деревенька, «пригород», широко раскинулась по склонам округлых мягких пригорков и утопала в садах, где уже зелеными тучами грезили кусты крыжовника. Неширокая речушка разделяла эти две гряды пригорков и саму деревеньку. Она змеилась, эта речка, быстро исчезая с глаз и слева, и справа, и потому не сразу можно было понять, откуда долетает плеск воды на мельничном колесе. Справа, далеко, виднелись ссыпные магазины.
И эти зеленые от мха крыши, и чуть заметный зеленый налет на ветвях деревьев, и горловой, ленивый крик петухов, и земля огородов, черная, лоснящаяся, что даже курилась под свежепобеленными стволами яблонь. И две башни костела вдали. И над всем этим синее-синее глубокое небо, которым хотелось дышать.
Прежде всего я пошел к костелу, он первый бросился мне в глаза. Да и кто лучше знает историю того или иного места, как не учитель истории и не ксендз.
Костел был могучий, с двумя высоченными башнями. То величавое, царственно-пышное и одновременно простое белорусское барокко, каким оно было в начале XVII столетия. А может, в самом конце XVI. На одной из башен был «дзыгар» — календарь-часы, которые, к моему удивлению, шли.
Двери костела, несмотря на будний день, были открыты. В стороне, под развесистыми старыми деревьями, стоял мотоцикл. Я подумал, что вот кто-то здорово умудрился подкатить на этом признаке цивилизации под самый «косцёл свенты».
В дверях появился человек невысокого роста в штатском, коротко стриженный шатен с очень заметной уже сединой. Улыбка была по-детски хитроватая, лицо лисье, но чем-то приятное. Такое, наверное, было лицо Уленшпигеля. Настораживали только глаза: то смеются, а то промелькнет в них что-то пронзительно-внимательное, словно пытает тебя до дна. Глаза то серые, лучистые, а то ледяные.
— Czy tutaj jest pan proboszcz?
В ответ зазвучал чистейший — в театре Купалы поискать — белорусский язык:
— Так. Чым магу быць карысным грамадзянiну-у?..
— Космич Антон.
— Леонард Жихович. Так что привело вас в этот прекрасный, но забытый уголок родной сторонки?
— Отче…
— Какой я вам «отче»? Я был и есть простой западно-белорусский хлопец. По крайней мере, для вас, а не для костельных дэвоток.
В двух словах я, не открывая вполне своей цели, сказал, что приехал изучать замок, и показал документы.
— Гм. Хорошо хоть документы есть… — К моему удивлению, он взял их и внимательно просмотрел. — А то за последнее время почему-то очень многие заинтересовались этим несчастным замком… которого, возможно, скоро совсем не будет.
— Почему?
— Добьют люди, если не добило время.
— А что?
— Собираются рушить кусок стены. Будут делать скотный двор.
— Гм. Даже если скотный двор (Жихович неодобрительно покосился на меня, но увидел, что я улыбаюсь), так что, ворот нету?
— Есть. Узкие. А на случай пожара, простите, правила пожарной безопасности предусматривают два выхода. А костел посмотреть не хотите?
— Затем и пришел.
Вошли. Ксендз преклонил колено. Я, конечно, нет.
Мои предки не преклоняли колен. Просто заходили, думали, сколько им надо было, и снова выходили к жизни.
Огромная пещера костела была тем, что называется, «мрак, напоенный светом». В нефах полутьма. Под сводами, на алтарной части, на колоннах — радостный и возвышенный свет: на росписи, резьбе, многочисленных фигурах.
Не имею возможности описать все богатство старинных икон. Некоторые XIV столетия. Не могу передать и росписей, которые сияли темным и светлым багрецом, желтым и глубоко-синим. Нельзя описать и великолепной, старой диспропорции фигур алтаря. Об этом нельзя.
Когда мы взобрались к органу, который матово светился черным, золотым, слегка ржавым и приглушенной зеленью, ксендз вдруг сказал мне:
— Это еще что! А вот если с карниза смотреть — голова закружится от красоты.
Карниз опоясывал изнутри, с трех сторон, весь храм, висел на высоте метров восемнадцати, был с легким наклоном книзу и шириной сантиметров семьдесят.
— Пошли. — И Леонард Жихович легко перелез через балюстраду хоров, пошел, словно по дороге, по этому кошмару.
— Не дрейфь! — сказал я себе и буквально оторвал руку от балюстрады. А потом уже было все равно. Я глянул вниз, увидел фигурки людей с мизинец, и фотоаппарат чувствительно, ощутимо потянул меня вниз. Ксендз шел впереди и давал толковые, поучительные, доходчивые и вразумительные объяснения. Он, казалось, совсем не думал, что кто-то другой может идти по этому мосту в ад совсем не как по дороге.
— Видите, волхвы! Какой колорит!.. А матерь божья — это же чудо! Какая красота! Голова кружится!
У меня в самом деле кружилась голова от «так-кой красоты»! Я старался только лихорадочно не цепляться за стену, да это и не удалось бы, потому что она плавно переходила в полукруг свода.
Когда я наконец снова вылез на хоры и взглянул на маленьких, словно в перевернутый бинокль, людей внизу, я почувствовал, что еще минута, и я стану мокрым, как мышь.
— Ну как? — триумфально спросил Жихович.
— Чудесно! — ответил я. — Wunderbar! И часто это вы так «развлекаетесь»?
— А что? — невинно спросил он. — Иногда голубь залетит, бьется — нельзя же, чтобы разбилось божье создание. Идешь открывать окно.
— Нельзя, чтобы разбилось божье создание, это верно, — сказал я, посмотрев в пропасть.
Когда спустились вниз, в солнечную полутьму, меня все еще словно покачивало. Когда-то, подростком, я совсем не боялся высоты, мог сидеть на крыше пятиэтажного дома, свесив ноги вниз. Но, как говорят поляки, «до яснэй холеры»: ноги у тридцативосьмилетнего совсем не такие, как у пятнадцатилетнего.
— Что вас еще интересует? — спросил ксендз.
— Витовт Федорович Ольшанский.
— Тот?
— Тот. Что это был за человек?
— Столп веры. Много для нее сделал. В частности, этот костел.
— Словом…
— Словом, чуть не блаженный.
— Beatus?
— Beatus.
— А что это за легенда о его жене?
— А, и вы слышали? Заговор Валюжинича и побег?
— Легенда широко известная.
— Что же, неблагодарная женщина. Как многие из них. Недаром ее бискуп Героним из Кладно попрекал. Убежали, захватив сокровища. Судья Станкевич (а вы знаете, что тогда судья зачастую был и следователем), средневековый белорусский Холмс, а он был человеком для тех времен гуманным, пытки — явление тогда обычное — применил только два раза, а тогда и сам магнат покаялся, что был в гневе.
— Но ведь говорили…
— И он и люди на евангелии поклялись, что беглецы живы… Жаль, окончился род. И последний из них повел себя не наилучшим образом. Вдовец, дети умерли — ему бы о боге думать. А он…
— Что он?..
— Спутался с немцами, — коротко бросил ксендз.
— Как?
— Ну, не с гестапо. Шефом Кладненского округа гестапо был такой… а, да ну его. Так Ольшанский связался с ними только под самый конец. Тут друзьями его были комендант Ольшан, граф Адельберт фон Вартенбург да из айнзатцштаба Франц Керн. А это хуже, чем из гестапо.
— Да, в определенном смысле хуже.
— Почему вы согласились с моим мнением?
— Это ведомство Розенберга. Грабеж ценностей. Вековых достояний человеческого гения.
— Да. И уж чего они в окрестностях Кладно ни награбили! Только вот Ольшанский цел был. Пока в мае сорок четвертого не начала гулять по приказу Гиммлера «kommenda 1005» — уничтожение следов преступления, «акции санитарные».
— И что тогда?
— Тогда дворец Ольшанского вместе с сокровищами сгорел. А сам он убрался с немцами. По слухам, вскорости умер… Ну, это он один такой был. А надгробие того Ольшанского — вот оно.
На высоком, метра в два высотой, ложе из редчайшего зеленого мрамора лежал в позе спящего человек в латах. Меч лежал сбоку, шлем откатился в сторону. Могучая фигура, широченная грудь, длинные стройные ноги. Лицо мужественное, брови нахмуренные, рот твердо сжат, но какая-то такая складка была в этих устах, что не хотел бы я с ним связываться при жизни, и хорошо, что мне это не угрожает. Рассыпались пышные волосы.
И кого-то мне напоминает эта статуя. Из тех, кого видел в жизни. Крыштофовича, который спас меня тогда под Альбертином? Нет, у того лицо было мягче. Кого-то из актеров? Габена? Нет, у этого облик не такой простой, хотя такой же суровый. Жана Маре? Похож. Или кого-то из исторических деятелей? Медичи? Коллеоне? А, все надгробия достаточно похожи одно на другое. Как большинство средневековых статуй. Несмотря на некоторые индивидуальные черты. Потому что заказчик или потомки хотели видеть в лице, в своем портрете нечто определенное самой эпохой.
Мы вышли. Как раз в это время начали мягко бить часы.
— В войну стояли, — сказал ксендз. — Но я, придя сюда, решил отремонтировать. А ремонтировал наш органист. Механик хоть куда. И даже календарь действует. Ну, кое о чем не догадался. Механизмы же не совсем те. Лунный календарь врет. Неизвестно, какие там валики-молоточки и почему-то вогнутые зеркала. Тут и Галилей не разобрался бы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40