вкрапленные то там, то тут, они удерживали городскую старину. Из них складывалась привычная физиономия города, знаменитый вид с реки. Он наслаждался воображаемой их реставрацией, хотя знал, что они обречены. На их месте в планах были обозначены корпуса четырехэтажек и опорный точечный девятиэтажный дом.А эти поочередно, участок за участком, снесут, соскребут в кучу бульдозерами и покидают экскаваторами на самосвалы. Ворох бревенчатого ломья, крошево кирпича, пыльного мусора — малая куча останется от этого дома, от всех его комнат, лесенок, от ночных скрипов, зимнего тепла, зарубок на дверных косяках, от чердаков, печей, крылечек, скамеек… Он сам рос в таком доме, любил его отдельность, приноровленность к семье всеми закутками, чуланами, подоконниками. Чердак, где годами скапливалось ненужное барахло, — ребячья отрада, чердак с запахами лука, яблок, малины, что сушили здесь каждую осень, запахами березовых веников, старых журналов, запасных обоев… С толстой от пыли паутиной, похожей на серую байку. Погреб-подвал с клепками старых бочек, что-то там капает, скребется, лежит кафель запасной для печей… Дом, не изба. У городского дома всегда долгая история, сменные хозяева… К примеру, у них в доме проживал священник Никандр, от него остались в чулане лампадки темно-синего стекла и большой пресс неизвестного назначения. А после войны объявилась сестра священника и стала искать в саду закопанные когда-то отцом Никандром летописи. Все дома эти имели личность, у каждого была своя история, по дому был виден вкус хозяина, его старания.Лосев и любил эти дома, и не любил. Сколько крови перепортили ему хозяева этого, черепичного, пока наконец заставил их убрать сараюшки, что портили весь вид. А рядом, за домом отставного полковника, вместо забора колючая проволока была натянута в четыре нитки. Никакие уговоры не действовали. Лосев просил по-хорошему, и через военкома, и стыдил при всех — такими препятствиями на фронте от фашистов защищались! А полковник в ответ — вот когда вы обеспечите воспитательную работу среди молодежи, чтобы не лазили за смородой, тогда можете требовать… С помощью милиции пришлось действовать. Потом больше года объяснялся по его жалобам.Хочешь не «хочешь, жизнь склоняла на многоэтажные дома, — и быстрее, и дешевле, и хлопот меньше, но иногда Лосев, не скрывая, сокрушался.…Войлочные тапки отсырели. Вышел в них во двор Лосев под утро, измаянный бессонной комариной ночью. Постоял, постоял и, не заметив, в тапках пошагал по улице, влекомый рассветными красками.Теперь, скинув тапки, он шел босиком. Росяной холод обжигал ступни. По первому солнышку да по земле — шлепать и шлепать, благо никто не докучает здоровканьем, расспросами, любопытными взглядами.Слышал кожей хвою, мягкую, всегда тепловатую, шишки, камушки, щекотно-колкую траву. Как давно это было — босиком по берегу. Или нет — как давно этого не было.Неужели эта тишина, наполненная розовым светом, это быстро растущее солнце, эта красота творится каждое утро? Пока он спит, происходят утренние зори, восходы; из года в год все это великолепное действие совершалось без него. Он начисто забыл о том, что каждое утро устраивает восход. И все это будет продолжаться, когда Лосева уже не станет. Так же, как не существует нынешнего утра для его матери. Совершенно явственно увидел он свое отсутствие в свежем утреннем мире, этот сверкающий от росы город без него. Его город, занятый уже иными заботами. Жилой дом у почты станет обыкновенным домом, обычными станут и дефицитные сейчас коричневые плитки и решетки балконные.Лосеву, конечно, хотелось, чтобы его помнили, но для этого, он считал, надо быть творцом, например художником, архитектором. А городничий — лицо нетворящее. Но тут ему припомнился Иван Жмурин, и снова он испытал симпатию к этому незнакомому человеку. Лосев словно бы ощутил его присутствие в сохраненной красоте города, в стройной Успенской церкви, в парке с длинным изгибистым прудом… Вот ведь помнят Жмурина, несколько человек, а помнят, и он, Лосев, сегодня через эту красоту вспомнил. Вполне возможно, что Жмурин ходил спозаранок этой же тропкой, мечтал так же о своем городе.Курочников, у которого Лосев принимал дела, выпивоха, «обещалкин», тоже ведь оставил после себя память — спортивную школу, богато оборудованную, и впервые Лосев помянул покойничка добром.По солнечному языку, что выгнулся поперек песчаного откоса, Лосев спустился к Жмуркиной заводи. Сетчатые тени пронизывали воду. Чугунная тумба стояла в матовых горошках росы. Лосев закатал брюки, вошел в воду. Холод жиганул по ногам, но спустя минуту каким-то образом образовалась теплынь. И песок под ногами стал теплым. Стая мальков метнулась в сторону. Он шагнул за ними, пальцы ноги стукнулись о каменистый порожек, и сразу припомнился этот гребенчатый отрог, что наискось спускался в глубину. Отсюда, нырнув, ползли по дну, цепляясь за каменную гребенку, кто дальше уползет. Клали для отметины белую гальку.Глядя на большие белые ноги свои, изуродованные обувью, на кривые пальцы с темными толстыми ногтями, Лосев увидел в этой воде те свои маленькие ноги, загорелые, с прозрачно-мягкими ноготками, с пяткой круглой и такой крепкой и черной, что мать оттирала ее в тазу пемзой. Вечер, горячая вода в зеленом тазу, ее большие быстрые руки…Наверху, над головой, шевельнулось. Спиною друг к другу, на иве сидели двое мальчишек; тот, что лицом к Лосеву, в цветастой рубашоночке, держал свежесрезанное удилище. Глаза его вперились в поплавок. Отсветы воды бежали по его неподвижному лицу. Босые ноги свесились. Это были те самые ноги, которые привиделись Лосеву — с розовой подошвой, с маленькими пальчиками. Все было то же самое — и утро, и удилище, и ветви ивы, только жилка была капроновая, банка с червями была коричнево-лакированной, из-под кофе. А окуньки и уклейки те же, так же надеты были на прут.Тихо подняться в полутьме. Кусок хлеба с треугольником плавленого сыра… Или плавленый сыр позже, а тогда с луком, картошкой… Между прочим, детские их рыбалки были подспорьем матери в те карточные годы.Не сохранись это место — и не вспомнить бы.Косые стволы света били в дом Кислых, надламывали ребра, дробили стены на блестящие осколки, сдвигали углы. «Эффект утреннего освещения», — вспомнилась фраза Тучковой. Следовательно, приходила она утречком на берег сверяться. И Астахов тоже высмотрел этот час. Пришлось, значит, ему понаблюдать. Ночевал он тут, или как это у художников делается?И отец тут бывал. Оказывается, они были знакомы, о чем-то тут говорили. И Поливанов… Что-то между ними тремя произошло? Было неприятно, что отец вмешан. Ему вспомнились листки, которые Поливанов вынул и запрятал.Вода бежала, струилась, он чувствовал кожей ее ток, она была такой же, как тогда: казалось, ничто не отделяет его от тех детских лет, казалось, он может чувствовать и воспринимать все так же, как тот мальчик, Серега Лосев. Он вспомнил, как дочь его Ната в пять лет плакала, что не хочет расти. Вспомнил недетскую горечь и страх в ее голосе. Если б можно было оставаться в детстве… Как хорошо ему было в мальчишестве. Как быстро мог он все решить, всем все сказать, как легко тогда между собой знакомились, как просто было обращаться к любому с вопросами…Он ополоснул пальцы, сунул в рот, свистнул. Вместо свиста вырвался хрипловатый шип. Подогнув язык, попробовал было иначе, пробовал и так и этак, свиста не получалось. Разучился? А был уверен, что этому нельзя разучиться, как грамоте, как плаванью. Глупо вроде, а сердце екнуло. Наверху в ветвях засмеялись. От упрямства сунул еще раз пальцы, и вдруг сам собой полился чистый, сильный свист, каким он умел оглушать, всех пересвистывать. Может, и нет той силы, но все же свистелось. Он поддал воду ногой, брызги полетели далеко, закатанные штанины намокли, он не обращал внимания, шел по глубине, ликуя от этой недозволенности. Брызнул на ребят, запустил галькой по натянутой гладкой воде.Серебряная уклейка блеснула в воздухе, поднялась на крючке. Наверху завозились. Лосев вышел из воды, сел на лавочку, вытянул к солнцу мокрые ноги, всего себя подставил под тепло.Туман дотаивал, вода ожила, заблестела, не вся сразу, а полосами. Туман отлетел как сон — и заводь открылась в невинном покое, ясная до малейшей малости. Пыльца, соринки плыли на тугой струе. На сером валуне под ивой обозначилась каждая трещинка. Старый валун искрился, хитро посверкивал. Длинноносый кулик вскочил на него и серьезно посмотрел на Лосева. В кустах ольшаника среди полной неподвижности один листок почему-то трепетал, бился. Куда ни глядел Лосев, глаз его обнаруживал утаенную мелкую жизнь, которая происходила внутри крупной жизни. От этого каждый предмет становился еще красивей.Река текла и текла, прозрачно коричневая у берега, темнеющая вглубь, текла из знакомых ему болот, с Береста, с Дрябьи, с Утополья. Лосев мысленно видел сейчас реку и далеко вниз, до самого озера, у Васькиного Носа, длинного мыса, где отдыхали перелетные утки и где впадала, разбегаясь протоками, рукавами, Плясва. Туда когда-то утекла вода его детства, там она покоилась в густых тростниках и осоках.Ему увиделась долгая дорога реки с крутыми оленьими обрывами, затонами лесобиржи, пойменными лугами, где устраивали гулянья в День авиации. За Патриаршей рощей Плясва сужалась, пенилась желтой подсыхающей пеной и потом шла, отдыхая, тихим плесом. Принимала притоки, лесную Золозку и бестолковую, ни с того ни с сего исчезающую речку Тулебля. Если не считать короткого истока, где Плясва журчала детским ручейком, то всю свою дорогу она трудилась. Тащила лодки, сплавляла лес, плоты, поила деревни, растила рыбу, утят, гусей, лягушек — бесчисленную живность. От Плясвы всегда только брали — ее мягкую воду, ее траву, высокую, жесткую, брали раков, окуней, налимов, линей, к устью брали и сомов, а всякую мелочь без счета. Ставили сети, мережи, брали на метлы камыш, брали у нее песок, глину, обирали с берегов гальку для строек. Мыли в ней лошадей, машины, поили коров, стирали белье, мочили лен, шерсть. Лили в нее любую грязь, сливали бензин, солярку, масла, банную воду, негодные кислоты, обрат, кидали бутылки, что ни попади…На ней рос город, ею кормился, поился, ею богател. Но и в голову не приходило отблагодарить ее. Никто ее не чистил, рыбы не разводили. Речники заботились о своих пароходах, ставили бакены, а о ней самой не думали, хозяина у нее не было.Перед ним возник прозрачный, блекло раскрашенный проект Ивана Жмурина и нынешний. Они соединились толчком, внезапно, так, что Лосев вздрогнул, засмеялся, ясно увидев, как филиал можно сместить вниз, к Патриаршей роще, — и тогда центр города повернется лицом к реке, без разрывов. Смотрелся бы спуск к заводи с домом Кислых на фоне новых домов. Панорама города впервые улеглась, как бы вошла в пазы, все сцепилось убедительно и естественно, хоть сразу отдавай архитекторам…Река взглянула на него ярко-коричневыми глазами Тучковой. Взглянула доверчиво, распахнуто, так, что отразились каленое от восхода небо, полегшая ива, мальчики…Может, и в самом деле была душа у этой реки? И у заводи, у камня?Чем больше он смотрел, тем больше видел; новые подробности проступали ему навстречу. Он погружался в этот неспешный мир скрытой красоты, какая складывалась из всех малостей, когда можно любоваться и камнем, и простым листком, и отмелью. Все это давно стало частью его самого, может потому он и не замечал этой красоты, как не замечал чуда своего сердца, чуда ушедшего детства, чуда каждодневной жизни.Протарахтел мотоцикл. Вдали зарокотала моторка, рыбаки потянулись с озера.Пора было подниматься, идти, возвращаться во взрослое свое состояние, к Сергею Степановичу Лосеву, облачиться в его костюм, заниматься его нерешенными делами, звонками, бумагами, произносить его словечки… С каким трудом заставлял он этого плечистого дядечку каждое утро делать несколько приседаний, потом надо было его брить, смачивать волосы какой-то польской жидкостью, а лицо немецким лосьоном, надевать белую сорочку, франтоватый московский галстук в косую полоску, туфли на толстой подошве, похлопать его по карманам — ручка здесь, записная книжка, удостоверение, брать папку с бумагами. Озабоченного этого дядечку, который уже принимает седуксен, пломбирует зубы, ежедневно просматривает четыре газеты, бюллетень, сводки; звонит, отвечает на звонки, надписывает резолюции, принимает посетителей, проводит совещания, встречает делегацию, плюс депутаты, вызовы, аварии, составление бумаг… Всегда ему некогда, стесняется съесть на улице мороженое, в кино его не вытащишь. Скучно с ним. Не бывает, чтобы он просто шатался по городу, трепался с приятелями. На охоту он ехал ради столичных гостей, всюду он выискивал нужных для города людей… О чем с ним говорить? Чем с ним можно заняться? Бегать разучился, по деревьям не лазает, мяч не гоняет, ничего не мастерит. Неужели это он, Серега Лосев?Обычно Лосев приступал к новому дню с нетерпением, даже азартом. Сегодня же нетерпения не было, была почему-то грусть и неохота покидать это место.В доме Кислых заговорило радио. Распахнулось окно. Кулик убежал, подрагивая хвостиком.Вдруг в глаза Лосеву бросился маленький белый колышек. Он торчал между ивой и серым валуном, выставился напоказ желто-белый, как обломок кости. Вид его был Лосеву неприятен, напомнив, как когда-то в разодранной мотором руке он увидел пугающе белое и понял, что это его собственная кость.И тотчас за этим колышком полезли из земли другие. Белыми тычками они зарябили до самого дома Кислых и дальше сворачивали под углом, очерчивали, отмеряли, замыкая какой-то контур. Лосев отлично знал, что это все означает, но притворился, что не знает, он не желал понимать. Хотя успел с тоской и страхом подумать: «Уже!» Только это слово мелькнуло где-то в глубине, но он сделал вид, что его не слышал.Вверх, на откос, он поднялся по теплой, нагретой стежке, по изволоку, как говорили прежде.Поверху, обгоняя его, пробежало несколько человек в тренировочных костюмах, последним бежал в цветастых трусиках мастер с кожевенного завода. Он оглянулся, кивнул Лосеву красным своим, потным лицом. Лосев и понятия не имел, что столько народу бегает по утрам.— Это хорошо, это хорошо, — напевал он.А, собственно, чего он боялся? Да-да, нет-нет! Чего тянуть! Подумаешь — колышки, — подначивал он себя. Мокрые штаны шлепали по коленям. Он засунул пальцы в рот и свистнул вслед бегунам. Снова получилось. Он гордился своим умением. Все его опасения, расчеты, все, что казалось столь неодолимым, все упростилось — в самом деле, что ему грозит в самом крайнем случае? Ну упрекнут, ну откажут, да разве это важно, важнее попробовать сохранить участок. Все-таки проект, который привиделся ему, стоит того. Жаль, если он останется несбыточным, как у Ивана Жмурина. Конечно, хорошо было бы отстоять заводь, чтобы было куда приходить, видеть поднимающееся солнце и как меняются краски, как ало-красное тает, блекнет, насыщается золотом, тени укорачиваются и матовый горох росы съеживается на листьях. Обидно мало таких минут выпадает в жизни, по крайней мере, у него было их немного, и это неправильно.А не получится, не выйдет — ну что ж, к нему претензий быть не может. Он попытался. «Попытка не пытка, а спрос не беда», а попадет ему — тоже неплохо: все знать будут, за что пострадал. Та же Тучкова — поймут, сочувствовать будут…Он почувствовал себя решительно, бодро, не стесняясь, шел босиком, ощущал, как ловко ступают его ноги, перекатываются с пятки на носок, и как слаженно срабатывают там все мышцы, косточки, жилки. Так бы всегда, рано вставать, бегать, смотреть красоту, ничего не бояться, думать то, что советует душа, проверять себя восходом и птицами… И до того Лосеву было сейчас свободно и ясно, что он пожалел отца, когда-то жившего здесь утаенно, в опасениях и страхах.Так бы он и следовал до дому, если бы, подняв голову, не встретил взгляд из-под надвинутого серого платка.Глаза следили за ним хмуро, с упорным, злым выражением. Женщина кивнула, буркнула что-то неразборчиво; Лосев машинально ответил. Пройдя несколько шагов, он сообразил, обернулся. Женщина спускалась вниз, к мосткам, держа большую корзину с бельем. Брезентовая куртка скрывала ее фигуру, обычно затянутую в темный костюмчик, а на пышных ее волосах всегда была шляпка, кепочка, что-то такое симпатичное. Здоровалась она всегда с радостью, открываясь навстречу своей мягкой улыбкой. Была она некрасивая, от этого застенчивая, но у себя в библиотеке чувствовала себя уверенней, и он еще мальчиком с каким-то стыдным удовольствием смотрел, как она двигается среди тесных стеллажей библиотеки, задевая их грудью. У него была тогда влюбленность и такая, что однажды взял и полил чернилами ее столик. Поступка этого он сейчас совершенно не понимал, но помнил, как он торопился читать книгу, чтобы скорее снова прийти в библиотеку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43