А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— Ишь ты, этикой щеголяете. Ханжество это. Откуда вам известно, что стыдно, а что не стыдно? — И он вдруг нагловато, с намеком подмигнул. — Поздравляю, как говорится, пожар Москвы немало способствовал украшению, — большое тело его мягко заколыхалось от смеха. — Стыдно, когда с нашей казенной моралью мы судим других, а не себя, Да, секс, — так разве нормальные люди должны жить как прикованные навечно друг к другу?— Все верно, — сказал Лосев. — Но почему вы так испугались?— Потому, что сыновья наблюдают. А вы, значит, не притворяетесь? — Он придвинулся, задышал в лицо Лосеву. — Пойдемте, я вашим дамочкам изложу про наше знакомство. Вашей блондиночке… То-то же! Мы одним миром мазаны, и некому нас стыдить. Ты чем ты лучше меня? Тем, что вас никто не накрыл!От него остро запахло потом, запах этот Лосев вспомнил, руки у него заломило, он вздохнул, с каким наслаждением вломил бы сейчас этому типу, но тут же представил сцену в милиции, а затем физиономию Уварова и понял, что ничего такого он делать не станет, что руки у него связаны и весь он связан-перевязан.Когда он вернулся, грузин рассказывал анекдот, Таня наклонилась к Лосеву и, ни о чем не спросив, сказала:— Наверно, так лучше.— Может, и лучше, да больно погано, — признался Лосев, не удивляясь, как если бы она все слышала и знала.Еще недавно, год назад он просыпался по ночам, перебирая каждое словечко, сказанное Антониной, пытаясь понять, что произошло; самолюбие его страдало. Нанесенная рана казалась неизлечимой. Тогда он все отдал бы, чтобы узнать причину, более всего его возмущала не измена Антонины, а ее уверенность в праве на такую измену. Так он ничего и не узнал. И вот сейчас, когда он мог спросить, оказалось, что ему это уже не надо. Он смотрел на Таню, довольный своей выдержкой, почти позабыв о когда-то томивших его вопросах. К чему были долгие его страдания, зачем он так себя мучил, если все это почти бесследно изгладилось?
…Млеющий от тепла и покоя долгий день привел их в универмаг, где Таня с мгновенной женской зоркостью высмотрела кружевную голландскую кофточку, примерила ее и долго, не в силах снять, и так и этак рассматривала себя в зеркало. Глаза ее затуманились. В зеркальной глубине отразился не затоптанный торговый зал, а нечто праздничное, так она медленно поворачивалась, кому-то отвечала, чуть приседая, принимая приглашение. Подняла правую руку чисто уже по-учительски, как бы к доске, проверяя, не тянет ли.Наблюдая издали, Лосев удивился себе: он не испытывал нетерпения. Примерка не была перерывом, она входила в щедрую длину дня. День блистал, переливался гранями каждого мгновения, каждого теперь . И следующего за ним. Лосев сделал важное открытие: если отдельно рассматривать сиюминутность жизни, если погрузиться в нее, тогда открывается равноправие каждой крупинки жизни, всего, что происходит. Во всем блистает драгоценность жизни. Примеривание кофточки — не пустяк, не подготовка к будущему, оно само по себе радость. Какой же тут пустяк, если обнова — удовольствие, обновление и риск, и переход в иную оболочку, и надежды… Жизнь вся может состоять из таких чудес, которые надо уметь видеть. Теперь, когда он открыл эту истину, он уверился, что будет жить иначе. Он не понимал, что само по себе знание этой истины мало что дает человеку. 18 Проснулся Лосев оттого, что кто-то его позвал. Он открыл глаза, прислушался. Было светло. На высоком лепном потолке шевелились солнечные разводы. Очнулся его слух, тело еще плыло во сне. Памятью слуха он пробовал узнать голос, который его позвал. Показалось, что это была мать. Он не удивился тому, что она жива. Он потянулся ногами, распрямив их до сладкой ломоты, ожидая, когда мама наклонится над ним, щекоча тонкими волосами, носом и приговаривая: «Серешка, Серешка, готова картошка», станет тихонько стаскивать одеяло, а он будет мычать и зарываться обратно в накопленное тепло постели, защищая самые лакомые остатки сна. Мать уходила на кухню, изображая сердитость, там звякала бутылка с подсолнечным маслом, доносился парок вареной картошки, дрема прореживалась, утекала, но была еще нега, тающие картины ночных снов, ощущение материнского ожидания, ее улыбки, там на кухне, вся детскость его детства собиралась в эти блаженные, теплейшие, растянутые до предела минуты просыпания.…Ветер хлопал мокрой тяжестью простынь. Мать поднималась на цыпочки, вешала белье на веревку. Красные наволочки бились, захваченные прищепками. Мать вытягивалась, как на старой фотографии, где она была в шелковом платье с кружевным воротничком, он помнил скрипучесть полосатого шелка. Он плакал, уткнувшись ей в шелковые колени. Ныл горько и долго, а сам смотрел, как просвечивает шелк синим светом… В воде, рядом с поплавком, отражался не он, а Петька Пашков, отражение его оторвалось, поплыло, никак не зацепить его было удочкой, Лосев наклонился, ива под ним затрещала, это трещал распил, края его расходились, пропасть надо было перескочить, мать звала его, ствол наклонялся все ближе к воде. В глубине пропасти на высоком вольтеровском кресле сидела Ольга Серафимовна, она была голая, как на рисунках, с большими грудями. Слова, сказанные ею, ошеломили, обидели его, и он окончательно проснулся.Он лежал на диване в большом гостиничном номере. Смутно представилось, как поздно вечером они вернулись в гостиницу, ноги гудели, глаза слипались, прошлая бессонная ночь и длиннющий день вконец сморили их и первого Лосева; каким образом они распределились, как он разделся, лег — он не помнил. Он снова хотел заснуть, но мысль болезненная, резкая, произнесенная еще во сне Ольгой Серафимовной, мешала ему. Состояла она в том, что с момента встречи с Таней на лестнице он так ничего и не сообщил про разговор с Уваровым. Явно оттягивал. В чем тут дело? Как будто он боится. Но чего? Разве он в чем-то не прав? Телеграмму Аркадию Матвеевичу он вчера так и не дал. Это он объяснял тем, что не мог придумать текст: надо написать, что ничего не получилось, что с Жмуркиной заводью отказали. В то же время следовало сообщить, что, несмотря на отказ, ничего плохого не последовало, наоборот, его повышают. Однако обе эти вещи он не мог соединить. Как только он их соединял, возникало что-то неприятное. В чем тут дело, он избегал об этом думать. С ртутной легкостью сам от себя выскальзывал, никак было не ухватить. Человек он был не слабовольный, мог заставить себя сказать и сделать все, что надо. Работа его требовала постоянных усилий воли, — приходилось принуждать людей говорить не то, что хочешь, приказывать, брать на себя ответственность, решать, отказывать — Лосев заставлял себя все это делать и делал, не считаясь со своими настроениями, поэтому и считал себя волевым человеком. Время от времени ему нравилось проверить свою волю. С молодых лет это осталось, он вдруг не разрешал себе есть, ни крошки, день, два, приказывал медленно входить под ледяной душ или, например, молча смотреть в глаза какому-нибудь крикуну, пока тот не отводил взгляда.— Вы спите? — тихо спросил он.Кровать, на которой лежала Таня, стояла под прямым углом к его дивану, так что он не видел ее, слышал ее дыхание.Таня отозвалась не сразу, голос со сна был хрипловатый, чуть напряженный:— С добрым утром.Прозвучало так доверчиво-близко, что он не решился приподняться. Лежал, улыбаясь. Нежность баюкала его. Давно подавленная, казалось, уничтоженная потребность открыться другому человеку ожила в нем. Признаться Тане было легче, чем признаться себе.— У меня всю память отшибло, лежу вспоминаю, чего это вам хотел рассказать? Как отец мой приговаривал: не о том речь, кого сечь, а где он?Начал он, балагуря. Так было легче. Простецу все к лицу, где умный призадумается, простак перемахнет за так.С шуточками изложил подготовку похода своего к Уварову, как советовался, сторонников вербовал, стратегию разработал. Разговор шел, как сражение, долго бились они, и Лосев проиграл. Это Поливанову чудится, что до сих пор можно криком да нахрапом брать. Сегодня, при всеобщем наивысшем образовании, убеждай расчетами, цифрами. Уваров имел свои аргументы, к тому же Уварова подпирала необходимость государственная, мотивы, которые снизу не видны. Можно было бы еще побороться, если б Пашков ножку не подставил. Про Пашкова Лосев выдал не стесняясь — пусть в Лыкове знают, как пакостит землячок. Короче говоря, Уварова склонить не удалось, недостало доводов.Таня молчала. В лосевском рассказе вместо горечи поражения была неловкость. Чего-то он недоговаривал. Подождав, она сказала, что, может, Уварову надо было показать в натуре и Жмуркину заводь, и картину? Подействовало же это на Каменева. На любого это действует. Искусство, оно действует вопреки расчетам. На одного сильнее, на другого меньше, но все равно.— …должно было в душе его что-то откликнуться!Слышно было, как она приподнялась на локте. Так, по крайней мере, он представил.В словах ее слышался упрек. Не тот, которого Лосев втайне остерегался, а другой, наивный, школьный — будто к Уварову можно найти психологический ход. Ответить ей было просто, почти приятно: не имеет Уваров психологии, не поедет Уваров смотреть никакую картину, до фени ему картины, Уваров, он другой; надо знать его отношение к живописи, для него наша картина одна докука. Не смягчая, Лосев передал мнение Уварова о художниках. Кстати, и о прочих деятелях искусства. Как правило, Лосев не позволял ссылаться на частные высказывания начальства. Никогда никому не разбалтывал. Не полагалось. Люди ни под каким секретом не удержат, обязательно похвастаются своей осведомленностью, да еще исказят, и поползет… Но тут Лосев разоткровенничался; счел себя вправе, поскольку и Уварову высказал свое несогласие. Не хотел, чтобы Таня строила себе иллюзии.Она выпрыгнула из постели, как была, в длинной ночной рубашке, забегала по номеру. Босые ноги стучали по ковру глухо, на линолеуме — шлепая…— Ваш Уваров — чудовище! Ну как вы с таким дуболомом… — Она не находила слов, наэлектризованная гневом, искры летели от нее. — Называется — руководитель. Тот не может руководить, кто не понимает искусства! Целые народы исчезали из истории, потому что у них не было искусства! Им нечего было оставить потомкам. Не ценишь искусства — уходи! Сколько мы теряем из-за таких начальников, у них одни проценты да кубометры. Душу-то этим не согреть! Душа от этого сохнет…Лосев и любовался ее пылом, и успокаивал, напоминая о нехватке жилья, о первоочередных простейших нуждах человеческих. Самые что ни на есть ходячие фразы употреблял, а получилось, словно бензину в огонь плеснул.— Сколько можно! При чем тут жилье? Все заслоняются жильем! Чуть что — квартира! Автомобиль! А у молодых, соответственно, цветной телевизор — цветничок! Маги! Джинсы! Моторки! Вот на что работает ваш Уваров. Это он признает, поощряет! А куда ехать на этом автомобиле? Неужели вы тоже к этому сводите человека? Я учу детей, чтобы они живопись ставили выше автомобиля. Да, да, противопоставляю! Искусство это бог. Отнимите у меня музыку, мне и квартиры вашей не надо. Что я буду там делать? Водку жрать, хоккей смотреть? От этого души зарастают. И человека нет. План вы выполните, а зачем? Вы смеялись над Ильей Самсоновичем, а Уваров бедней его. Я могу ему в лицо сказать! Я понимаю, вы зависите от него, вам приходится терпеть его…Щеки ее смугло заалели, она была сейчас как никогда хороша, но в ее словах начались крайности, которых Лосев не терпел. О каком искусстве она говорит, когда у людей нет элементарных условий, детских садов не хватает?.. Человеку одинокому рассуждать легче, чем семейному. Когда пять человек в одной комнате толкутся — не до музыки, и стихи тут не помогут…— У нас любителей искусства все больше, а работников… Музыку слушают, книжки читают. И что толку? Думаете, от этого лучше относятся к работе?— Думаю, — в запале подтвердила Таня.— Если бы.— А музыку не для этого пишут! — спохватилась она.— Пока пишут, кому-то надо строить, кому-то уголь возить. Так вот. Уваров работник! Таких мало. На таких хозяйство наше держится. Заводы работать должны, согласны?— Художник, к вашему сведению, тоже завод.— Ха!— Да, завод, вырабатывающий счастье!.. Так сказал Маяковский, — добавила она.Лосеву следовало бы остановиться, перевести разговор в шутку, но она задела его больное место.— Где это сказано, что каждый обязан любить ваших художников? Почему вы требуете от Уварова — ах стихи, ах музыка! Ему не до них, так нельзя!— Нет, льзя! Раз он руководитель, он не имеет права, искусство, по-вашему, только для материально обеспеченных?Они кричали, не слушая друг друга.Через несколько часов, улыбаясь, они вспомнят начало этого утра, когда они лежали голова к голове, она на кровати, он на диване, запальчиво опровергали, спорили — о чем? — сердились всерьез, ничего не замечая, оставаясь слепыми.Лосев успел привыкнуть к ее восхищению. Сейчас он удивился, встретив ее несогласие. Не поверил. Повысил голос, не помогло, он натолкнулся на упорство. Между тем она поносила человека, у которого Лосев учился, которого чтил. Что она понимала в деловых людях, в руководителях? Что она, они, обыватели, потребители, знали об их жизни, где так мало возможностей и так много обязанностей? Знала ли она, как приходится им ловчить, химичить, нарушать, в любую минуту его могут спросить, каким образом у него израсходовано в полтора раза больше цемента, чем отпущено по фондам? Привлечь могут. Все эти интеллигенты, особенно от искусства, относились к ним, деловым людям, с тайным предубеждением. В лучшем случае терпели и никогда не чтили. Никогда. И в прежние времена деловых людей в России изображали обязательно несимпатичными; не то чтобы реакционеры, пошехонцы какие-нибудь старались, господа литераторы высмеивали, выводили на манер обломовского Штольца. И Лесков сюда добавлял, и Чехов, и Тургенев — каждый деловых людей, предпринимателей, бездушными делал, человеческое отнимал, видели в них представителей наступающего капитализма, а откладывалось это в сознании русского человека неприязнью к хозяйственным людям. Недавно как раз Лосев обсуждал с Аркадием Матвеевичем несправедливость эту… Вспомнив, как в сквере Аркадий Матвеевич закрылся газетой, Лосев разозлился и сообщил Тане, что получил предложение уйти первым замом к Уварову, работать с ним вместе, и ничего плохого, кстати говоря, в этом не видит.Наступило молчание. Таня отошла к окну.— Значит, вы уедете от нас… А вот я отказалась.— От чего?— Мне тоже предлагали. В музей перейти. Для этого и вызывали.— Это, наверное, Каменев интригует.— Не знаю. Научным сотрудником предлагали.— Подбирается.— К кому?— Не к вам, — язвительно сказал Лосев. — Скорее к астаховской картине.Она рассмеялась, не тому, что он сказал, а тому, как он это сказал.Подняла руки, приглаживая разлохмаченные волосы, и от света окна рубашка ее стала прозрачной, внутри обозначилась голая ее фигура, высокая молодая грудь, длинные полные ноги.Лосев сбился с мысли, и, еще не думая зачем, он встал, подошел к ней, но Таня отстранила его — «подождите».Наморщив лоб, застыла, вдумываясь, словно вслушиваясь, и, наконец что-то найдя, похолодела лицом, и твердо, убежденно стала доказывать, что Уваров нарочно забирает Лосева к себе, чтобы легче прошло черное дело с Жмуркиной заводью. Ей все стало ясно, вся дьявольская механика этого коварного хода. В итоге на Лосева свалят вину, замарают его честное имя перед лыковцами, выставят так, что Лосев пошел на сделку, его купили повышением в должности. Уварову только и надо, лишь бы отвести от себя все упреки.Пылая гневом, она разоблачала низкие замыслы Уварова, так истолковывала его слова, что Лосев прислушался. Злость помогала ей, злость часто делает людей проницательными.За преувеличенными ее страхами и подозрениями Лосеву увиделось, как будущий председатель горисполкома пожмет плечами: «Я тут ни при чем, товарищи, Жмуркину заводь взяли у нас по согласию Сергея Степановича, хотелось ему уважить своего шефа». И далее будет подмиг — сами, мол, понимаете, уступил в ответ на назначение… А то, как Лосев протестовал, хлопотал, бился — об этом не вспомнят. Останется одно — уважил шефа, и подмиг. Чего доброго, прилепится, потянется за ним запашок сделки. Можно убеждать себя, что плевать на сплетни с высокого дерева, поскольку он чист и знает, как было на самом деле. Однако все равно запахнет. Его могли ругать сухарем, невеждой, выскочкой, считали, что он заносится, хамит — разного по дороге цеплялось репья, — он внимания не обращал, на всякий чих не наздравствуешься. Но то, что касалось порядочности, Лосев воспринимал с чувствительностью повышенной. Характер у человека, считал он, может быть любой, а вот репутация должна быть незапятнанной. Когда кто-нибудь из его работников совершал поступок сомнительный, Лосев становился неумолим.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43