После литургии к престолу подвели рыжего слепца Федора Чапиногу. Был Чапинога худ, редковолос, а на его лисьем лице, казалось от испуга, обильно проступили темные пятна.
Протянув чуткие пальцы к престолу, слепец легким прикосновением ощупал, огладил все жребии, на секунду задержался на одном из них, словно прочел что-то лишь ему видимое, и, оставив этот жребий на алтаре, два других поспешно передал седенькому, с козлиной бородкой соборному протопопу Матурице. Тот вынес их на площадь к народу, потоптался и, развернув первый жребий, возгласил тоненьким, пронзительным голосом:
– Спиридон!
В толпе зашумели, будто ветер прошел по верхушкам деревьев, зашептались: «Отвергнут престолом… отвергнут».
А пронзительный голос Матурицы вновь выкрикнул, считав со второго жребия:
– Антоний!
И, словно собор обвалился, закричали разом тысячи глоток, всполошенные вороны шарахнулись в поднебесье, поднимая неистовый грай.
– Святая София Митрофана избрала!
– По божьему изволению!
– Суздальский подручник!
– Многая лета владыке Митрофану!
– Заглохни, горлодер, чо кадык распустил!
– Засовом рот не запрешь!
– Запрем!
– Митрофан – владыка!
– Готовь запасную голову!
Завязался короткий бой и тут же улегся.
Слепец за алтарем настороженно прислушивался. Различив крики: «Митрофан – владыка!», он облегченно вздохнул и вытер пот со лба. «Теперь, Чапиног, и на твою старость перепадет!» – радостно подумал он.
И Матурица был необычно возбужден. «Неужто стану казначеем? Неужто стану?» – бесконечно задавал он себе вопрос.
Посадник и тысяцкий нашли Митрофана в одной из комнат владычного дома.
– Пришли, отче-владыка, возводить тя на сени! – низко кланяясь, сообщили они.
– Недостоин я сана великого, – смиренно сказал Митрофан, но его взяли под руки и повели сначала по ступенькам к сеням, а потом в Крестовую палату.
И весь путь туда неотступно билась, трепетала радостная мысль: «Вот и достиг, достиг!» И снова, как тогда, при облачении владыки, только на этот раз не в помыслах, а въявь почувствовал он и сладостную тяжесть митры, и долгожданный холодок посоха.
«Достиг… и богатства и власти…»
Он принимал послов и отправлял своих в дальние и ближние земли, судил, благословлял ратные походы, подписывал договоры и уславливался о мире.
В тайники владычной казны бесконечным потоком текли пошлины с судебных тягот, доходы с десятины, «благословенные куницы» за посвящения в духовный сан, «поплешная пошлина» с псковских священников и «новоженные убрусы» с венчаний. Текли приношения смердов, деньги за пользование весами, что стояли в церковных притворах, «подъезд» и «поминок», за поездки по епархии.
Впрочем, сам владыка выезжал не часто, но всюду рассылал своих «десятников», и они творили его именем суд и расправу, в городах над духовенством начальствовали соборные протопопы. Митрофан же занят был тем, что строил башни, городские стены церкви, расходуя казенные деньги, и ему казалось, что этим строительством он и сам все выше взбирается по каким-то невидимым ступеням.
В его распоряжении был полк «владычных молодцов», дворецкие, ключники, приставы, многочисленная дворня: все эти чашники, стольники, истопники, медовары, звонцы, строители, рукодельники… Во дворе стояли и строились сушила, погреба, житницы, работали мастерские серебряных дел, кузнецкие, шорные, столярные – всех не перечесть.
Софийские дьяки вели владычные записи. «Софийские бояре и чада боярские» – софияне – из рук его получали за верную службу земли.
Да и его собственные владения – деревни со смердами, луга, леса, пашни, покосы, рыбные ловицы – были разбросаны повсюду.
«Достиг! – Он усмехнулся грустно, погладил панагию на груди. – А счастья нет… Все суета, прах, тлен… И на пороге – смерть… И, кроме усталости, ничего нет».
Пересиливая себя, он встал с кресла, подошел к медному рукомойнику, висящему на цепочке в углу кельи. Был тот рукомойник чуден: монахи сказывали новгородцам, поймал однажды еще владыка Иоанн в него беса крестным знамением и заставил того беса за ночь свезти себя в Иерусалим и доставить обратно.
Митрофан омыл руки, лицо, и будто от этого мысли его сразу приняли иное направление, а сам он, стряхнув минутную слабость духа, распрямился: «Завтра надобно собрать тайный совет: в городе неспокойно. Ладно, что никто еще не проведал о сем совете, – разумная сила должна управлять всем, хотя бы исподволь…»
Вспомнил вече, проклятое богом, и гневно сверкнули глаза: «Делает все, что хочет! Епископа Стефана посадили на кобылу, заставили играть на волынке, а потом удавили. Федора таскали за волосы, пинками выгнали с владычного двора, псов натравили, хороши забавы у Господина Великого Новгорода, у худых его мужиков-вечников! Одного владыку, негодивцы, прогоняют потому, что он „пришелец“, другого – потому, что стоят морозы… Тысячеглавое чудовище! Только и ждет часа своего. Если не усилить власть больших людей, худые верх возьмут».
Ему на мгновение показалось, что зазвонил панихидно вечевой ненавистный колокол, и сердце заныло. Нет, послышалось!
Он резко повернулся, чтобы вытереть руки, и вдруг припал к креслу, оперся о него: поясницу пронизали страшные кинжальные удары. Митрофан задохнулся от боли, стиснул зубы, с трудом сдерживая крик; на лбу его выступил холодный пот.
Начинался приступ каменной болезни.
ТАЙНЫЙ СОВЕТ
Нынешняя зима была страшной для Новгорода. Еще летом все пожгла сухмень, осенью мороз убил озимицу, потом обрушилось на людей и скот моровое поветрие. Болезнь, словно рогатиной, ударяла человека под ключицу, горло делалось красным, набухали железы – он начинал харкать кровью и на третьи сутки сгорал.
Некий монах видел не во сне, не в привидении, а наяву знамение: шла богородица, и кровь стекала с ее ризы, и явился змий безглавый, ухватил того монаха, аки ветер, понес и под мост бросил, и лежал он овцой бессловесной. И было после того в небесах обильное шествие хвостатых, словно бы с волосами распущенными, и звонили сами колокола.
Народ сокрушался – неспроста это: духи умерших скачут на конях по улицам, поражают всех без разбора.
От мора и глада гибли тысячи, живые не поспевали хоронить мертвых. Смрад стоял над городом. Наемщики свозили трупы на церковные дворы, клали по нескольку в гроб, без счета бросали в скудельни.
…Пятый день валил снег. Намело сугробы у стен Софийского собора, и кажется, подпирают его белые, высокие лаги. Давно бы пора прийти весне, но она, видно, забыла о новгородцах, прогневалась на них неведомо за что.
Резкий ветер свищет подгулявшим ушкуйником, ударяясь о звонницы, заставляет тихо стонать колокола, взметает вихри снега на пустынной вечевой площади и, куролеся, мчится по Великому мосту к дальним городским воротам.
Редкий прохожий решается пройти в этот вечер метельной улицей. Снег все валит и валит, облепляет башни и стены Детинца. В такую непогодь трудно представить весенний Волхов, шумливый Торг, трудно представить, что можно делать что-либо, а не сидеть у печи, подбрасывая в нее поленья.
Но к дому Незды один за другим пробираются какие-то люди, скрываются в воротах. Вот идет, тяжело сопя, с трудом преодолевая ветер и снег, дородный муж – старый посадник Захар Ноздрицын. Внезапно он шарахается в сторону: почти у самого дома Незды, рыча и сверкая зелеными глазами, гложет труп младенца одичалый пес. Возле младенца лежит мертвая женщина. Захар крестится и торопливо вваливается во двор.
У Незды сегодня сбор тайного совета.
Владыку скрутила болезнь, он пил настойку из семи трав и жалобно стонал. Незда решил собрать совет у себя – дела не разрешали откладывать.
В гридне с образами, прикрытыми занавесками, со стенами, обитыми сукном, с ковром на полу собрались все те же: прежние посадники и тысяцкие да Милонег. Сидели на меховых полавочниках, оттаивали заиндевелые бороды.
Свечи в железных ставцах на стенах, в хоросе, подвешенной к потолку, щедро освещали уставленный яствами дубовый стол посреди гридни.
Золотилась гусятина в судках с резными птицами, манили подрумяненной кожицей поросята. Копченые сиги величиной с руку распластались на серебряных блюдах с самоцветами по ободьям. Ендовы, наполненные пивом, венгерскими и романейскими винами, выстроились стражами меж блюд. Огни свечей играли на высоких стоянцах кубков, на серебряной оковке турьих рогов, на солонках с чешуйчатыми боками.
Незда отпустил слуг, сам гостеприимничал:
– Не побрезгайте… Сига-то давно для вас берег…
Был Незда сегодня возбужден и красив, чаще других пригублял ковш с медом, ставленным на дрожжах и хлебе, но не пьянел. Верно, потому, что нервничал: «Сказать им или нет, что подозреваю – владыка с Юрием Суздальским снюхался? – Решил: – Не скажу. Милонег первый побежит завтра к Митрофану выдавать… Мстислав к Киеву пошел, и прикончит Юрий меня, как Всеволод Олексу…»
Недолюбливал Незда и Мстислава, но не считал его опасным для себя и не прочь был, чтобы тот находился сейчас где-нибудь поблизости.
От Юрия Незда не ждал для себя добра. «Хочет сделать братьев своих самовластными князьями, в Новгороде своего посадника поставить. И ведь добился – брата его Ярослава пригласили на княженье, – недовольно подумал Незда, отпивая из ковша и делая вид, что опьянел окончательно. – Что мне с того, что Юрий сильнее станет! Мне забота – наш род крепить, нашу мошну полнить. Вече надо не разгонять, как вожделеет Митрофан, а по-своему поворачивать… – Усмехнулся, сузив глаза: – В случае чего, дам знак своим: подпалим город с разных концов… завьюжит огненная метель, в ней сподручней свершить замысленное».
Вздрогнул, как от озноба. Жутковато было вести эту игру, но вел ее безоглядно, веря в свое неизменное счастье.
С мороза выпили немало и гости, языки вскоре развязались, голоса стали громче.
От этих громких голосов и проснулся Тимофей в соседней клети. Он лежал на полу, укрывшись тулупом, за изгородью из рукописей и книг, которые словно бы составляли колодезный сруб. В этот сруб с вечера забрался Тимофей, решив домой не идти, а утром встать пораньше и дочитать увлекшую его рукопись киевского митрополита Илариона «Слово о законе и благодати» – уж больно хорошо писал Иларион о предках русских, «мужеством и храбрством прослывших в странах многих…»
Тимофей предупредил Ольгу, что домой не придет. Незда же перед сбором гостей заглянул в клеть с книгами, но никого там не заметил и решил, что книгохранилец ушел.
Тимофей прислушался.
– А я взаймы даю муку… Пошто не дать, если в ногах ползают? – раздался надтреснутый голос, и Тимофей узнал старого посадника Захара.
– Да ведь затхлая та мука твоя! – прорычал тысяцкий Анастасий.
– А кто ж им брать велит, пусть дохнут! – Захар крепкими зубами разгрыз гусиную кость, стал обсасывать ее. – Для другов последний кусок съем…
«Подлые вы, подлые! – ужаснулся Тимофей. – На гладе и море наживаетесь…»
А за дверью раздался вкрадчивый голос Незды:
– Вот что, мудрые мужи новгородские, хочу вам немаловажную весть поведать: в Торжке черный люд гиль поднял…
Он помолчал. В гридне воцарилась тишина, только кто-то чавкал, и казалось: мнут мокрое белье.
– А нам-то что с того? – пьяно вопросил Анастасий.
– Да хоть в преисподню провалиться Торжку! – подтвердил и Захар.
– А мы вече призовем идти на Торжок, – продолжал Незда.
– Да кто ж пойдет? В граде одна голь осталась… И какая нам польза? – не понимая, допытывался Милонег.
– Вот какая, законодавцы, – еще вкрадчивее произнес Незда. – Скажем на вече: глад в Новгороде потому, что в Торжке возы с хлебом задерживают… Наши ж люди те возы в Торжке и задержат… И отправим в Торжок чернь на чернь, самых буявых… Выходит, есть нам польза – поубавить сброда…
Снова воцарилась тишина. Первым изумленно нарушил ее Анастасий:
– Ну, дальновидец ты, Незда! Дальновидец! Замыслить такое? А? Пусть свиньи пережрут друг друга! – Он радостно захохотал, и они все вместе стали оживленно обсуждать, как лучше подбить чернь на поход, когда собрать вече.
– Я на вече, – сказал Незда, – возвещу: жалую на поход обоз муки. Да и вы раскошельтесь. Окупится.
Тимофей лежал ни жив ни мертв: «Так вот каков Незда, вот каков!» Ему припомнились слова Авраама: «Спрятал душу свою грязную в темный угол…»
А голос Незды уже иное предлагал:
– Мы, мужи великие, смертны. Заберет нас господь к себе в рай, а на земле и памяти о нас не останется. Не обидно ли сие? Надо, чтобы свой человек о нас в летописи помянул. Мыслю, может сие сделать Тимофей, что я приютил. Поручим ему. Дабы потомки знали справедливость передних мужей… Слово – ветер, а письмо век.
– Может, боле пристало ту летопись владычным писцам творить? – с ревнивым сомнением спросил Милонег.
– Думал я о сем… – раздался в ответ голос Незды. – Пусть пишут… А Тимофей не списатель, а сам писатель. Приглядываюсь я к нему – премудр не по летам. К тому же друг сына моего, покорлив. А поглядели бы, какие заставки делает! Да я сейчас принесу…
Тимофей похолодел, сжался в комок.
Незда поднялся, чтобы взять поставец со свечой и пойти в соседнюю клеть, но Милонег сказал:
– Тебе, посадник, виднее. Тимофей так Тимофей. А нам пора расходиться – время позднее.
Они задвигали лавками, затопали сапогами, и скоро в гридне наступила тишина.
Тимофей лежал с широко открытыми глазами. Он видел трупы на улицах Новгорода, слышал умоляющий шепот умирающих: «Хлеба… хлеба…»
Ему нестерпимо стыдно стало своих прежних мыслей о «вечной красе», одинаковой и для Незды, и для Кулотки.
– Множить красу! – издеваясь над собой, презрительно шептал он. – Для кого? Вот для сих богатин, что замышляют черное дело? Разве не ясно тебе, глупец, что неподкупная правда – родная сестра красы? А губителей надо зубами рвать, зубами! – Он до боли сжал кулаки, так, что ногти впились в ладони. – Господи, дай силы завтра не выдать себя, дай силы… Опишу я ваш золотой век – запрыгаете!
СЛОВО О НОВГОРОДЕ
Утром, когда Незда вошел в клеть Тимофея, он застал его уже там и опять подивился его прилежанию. Книгохранилец старательно подклеивал «Устав о мостах» Ярослава Мудрого.
Тимофей показался Незде бледнее обычного, ввалившиеся глаза его лихорадочно блестели.
– Не болен ли? – с ласковой заботливостью спросил посадник, перебирая крупные янтарные четки.
– Да, недужится… – не поднимая головы, ответил Тимофей.
– Верно, простыл? Поди домой. Жена молодая настоечку малиновую даст, все как рукой снимет. – Он пошел к двери, но, будто что-то вспомнив, возвратился: – Порадую тебя… – Помолчав, сказал торжественно: – Выпала тебе, Тимоша, великая честь – правду написать о Господине Новгороде, о тех, кто владеет и рядит им по праву!.. Выздоровеешь – садись за наше жизнеописание. Бог и правду – в помощь! Верю: сделаешь сие как преданный слуга, и наперед рад за тебя, как за сына… Награжу щедро. А сейчас поди в кладовую – выдадут тебе полкади муки. Небось не помешает.
Про себя подумал: «Кто знает… может, так и приходит бессмертие правителей? Что ведали б мы о Сулле, не будь Аппиана, о тирании Набида без Полибия? – На секунду возникло лицо Тимофеева отца, но отогнал это видение, как слабость. – Стоит гривной брякнуть – и любой куплен, – повторил он то, что не однажды говорил себе. – А купить не можешь – хватай за рога, не то тебя схватят».
Уголки тонких губ дрогнули. «Сильный скольких сможет, стольких и сгложет» – так учил его отец, скупая перед гладом хлеб, так учит он Лаврентия. В том и мудрость вся. Вот только пойдет ли Лаврентию на пользу то, что внушает ему…
Тимофей вышел на заснеженную улицу. Ветер утих. Сугробы снега занесли изгороди, избы с заколоченными дверьми, белыми горбами легли на крыши. Безмятежно серебрились купола церквей. Плыл над городом звон, утешая усопших.
Кое-где поднимались от изб к сиреневому небу бессильные дымы. Облезлый ворон, сидя на верхушке заиндевелого дерева, косо поглядывал вниз и требовательно каркал.
За мукой Тимофей не пошел. «Пусть подавится ею, а меня не купит. – С болью подумал об Ольге: – Ждет она, что принесу… – Но тотчас отбросил эту мысль: – Ничего, мы, как все…»
Пустынной улицей шла от реки пожилая женщина с ведрами на коромысле. Черный платок подступал к скорбным ее глазам. Вот женщина поскользнулась, упала, расплескала воду, попыталась подняться и не смогла. Покорно припав к мгновенно обледеневшему снегу, прикрыла глаза. И сразу над ней закружил, каркая, ворон. Мимо женщины прошел, не взглянув на нее, боярин в бобровой шубе и высокой шапке, ускорил шаг.
Тимофей подбежал к женщине, испуганно забормотал, отрывая ее от замерзшей воды:
– Ну что ты, что? Иди домой…
Женщина поднялась, поглядела на Тимофея пустыми глазами, и вдруг судорога искривила ее белые губы:
– Нежата помер.
Она побрела неведомо куда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Протянув чуткие пальцы к престолу, слепец легким прикосновением ощупал, огладил все жребии, на секунду задержался на одном из них, словно прочел что-то лишь ему видимое, и, оставив этот жребий на алтаре, два других поспешно передал седенькому, с козлиной бородкой соборному протопопу Матурице. Тот вынес их на площадь к народу, потоптался и, развернув первый жребий, возгласил тоненьким, пронзительным голосом:
– Спиридон!
В толпе зашумели, будто ветер прошел по верхушкам деревьев, зашептались: «Отвергнут престолом… отвергнут».
А пронзительный голос Матурицы вновь выкрикнул, считав со второго жребия:
– Антоний!
И, словно собор обвалился, закричали разом тысячи глоток, всполошенные вороны шарахнулись в поднебесье, поднимая неистовый грай.
– Святая София Митрофана избрала!
– По божьему изволению!
– Суздальский подручник!
– Многая лета владыке Митрофану!
– Заглохни, горлодер, чо кадык распустил!
– Засовом рот не запрешь!
– Запрем!
– Митрофан – владыка!
– Готовь запасную голову!
Завязался короткий бой и тут же улегся.
Слепец за алтарем настороженно прислушивался. Различив крики: «Митрофан – владыка!», он облегченно вздохнул и вытер пот со лба. «Теперь, Чапиног, и на твою старость перепадет!» – радостно подумал он.
И Матурица был необычно возбужден. «Неужто стану казначеем? Неужто стану?» – бесконечно задавал он себе вопрос.
Посадник и тысяцкий нашли Митрофана в одной из комнат владычного дома.
– Пришли, отче-владыка, возводить тя на сени! – низко кланяясь, сообщили они.
– Недостоин я сана великого, – смиренно сказал Митрофан, но его взяли под руки и повели сначала по ступенькам к сеням, а потом в Крестовую палату.
И весь путь туда неотступно билась, трепетала радостная мысль: «Вот и достиг, достиг!» И снова, как тогда, при облачении владыки, только на этот раз не в помыслах, а въявь почувствовал он и сладостную тяжесть митры, и долгожданный холодок посоха.
«Достиг… и богатства и власти…»
Он принимал послов и отправлял своих в дальние и ближние земли, судил, благословлял ратные походы, подписывал договоры и уславливался о мире.
В тайники владычной казны бесконечным потоком текли пошлины с судебных тягот, доходы с десятины, «благословенные куницы» за посвящения в духовный сан, «поплешная пошлина» с псковских священников и «новоженные убрусы» с венчаний. Текли приношения смердов, деньги за пользование весами, что стояли в церковных притворах, «подъезд» и «поминок», за поездки по епархии.
Впрочем, сам владыка выезжал не часто, но всюду рассылал своих «десятников», и они творили его именем суд и расправу, в городах над духовенством начальствовали соборные протопопы. Митрофан же занят был тем, что строил башни, городские стены церкви, расходуя казенные деньги, и ему казалось, что этим строительством он и сам все выше взбирается по каким-то невидимым ступеням.
В его распоряжении был полк «владычных молодцов», дворецкие, ключники, приставы, многочисленная дворня: все эти чашники, стольники, истопники, медовары, звонцы, строители, рукодельники… Во дворе стояли и строились сушила, погреба, житницы, работали мастерские серебряных дел, кузнецкие, шорные, столярные – всех не перечесть.
Софийские дьяки вели владычные записи. «Софийские бояре и чада боярские» – софияне – из рук его получали за верную службу земли.
Да и его собственные владения – деревни со смердами, луга, леса, пашни, покосы, рыбные ловицы – были разбросаны повсюду.
«Достиг! – Он усмехнулся грустно, погладил панагию на груди. – А счастья нет… Все суета, прах, тлен… И на пороге – смерть… И, кроме усталости, ничего нет».
Пересиливая себя, он встал с кресла, подошел к медному рукомойнику, висящему на цепочке в углу кельи. Был тот рукомойник чуден: монахи сказывали новгородцам, поймал однажды еще владыка Иоанн в него беса крестным знамением и заставил того беса за ночь свезти себя в Иерусалим и доставить обратно.
Митрофан омыл руки, лицо, и будто от этого мысли его сразу приняли иное направление, а сам он, стряхнув минутную слабость духа, распрямился: «Завтра надобно собрать тайный совет: в городе неспокойно. Ладно, что никто еще не проведал о сем совете, – разумная сила должна управлять всем, хотя бы исподволь…»
Вспомнил вече, проклятое богом, и гневно сверкнули глаза: «Делает все, что хочет! Епископа Стефана посадили на кобылу, заставили играть на волынке, а потом удавили. Федора таскали за волосы, пинками выгнали с владычного двора, псов натравили, хороши забавы у Господина Великого Новгорода, у худых его мужиков-вечников! Одного владыку, негодивцы, прогоняют потому, что он „пришелец“, другого – потому, что стоят морозы… Тысячеглавое чудовище! Только и ждет часа своего. Если не усилить власть больших людей, худые верх возьмут».
Ему на мгновение показалось, что зазвонил панихидно вечевой ненавистный колокол, и сердце заныло. Нет, послышалось!
Он резко повернулся, чтобы вытереть руки, и вдруг припал к креслу, оперся о него: поясницу пронизали страшные кинжальные удары. Митрофан задохнулся от боли, стиснул зубы, с трудом сдерживая крик; на лбу его выступил холодный пот.
Начинался приступ каменной болезни.
ТАЙНЫЙ СОВЕТ
Нынешняя зима была страшной для Новгорода. Еще летом все пожгла сухмень, осенью мороз убил озимицу, потом обрушилось на людей и скот моровое поветрие. Болезнь, словно рогатиной, ударяла человека под ключицу, горло делалось красным, набухали железы – он начинал харкать кровью и на третьи сутки сгорал.
Некий монах видел не во сне, не в привидении, а наяву знамение: шла богородица, и кровь стекала с ее ризы, и явился змий безглавый, ухватил того монаха, аки ветер, понес и под мост бросил, и лежал он овцой бессловесной. И было после того в небесах обильное шествие хвостатых, словно бы с волосами распущенными, и звонили сами колокола.
Народ сокрушался – неспроста это: духи умерших скачут на конях по улицам, поражают всех без разбора.
От мора и глада гибли тысячи, живые не поспевали хоронить мертвых. Смрад стоял над городом. Наемщики свозили трупы на церковные дворы, клали по нескольку в гроб, без счета бросали в скудельни.
…Пятый день валил снег. Намело сугробы у стен Софийского собора, и кажется, подпирают его белые, высокие лаги. Давно бы пора прийти весне, но она, видно, забыла о новгородцах, прогневалась на них неведомо за что.
Резкий ветер свищет подгулявшим ушкуйником, ударяясь о звонницы, заставляет тихо стонать колокола, взметает вихри снега на пустынной вечевой площади и, куролеся, мчится по Великому мосту к дальним городским воротам.
Редкий прохожий решается пройти в этот вечер метельной улицей. Снег все валит и валит, облепляет башни и стены Детинца. В такую непогодь трудно представить весенний Волхов, шумливый Торг, трудно представить, что можно делать что-либо, а не сидеть у печи, подбрасывая в нее поленья.
Но к дому Незды один за другим пробираются какие-то люди, скрываются в воротах. Вот идет, тяжело сопя, с трудом преодолевая ветер и снег, дородный муж – старый посадник Захар Ноздрицын. Внезапно он шарахается в сторону: почти у самого дома Незды, рыча и сверкая зелеными глазами, гложет труп младенца одичалый пес. Возле младенца лежит мертвая женщина. Захар крестится и торопливо вваливается во двор.
У Незды сегодня сбор тайного совета.
Владыку скрутила болезнь, он пил настойку из семи трав и жалобно стонал. Незда решил собрать совет у себя – дела не разрешали откладывать.
В гридне с образами, прикрытыми занавесками, со стенами, обитыми сукном, с ковром на полу собрались все те же: прежние посадники и тысяцкие да Милонег. Сидели на меховых полавочниках, оттаивали заиндевелые бороды.
Свечи в железных ставцах на стенах, в хоросе, подвешенной к потолку, щедро освещали уставленный яствами дубовый стол посреди гридни.
Золотилась гусятина в судках с резными птицами, манили подрумяненной кожицей поросята. Копченые сиги величиной с руку распластались на серебряных блюдах с самоцветами по ободьям. Ендовы, наполненные пивом, венгерскими и романейскими винами, выстроились стражами меж блюд. Огни свечей играли на высоких стоянцах кубков, на серебряной оковке турьих рогов, на солонках с чешуйчатыми боками.
Незда отпустил слуг, сам гостеприимничал:
– Не побрезгайте… Сига-то давно для вас берег…
Был Незда сегодня возбужден и красив, чаще других пригублял ковш с медом, ставленным на дрожжах и хлебе, но не пьянел. Верно, потому, что нервничал: «Сказать им или нет, что подозреваю – владыка с Юрием Суздальским снюхался? – Решил: – Не скажу. Милонег первый побежит завтра к Митрофану выдавать… Мстислав к Киеву пошел, и прикончит Юрий меня, как Всеволод Олексу…»
Недолюбливал Незда и Мстислава, но не считал его опасным для себя и не прочь был, чтобы тот находился сейчас где-нибудь поблизости.
От Юрия Незда не ждал для себя добра. «Хочет сделать братьев своих самовластными князьями, в Новгороде своего посадника поставить. И ведь добился – брата его Ярослава пригласили на княженье, – недовольно подумал Незда, отпивая из ковша и делая вид, что опьянел окончательно. – Что мне с того, что Юрий сильнее станет! Мне забота – наш род крепить, нашу мошну полнить. Вече надо не разгонять, как вожделеет Митрофан, а по-своему поворачивать… – Усмехнулся, сузив глаза: – В случае чего, дам знак своим: подпалим город с разных концов… завьюжит огненная метель, в ней сподручней свершить замысленное».
Вздрогнул, как от озноба. Жутковато было вести эту игру, но вел ее безоглядно, веря в свое неизменное счастье.
С мороза выпили немало и гости, языки вскоре развязались, голоса стали громче.
От этих громких голосов и проснулся Тимофей в соседней клети. Он лежал на полу, укрывшись тулупом, за изгородью из рукописей и книг, которые словно бы составляли колодезный сруб. В этот сруб с вечера забрался Тимофей, решив домой не идти, а утром встать пораньше и дочитать увлекшую его рукопись киевского митрополита Илариона «Слово о законе и благодати» – уж больно хорошо писал Иларион о предках русских, «мужеством и храбрством прослывших в странах многих…»
Тимофей предупредил Ольгу, что домой не придет. Незда же перед сбором гостей заглянул в клеть с книгами, но никого там не заметил и решил, что книгохранилец ушел.
Тимофей прислушался.
– А я взаймы даю муку… Пошто не дать, если в ногах ползают? – раздался надтреснутый голос, и Тимофей узнал старого посадника Захара.
– Да ведь затхлая та мука твоя! – прорычал тысяцкий Анастасий.
– А кто ж им брать велит, пусть дохнут! – Захар крепкими зубами разгрыз гусиную кость, стал обсасывать ее. – Для другов последний кусок съем…
«Подлые вы, подлые! – ужаснулся Тимофей. – На гладе и море наживаетесь…»
А за дверью раздался вкрадчивый голос Незды:
– Вот что, мудрые мужи новгородские, хочу вам немаловажную весть поведать: в Торжке черный люд гиль поднял…
Он помолчал. В гридне воцарилась тишина, только кто-то чавкал, и казалось: мнут мокрое белье.
– А нам-то что с того? – пьяно вопросил Анастасий.
– Да хоть в преисподню провалиться Торжку! – подтвердил и Захар.
– А мы вече призовем идти на Торжок, – продолжал Незда.
– Да кто ж пойдет? В граде одна голь осталась… И какая нам польза? – не понимая, допытывался Милонег.
– Вот какая, законодавцы, – еще вкрадчивее произнес Незда. – Скажем на вече: глад в Новгороде потому, что в Торжке возы с хлебом задерживают… Наши ж люди те возы в Торжке и задержат… И отправим в Торжок чернь на чернь, самых буявых… Выходит, есть нам польза – поубавить сброда…
Снова воцарилась тишина. Первым изумленно нарушил ее Анастасий:
– Ну, дальновидец ты, Незда! Дальновидец! Замыслить такое? А? Пусть свиньи пережрут друг друга! – Он радостно захохотал, и они все вместе стали оживленно обсуждать, как лучше подбить чернь на поход, когда собрать вече.
– Я на вече, – сказал Незда, – возвещу: жалую на поход обоз муки. Да и вы раскошельтесь. Окупится.
Тимофей лежал ни жив ни мертв: «Так вот каков Незда, вот каков!» Ему припомнились слова Авраама: «Спрятал душу свою грязную в темный угол…»
А голос Незды уже иное предлагал:
– Мы, мужи великие, смертны. Заберет нас господь к себе в рай, а на земле и памяти о нас не останется. Не обидно ли сие? Надо, чтобы свой человек о нас в летописи помянул. Мыслю, может сие сделать Тимофей, что я приютил. Поручим ему. Дабы потомки знали справедливость передних мужей… Слово – ветер, а письмо век.
– Может, боле пристало ту летопись владычным писцам творить? – с ревнивым сомнением спросил Милонег.
– Думал я о сем… – раздался в ответ голос Незды. – Пусть пишут… А Тимофей не списатель, а сам писатель. Приглядываюсь я к нему – премудр не по летам. К тому же друг сына моего, покорлив. А поглядели бы, какие заставки делает! Да я сейчас принесу…
Тимофей похолодел, сжался в комок.
Незда поднялся, чтобы взять поставец со свечой и пойти в соседнюю клеть, но Милонег сказал:
– Тебе, посадник, виднее. Тимофей так Тимофей. А нам пора расходиться – время позднее.
Они задвигали лавками, затопали сапогами, и скоро в гридне наступила тишина.
Тимофей лежал с широко открытыми глазами. Он видел трупы на улицах Новгорода, слышал умоляющий шепот умирающих: «Хлеба… хлеба…»
Ему нестерпимо стыдно стало своих прежних мыслей о «вечной красе», одинаковой и для Незды, и для Кулотки.
– Множить красу! – издеваясь над собой, презрительно шептал он. – Для кого? Вот для сих богатин, что замышляют черное дело? Разве не ясно тебе, глупец, что неподкупная правда – родная сестра красы? А губителей надо зубами рвать, зубами! – Он до боли сжал кулаки, так, что ногти впились в ладони. – Господи, дай силы завтра не выдать себя, дай силы… Опишу я ваш золотой век – запрыгаете!
СЛОВО О НОВГОРОДЕ
Утром, когда Незда вошел в клеть Тимофея, он застал его уже там и опять подивился его прилежанию. Книгохранилец старательно подклеивал «Устав о мостах» Ярослава Мудрого.
Тимофей показался Незде бледнее обычного, ввалившиеся глаза его лихорадочно блестели.
– Не болен ли? – с ласковой заботливостью спросил посадник, перебирая крупные янтарные четки.
– Да, недужится… – не поднимая головы, ответил Тимофей.
– Верно, простыл? Поди домой. Жена молодая настоечку малиновую даст, все как рукой снимет. – Он пошел к двери, но, будто что-то вспомнив, возвратился: – Порадую тебя… – Помолчав, сказал торжественно: – Выпала тебе, Тимоша, великая честь – правду написать о Господине Новгороде, о тех, кто владеет и рядит им по праву!.. Выздоровеешь – садись за наше жизнеописание. Бог и правду – в помощь! Верю: сделаешь сие как преданный слуга, и наперед рад за тебя, как за сына… Награжу щедро. А сейчас поди в кладовую – выдадут тебе полкади муки. Небось не помешает.
Про себя подумал: «Кто знает… может, так и приходит бессмертие правителей? Что ведали б мы о Сулле, не будь Аппиана, о тирании Набида без Полибия? – На секунду возникло лицо Тимофеева отца, но отогнал это видение, как слабость. – Стоит гривной брякнуть – и любой куплен, – повторил он то, что не однажды говорил себе. – А купить не можешь – хватай за рога, не то тебя схватят».
Уголки тонких губ дрогнули. «Сильный скольких сможет, стольких и сгложет» – так учил его отец, скупая перед гладом хлеб, так учит он Лаврентия. В том и мудрость вся. Вот только пойдет ли Лаврентию на пользу то, что внушает ему…
Тимофей вышел на заснеженную улицу. Ветер утих. Сугробы снега занесли изгороди, избы с заколоченными дверьми, белыми горбами легли на крыши. Безмятежно серебрились купола церквей. Плыл над городом звон, утешая усопших.
Кое-где поднимались от изб к сиреневому небу бессильные дымы. Облезлый ворон, сидя на верхушке заиндевелого дерева, косо поглядывал вниз и требовательно каркал.
За мукой Тимофей не пошел. «Пусть подавится ею, а меня не купит. – С болью подумал об Ольге: – Ждет она, что принесу… – Но тотчас отбросил эту мысль: – Ничего, мы, как все…»
Пустынной улицей шла от реки пожилая женщина с ведрами на коромысле. Черный платок подступал к скорбным ее глазам. Вот женщина поскользнулась, упала, расплескала воду, попыталась подняться и не смогла. Покорно припав к мгновенно обледеневшему снегу, прикрыла глаза. И сразу над ней закружил, каркая, ворон. Мимо женщины прошел, не взглянув на нее, боярин в бобровой шубе и высокой шапке, ускорил шаг.
Тимофей подбежал к женщине, испуганно забормотал, отрывая ее от замерзшей воды:
– Ну что ты, что? Иди домой…
Женщина поднялась, поглядела на Тимофея пустыми глазами, и вдруг судорога искривила ее белые губы:
– Нежата помер.
Она побрела неведомо куда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13