Публика сюда жаловала беззлобная, малоимущая, душевная, здесь всегда можно было найти себе слушателя, чье сочувствие бывает незаменимо.
— Это кто же, новая сотрудница? — без стеснения спросила Наталья.
— Моя личная знакомая, — сказал я. — Приехала сюда закусить из Грузии.
— То-то больно симпатичная. К вам в шарагу такая женщина не поступит.
Исключив Колесникова, Наталья соединила меня и Жанну оценивающим взглядом, в котором было черт знает что.
Мы ели и пили. Колесников нахваливал Тбилиси, произнес тост за Грузию и грузинок. У них сразу установились легкие, простые отношения.
— В нашем возрасте, когда такая женщина обращается к нам с любой просьбой, это уже счастье, — рассуждал он. — Зачем вам Дударев? Он слишком честен и зануден. У нас на Урале…
Он нахваливал Урал, нахваливал Грузию, и грубейшие его приемы действовали. Жанна оттаяла. Ела она с аппетитом, видно было, что она проголодалась, и я представил путь, проделанный в Ленинград, хлопоты, очереди, вагонную качку, вагонный коричневый чай (именно представил поезд, а не самолет) — и все для того, чтобы встретиться со мной? Не могло этого быть.
Она вдруг стала доставать из сумки баночки, аккуратно закрытые. Баночка с ореховым вареньем — мне, баночка с инжировым вареньем — Колесникову, по связке чурчхелы каждому, мешочек с печеньем, которое она сама пекла, — мне. Тащила и тащила из небольшой сумки, как фокусник. Я стал упираться, — да с какой стати, да зачем, да за что, да я сладкого не люблю.
Она с твердой ласковостью пояснила, что если я не люблю, то жена любит, дети любят, и вообще, нехорошо отказываться, таков обычай.
— Теперь я буду обязан, — сказал я. — Это похоже на взятку.
— Ха, разве взятки такие бывают? — сказала Жанна. — Вы нас обижаете.
Колесников даже зааплодировал. Жанна сложила все подношения в приготовленные мешочки с видом Тбилиси. Один мешочек мне, другой — Колесникову, можно было подумать, что все у нее было предусмотрено, все заранее известно.
— Погодите, — сказал я. — Если этот гостинец предназначен источнику информации, то жив замкомполка по строевой части. Он знал всех офицеров. Он в Ленинграде. Давайте с ним созвонимся, я вам дам телефон.
Жанна помотала головой.
— Мне не источник информации нужен, мне нужны вы.
— Как это звучит! — воскликнул Колесников. — Все отдам за такую фразу!
Он преобразился. Присутствие интересной женщины воодушевило его, заставило забыть об уродствах планирования, проблемах экономики и прочих любимых его темах. И я тоже подумал о том, как давно я не сидел с женщиной в ресторане, и, хотя «Ландыш» не был рестораном, все равно было хорошо. Хорошо, что не грохотал оркестр, хорошо, что Колесников разошелся и мне можно было помалкивать.
— Весь почет, вся слава и любовь достаются фронтовикам, — говорил Колесников. — Мы, которым было пятнадцать-шестнадцать, оказались в тени, нам достался только комплекс неполноценности. Теперь мне все время приходится объяснять, почему я не был на войне. Мы хватили голода, страха, насмотрелись ужасов и взамен ничего не получили. Я мальчиком работал на Челябинском, орудия собирал, только начал выдвигаться — вернулись фронтовики. И так всегда…
— Не завидуйте фронтовикам, — сказала Жанна. — Верно, Антон Максимович?
— Что за страсть оглядываться назад, — сказал я, — там нет никаких указателей, оттуда нет помощи.
— Скучный человек, не ценит вас. А вы слушаете его, а не меня. Потому что он фронтовик. Я понимаю, господа, я вам мешаю, Жанна, опровергните меня.
— Зачем опровергать, — сказала она. — Вы тонко чувствующий человек.
— Выставляете? Учись, Антон, как можно изящно выпроваживать людей. Но прежде я хочу выпить за женщин. Они выше нашего понимания. Логикой их не вскроешь. Им лучше ввериться, идти за женщиной, как за охотничьей собакой, она тебя приведет.
Жанна прищурилась так, что Колесников смутился и выпил свою рюмку, не чокаясь.
После ухода Колесникова я налил себе полфужера шампанского и добавил коньяка. Этого должно было хватить.
При Колесникове все было проще и легче. К счастью, Жанна больше не спрашивала про Волкова. Она показывала мне письма и открытки Бориса. Их было много. Она могла составить целый сборник, книжицу типичных лейтенантских писем. Я сразу подумал о своих письмах той девице, забавно, если они у нее сохраняются, перетянутые такими же резинками от лекарств.
Первая открытка, написанная химическим карандашом, гласила:
«Привет с Ленинградского фронта! Здравствуйте, Жанна! Вы с удивлением возьмете эту открытку… Невольно подумаете, кто это написал. Объясняю. Я увидел Вашу карточку у моего друга по борьбе с немецкими оккупантами Гогоберидзе Аполлона. Вы его хорошо знаете, и я не мог ее выпустить из рук. Не отрываясь я смотрел на Вас. Кровь закипала в жилах, смотря на Ваши прелестные черты…» — и дальше катилось в том же духе. Не мудрствуя лукаво, брал быка за рога: «Эта открытка является залогом к дружбе с тобой, Жанна, много писать нет необходимости, т.к. нет ясности в нашей связи».
Начал на «Вы», кончил на «ты».
Писарский, ровно бегущий, без запинки и помарки, почерк.
«Здравствуй, милая Жанна! Отвечаю на твое письмо, не задерживаясь ни минуты. Я живу в настоящее время в горячих условиях войны, переднего края фронта… В конце своего письма ты вскользь намекнула о воздушных поцелуях. Ты глубоко ошиблась. К сожалению, мне некому их посылать. Товарищей очень много, а друзья все моего пола. И если ты так холодно приняла мой скромный дар, то это твое личное дело, и впредь я буду более благоразумный. Аполлон находится от меня в некотором отдалении. Все-таки, Жанна, я крепко надеюсь и с нетерпением жду благоприятного ответа и фото».
— Зачем вы их хранили?
— Не знаю. Может, для сравнения.
— Сравнения?
— Вы читайте.
— Кто это Аполлон?
— Гогоберидзе. Может, помните? Высокий красивый мальчик, с усиками. У него треугольник был. Или два? — Она помолчала. — Жених он был моей подруги. Мы втроем там на фото. Нино, я и он.
— У вас есть эта фотография?
— Где-то была… — она стала перебирать бумаги. — Аполлон вскоре погиб. Его тяжело ранило в наступлении. В октябре сорок второго года. И он умер через три дня.
— В октябре сорок второго? Что за наступление? Наверное, в сентябре.
— Нет, в октябре. Это точно.
— Не могло этого быть.
— Вы сами сейчас прочтете. Мы получили официальную бумагу. — Она смотрела на меня с сожалением.
— Ладно, разберемся, — сказал я. Что-то тут было не так, но я не стал торопиться со своей правотой.
«Получил твое длинное письмо. Мне очень понравилось, как ты прямолинейно и действительно жизненно ответила на мои вопросы. Раз я могу надеяться, мы должны продолжать переписку и возможно лучше узнать внутренний мир друг друга. Правда, я не имею пока возможности писать подробно. Фотокарточку пришлю, как только снимусь, т.е. смогу отлучиться с передовой. Национальные отличия меня нисколько не смущают, я сужу по Аполлону, с которым мы в оч.хор. отношениях. Я вообще не знаю, какую роль может играть национальность в любви. Аполлон сильно ранен, не знаю, куда его отправили и жив ли он. Пиши чаще, письма дают моральную поддержку».
У нас в роте были узбеки, двое, это я точно помню. Они говорили между собой по-своему. Поэтому я помню. А других национальностей не помню, мы тогда начисто не интересовались этим вопросом.
— Жаль, что нельзя прочитать ваши ответы, — сказал я.
— Они к делу не относятся.
— К какому делу?
— К моему.
Наталья принесла мне кофе.
— Вы мне морочите голову, — сказал я. — Так же, как морочили бедному Борису.
— Откуда вы знаете, что я морочила? Он вам рассказывал?
— Нет, об этом легко догадаться.
— Неизвестно, кто кому морочил. Разве вы не видите по его письмам? Он не вкладывал в них ни труда, ни трепета.
— Трепета? — это слово меня озадачило. Наверное, я никогда его не произносил. Интересно, был ли трепет в моих письмах. — А вы?
— А я… я считала, что помогаю фронту.
— Ничего себе помощь.
Взгляд ее похолодел и отстранил меня, отодвинул куда-то вниз так, что она могла смотреть свысока.
— К вашему сведению, я днем ходила в институт, а вечером работала в госпитале.
— Кем же вы работали? — спросил я, еще не сдаваясь.
— Санитаркой.
— Тогда сдаюсь, — сказал я. — Санитаркам доставалось.
— Колесников прав, у вас фронтовое чванство… Вот та фотография.
Две девочки в довоенных белых платьицах сидели на скамеечке у цветущего олеандра. Над ними навис мальчик, вытянутый, нескладный, какими бывают в отрочестве, когда не поспевают за своим ростом. Крохотные усики темнели под горбатым носом. У одной девушки коса была перекинута на грудь, другая — стриженая, с ровной челочкой, и смотрела она на меня с восторгом и смущением, будто слушала признание. Это была удачная фотография. Когда-то я занимался фотографией и знаю, что такой снимок — счастливая случайность, подстреленное влет мгновение. Всех троих объединяло что-то старомодное. То ли выражение лиц, то ли поза, не берусь определить, — что-то довоенное, присущее тем годам. Я давно заметил, каждое время накладывает свое выражение на лица. Дома, до войны, у нас висели портреты родителей отца. Я не знал их живыми, но любил смотреть на их нездешне-спокойные лица. Такие лица сохранились в картинных галереях.
Как бы там ни было, она привлекла внимание нашего старлея. С нынешней Жанной сходства оставалось немного. Фигура огрубела, лицо закрылось. Время увело далеко от той девочки, предназначенной для любви и счастья. Житейские огорчения, неудачи — что нарушило замыслы природы? Были у нее, конечно, и радости, и труд, и подарки судьбы, но сейчас, глядя на эту грузную властную женщину с тяжелым подбородком, бесстрастным, ловко раскрашенным лицом, умеющую скрывать свои чувства, думалось только о потерях. Бывает ли, что жизнь чем-то подправит давний проект судьбы? Вряд ли. Детеныш всегда хорош и мил; картина, задуманная художником, наверняка лучше той, что написана. Годы если что и подправят, то обязательно под общий манер…
Она хладнокровно позволяла сравнивать себя с девчонкой, той самой, что побудила старшего лейтенанта к столь пылким заходам. Она сидела, не скрывая своих морщин, набухших усталостью мешков под глазами. Можно было отплатить ей за усмешку, с какой она уставилась на меня в кабинете.
Она вдруг кивнула моим мыслям:
— Вы правы, — и во тьме ее глаз вспыхнул огонь, что горел в распахнутых глазах девочки на фотографии, на какой-то миг обнаружилось их несомненное родство. Конечно, время нельзя победить, но она не чувствовала поражения. Может, это самое главное в нашей безнадежной борьбе.
«Здравствуй, милая Жанна! Твою фотографию я поместил между плексигласовыми пластинками, чтобы не истрепать. Т.к. я часто смотрю, она мое утешение. А настроение неважное. Аполлон умер. Он пал смертью храбрых вместе с теми, кто погиб в нашем наступлении. Он участвовал в уничтожении фашистской группировки. Мы держим оборону, несмотря на все усилия противника. Фотокарточку пока выслать не могу, сама понимаешь почему. Я пока жив и вполне здоров; очевидно, судьба улыбается и хочет, чтобы мы с тобой встретились. Она хочет, чтобы я взял тебя в объятия и прижал к груди. Смысл нашей переписки должен быть не пустой тратой времени и флиртом двух представителей молодежи, а искренним чувством, которое обязательно превратится в прямую идеальную любовь. Пиши чаще, не забудь Бориса, если хочешь быть с ним!»
Я посмотрел на фотографию, на тоненького мальчика в парке, наверняка я знал Аполлона, но внутри ничего не отозвалось. Только ошибка в письме Бориса кое-что напомнила, об этом я не стал говорить.
Борис и впрямь строчил не раздумывая. Временами я еле удерживался от смеха. Письма тоже изменились: легкость Лукина читалась пошлостью, уверенность его стала глуповатой.
— Там еще есть где про меня?
— Есть, есть.
По каким-то своим пометкам она быстро нашла письмо с подчеркнутыми строками: «…прочитал нашему Тохе там, где ты опровергаешь его рассуждения о любви. Он, конечно, стоит насмерть, но просил передать, что стихи ему понравились. Между нами, он сам стал переписываться с одной москвичкой. Она быстро вправит мозги этому бычку».
— Какие стихи? — спросил я.
Жанна не помнила. Мы оба всматривались в мглу, я никак не мог оживить эту сцену — где Борис мне читал, как это было, — ведь, значит, мы спорили, я о чем-то думал, куда ж это все подевалось, где искать следы? Но все равно — выходит, мы с Жанной давно знали друг про друга.
— Вот видите, — сказал я, — даже вас подводит память.
— Так это мелочь, эпизод, — сразу ответила она. — Если вы вспомнили Лукина, то Волкова тем более. Я приехала к вам из-за него.
— А что с ним?
— Нет смысла рассказывать, пока вы не вспомните.
— Кто он был по должности?
— Понятия не имею.
— Вот видите.
— Он инженер.
— Это на гражданке.
Она протянула мне большую фотографию. Неохота мне было смотреть на этот снимок. Она следила за мной. Вряд ли по моему лицу можно было что-либо прочесть. Давно уже я научился владеть им. При любых обстоятельствах. Безо всякого выражения я мог смотреть и на этот портрет и пожимать плечами.
Логика ее была проста: раз я вспомнил по карточке Лукина, то должен вспомнить и Волкова, они служили вместе, это ей точно известно, — следовательно, я знаю Волкова.
— Может, и знал. Разве всех упомнишь. Столько лет прошло. Кто вам Волков?
— Никто.
— Никто, вот и хорошо, — сказал я, взгляды наши столкнулись, словно ударились. Я поспешил улыбнуться. — Тогда невелика потеря.
Она чуть вздрогнула, пригнулась. Мне стало жаль ее.
— Жанна, я не знаю, зачем вам это нужно, — как можно безразличнее начал я, — и не хочу вникать. Не ворошите. Не настаивайте. Поверьте мне. Как сказал один мудрец, — не надо будить демонов прошлого.
Она смотрела исподлобья, подозрительно.
— Вы-то чего боитесь? Только не уверяйте, что вы из-за меня. Я на вас надеялась. Бесстрашный лейтенант, вояка. А вы… Открещиваетесь. Неужели вы так напугались…
— Не стоит. На меня это не действует. Я о себе думаю хуже, чем вы.
— Вот уж не ждала. Если вы знали его, то как вы можете… Как вам не стыдно.
Злость сделала ее старой и некрасивой. Она была не из тех женщин, что плачут. Губы ее скривились.
— Впрочем, глупо и унизительно просить об этом.
Она допила кофе, вынула зеркальце, принялась восстанавливать краски. Она проделывала это без стеснения, — один карандаш, другой карандаш, — и снова она была прекрасно-угрюмой, с диковато-чувственным лицом. Я ждал, что она скажет. Если она хотя бы улыбнулась мне, спросила меня — ну а вы-то, Тоха, как вы поживаете? Что-нибудь в этом роде. Но я не существовал, я был всего лишь источник информации, который оказался несостоятельным. Поставщик нужных сведений, только для этого я и требовался всем — уточнить, найти резервы, подсказать, кому сколько, составить график. Никто не виноват в том, что я сам куда-то подевался. Пока я спорил, предлагал какие-то решения, пока не соглашался, я существовал… Ныне считается, что если я хожу на работу, то со мною ничего не происходит. Жена моя была единственным человеком, которого интересовало — как я, что со мною. После ее смерти уже никто не спрашивает, что со мною творится.
Аккуратно завязав папку, Жанна уложила ее в сумку.
— Здесь что, одни письма Лукина? — спросил я.
— Его и Волкова, — ответила она устало.
Я рассчитался, мы вышли на улицу, Жанне надо было на метро, я провожал ее через парк. В воздухе густо и беззвучно летал тополиный пух.
— Что ж вы, так и уедете?
— Посмотрим, — сказала она с неясным смешком.
Мы почти дошли до метро, когда я неожиданно для себя попросил ее дать мне эту папку до завтрашнего дня. Почитать. Может, что-то вспомнится.
Она посмотрела на меня задумчиво и безразлично, как смотрят на часы, проверяя себя, и нисколько не удивилась.
— Конечно, берите. Если что — позвоните, там записка с моим гостиничным телефоном, — преспокойно сообщила она.
— А как вам вернуть?..
— Завтра в двенадцать часов подъезжайте к Манежу, вам удобно?
Я несколько растерялся: похоже, что у нее все было предусмотрено. Полагалось бы пригласить ее в свой дом, но когда я заикнулся об этом, она сказала:
— Лучше, если вы завтра поводите меня по городу. Я хотела кое-что посмотреть.
Она отдала мне папку, распрощалась, не благодаря, не радуясь, как-то отрешенно, и скрылась в метро.
2
Почти год дощатый мой домик простоял на замке. В комнате накопилась тьма и сырость. Я открыл ставни, затопил печь. На столе стояла чернильница и открытая баночка с карамелью. Откуда здесь эта карамель? Я не люблю карамель. Но, кроме меня, никто не мог сюда зайти. Я не приезжал на свой садовый участок с прошлой осени. И зимой не был. На подоконнике лежала дощечка с красным кружком, нарисованным масляной краской. Опять я ничего не мог вспомнить. Конечно, я сам рисовал этот кружок, но зачем?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
— Это кто же, новая сотрудница? — без стеснения спросила Наталья.
— Моя личная знакомая, — сказал я. — Приехала сюда закусить из Грузии.
— То-то больно симпатичная. К вам в шарагу такая женщина не поступит.
Исключив Колесникова, Наталья соединила меня и Жанну оценивающим взглядом, в котором было черт знает что.
Мы ели и пили. Колесников нахваливал Тбилиси, произнес тост за Грузию и грузинок. У них сразу установились легкие, простые отношения.
— В нашем возрасте, когда такая женщина обращается к нам с любой просьбой, это уже счастье, — рассуждал он. — Зачем вам Дударев? Он слишком честен и зануден. У нас на Урале…
Он нахваливал Урал, нахваливал Грузию, и грубейшие его приемы действовали. Жанна оттаяла. Ела она с аппетитом, видно было, что она проголодалась, и я представил путь, проделанный в Ленинград, хлопоты, очереди, вагонную качку, вагонный коричневый чай (именно представил поезд, а не самолет) — и все для того, чтобы встретиться со мной? Не могло этого быть.
Она вдруг стала доставать из сумки баночки, аккуратно закрытые. Баночка с ореховым вареньем — мне, баночка с инжировым вареньем — Колесникову, по связке чурчхелы каждому, мешочек с печеньем, которое она сама пекла, — мне. Тащила и тащила из небольшой сумки, как фокусник. Я стал упираться, — да с какой стати, да зачем, да за что, да я сладкого не люблю.
Она с твердой ласковостью пояснила, что если я не люблю, то жена любит, дети любят, и вообще, нехорошо отказываться, таков обычай.
— Теперь я буду обязан, — сказал я. — Это похоже на взятку.
— Ха, разве взятки такие бывают? — сказала Жанна. — Вы нас обижаете.
Колесников даже зааплодировал. Жанна сложила все подношения в приготовленные мешочки с видом Тбилиси. Один мешочек мне, другой — Колесникову, можно было подумать, что все у нее было предусмотрено, все заранее известно.
— Погодите, — сказал я. — Если этот гостинец предназначен источнику информации, то жив замкомполка по строевой части. Он знал всех офицеров. Он в Ленинграде. Давайте с ним созвонимся, я вам дам телефон.
Жанна помотала головой.
— Мне не источник информации нужен, мне нужны вы.
— Как это звучит! — воскликнул Колесников. — Все отдам за такую фразу!
Он преобразился. Присутствие интересной женщины воодушевило его, заставило забыть об уродствах планирования, проблемах экономики и прочих любимых его темах. И я тоже подумал о том, как давно я не сидел с женщиной в ресторане, и, хотя «Ландыш» не был рестораном, все равно было хорошо. Хорошо, что не грохотал оркестр, хорошо, что Колесников разошелся и мне можно было помалкивать.
— Весь почет, вся слава и любовь достаются фронтовикам, — говорил Колесников. — Мы, которым было пятнадцать-шестнадцать, оказались в тени, нам достался только комплекс неполноценности. Теперь мне все время приходится объяснять, почему я не был на войне. Мы хватили голода, страха, насмотрелись ужасов и взамен ничего не получили. Я мальчиком работал на Челябинском, орудия собирал, только начал выдвигаться — вернулись фронтовики. И так всегда…
— Не завидуйте фронтовикам, — сказала Жанна. — Верно, Антон Максимович?
— Что за страсть оглядываться назад, — сказал я, — там нет никаких указателей, оттуда нет помощи.
— Скучный человек, не ценит вас. А вы слушаете его, а не меня. Потому что он фронтовик. Я понимаю, господа, я вам мешаю, Жанна, опровергните меня.
— Зачем опровергать, — сказала она. — Вы тонко чувствующий человек.
— Выставляете? Учись, Антон, как можно изящно выпроваживать людей. Но прежде я хочу выпить за женщин. Они выше нашего понимания. Логикой их не вскроешь. Им лучше ввериться, идти за женщиной, как за охотничьей собакой, она тебя приведет.
Жанна прищурилась так, что Колесников смутился и выпил свою рюмку, не чокаясь.
После ухода Колесникова я налил себе полфужера шампанского и добавил коньяка. Этого должно было хватить.
При Колесникове все было проще и легче. К счастью, Жанна больше не спрашивала про Волкова. Она показывала мне письма и открытки Бориса. Их было много. Она могла составить целый сборник, книжицу типичных лейтенантских писем. Я сразу подумал о своих письмах той девице, забавно, если они у нее сохраняются, перетянутые такими же резинками от лекарств.
Первая открытка, написанная химическим карандашом, гласила:
«Привет с Ленинградского фронта! Здравствуйте, Жанна! Вы с удивлением возьмете эту открытку… Невольно подумаете, кто это написал. Объясняю. Я увидел Вашу карточку у моего друга по борьбе с немецкими оккупантами Гогоберидзе Аполлона. Вы его хорошо знаете, и я не мог ее выпустить из рук. Не отрываясь я смотрел на Вас. Кровь закипала в жилах, смотря на Ваши прелестные черты…» — и дальше катилось в том же духе. Не мудрствуя лукаво, брал быка за рога: «Эта открытка является залогом к дружбе с тобой, Жанна, много писать нет необходимости, т.к. нет ясности в нашей связи».
Начал на «Вы», кончил на «ты».
Писарский, ровно бегущий, без запинки и помарки, почерк.
«Здравствуй, милая Жанна! Отвечаю на твое письмо, не задерживаясь ни минуты. Я живу в настоящее время в горячих условиях войны, переднего края фронта… В конце своего письма ты вскользь намекнула о воздушных поцелуях. Ты глубоко ошиблась. К сожалению, мне некому их посылать. Товарищей очень много, а друзья все моего пола. И если ты так холодно приняла мой скромный дар, то это твое личное дело, и впредь я буду более благоразумный. Аполлон находится от меня в некотором отдалении. Все-таки, Жанна, я крепко надеюсь и с нетерпением жду благоприятного ответа и фото».
— Зачем вы их хранили?
— Не знаю. Может, для сравнения.
— Сравнения?
— Вы читайте.
— Кто это Аполлон?
— Гогоберидзе. Может, помните? Высокий красивый мальчик, с усиками. У него треугольник был. Или два? — Она помолчала. — Жених он был моей подруги. Мы втроем там на фото. Нино, я и он.
— У вас есть эта фотография?
— Где-то была… — она стала перебирать бумаги. — Аполлон вскоре погиб. Его тяжело ранило в наступлении. В октябре сорок второго года. И он умер через три дня.
— В октябре сорок второго? Что за наступление? Наверное, в сентябре.
— Нет, в октябре. Это точно.
— Не могло этого быть.
— Вы сами сейчас прочтете. Мы получили официальную бумагу. — Она смотрела на меня с сожалением.
— Ладно, разберемся, — сказал я. Что-то тут было не так, но я не стал торопиться со своей правотой.
«Получил твое длинное письмо. Мне очень понравилось, как ты прямолинейно и действительно жизненно ответила на мои вопросы. Раз я могу надеяться, мы должны продолжать переписку и возможно лучше узнать внутренний мир друг друга. Правда, я не имею пока возможности писать подробно. Фотокарточку пришлю, как только снимусь, т.е. смогу отлучиться с передовой. Национальные отличия меня нисколько не смущают, я сужу по Аполлону, с которым мы в оч.хор. отношениях. Я вообще не знаю, какую роль может играть национальность в любви. Аполлон сильно ранен, не знаю, куда его отправили и жив ли он. Пиши чаще, письма дают моральную поддержку».
У нас в роте были узбеки, двое, это я точно помню. Они говорили между собой по-своему. Поэтому я помню. А других национальностей не помню, мы тогда начисто не интересовались этим вопросом.
— Жаль, что нельзя прочитать ваши ответы, — сказал я.
— Они к делу не относятся.
— К какому делу?
— К моему.
Наталья принесла мне кофе.
— Вы мне морочите голову, — сказал я. — Так же, как морочили бедному Борису.
— Откуда вы знаете, что я морочила? Он вам рассказывал?
— Нет, об этом легко догадаться.
— Неизвестно, кто кому морочил. Разве вы не видите по его письмам? Он не вкладывал в них ни труда, ни трепета.
— Трепета? — это слово меня озадачило. Наверное, я никогда его не произносил. Интересно, был ли трепет в моих письмах. — А вы?
— А я… я считала, что помогаю фронту.
— Ничего себе помощь.
Взгляд ее похолодел и отстранил меня, отодвинул куда-то вниз так, что она могла смотреть свысока.
— К вашему сведению, я днем ходила в институт, а вечером работала в госпитале.
— Кем же вы работали? — спросил я, еще не сдаваясь.
— Санитаркой.
— Тогда сдаюсь, — сказал я. — Санитаркам доставалось.
— Колесников прав, у вас фронтовое чванство… Вот та фотография.
Две девочки в довоенных белых платьицах сидели на скамеечке у цветущего олеандра. Над ними навис мальчик, вытянутый, нескладный, какими бывают в отрочестве, когда не поспевают за своим ростом. Крохотные усики темнели под горбатым носом. У одной девушки коса была перекинута на грудь, другая — стриженая, с ровной челочкой, и смотрела она на меня с восторгом и смущением, будто слушала признание. Это была удачная фотография. Когда-то я занимался фотографией и знаю, что такой снимок — счастливая случайность, подстреленное влет мгновение. Всех троих объединяло что-то старомодное. То ли выражение лиц, то ли поза, не берусь определить, — что-то довоенное, присущее тем годам. Я давно заметил, каждое время накладывает свое выражение на лица. Дома, до войны, у нас висели портреты родителей отца. Я не знал их живыми, но любил смотреть на их нездешне-спокойные лица. Такие лица сохранились в картинных галереях.
Как бы там ни было, она привлекла внимание нашего старлея. С нынешней Жанной сходства оставалось немного. Фигура огрубела, лицо закрылось. Время увело далеко от той девочки, предназначенной для любви и счастья. Житейские огорчения, неудачи — что нарушило замыслы природы? Были у нее, конечно, и радости, и труд, и подарки судьбы, но сейчас, глядя на эту грузную властную женщину с тяжелым подбородком, бесстрастным, ловко раскрашенным лицом, умеющую скрывать свои чувства, думалось только о потерях. Бывает ли, что жизнь чем-то подправит давний проект судьбы? Вряд ли. Детеныш всегда хорош и мил; картина, задуманная художником, наверняка лучше той, что написана. Годы если что и подправят, то обязательно под общий манер…
Она хладнокровно позволяла сравнивать себя с девчонкой, той самой, что побудила старшего лейтенанта к столь пылким заходам. Она сидела, не скрывая своих морщин, набухших усталостью мешков под глазами. Можно было отплатить ей за усмешку, с какой она уставилась на меня в кабинете.
Она вдруг кивнула моим мыслям:
— Вы правы, — и во тьме ее глаз вспыхнул огонь, что горел в распахнутых глазах девочки на фотографии, на какой-то миг обнаружилось их несомненное родство. Конечно, время нельзя победить, но она не чувствовала поражения. Может, это самое главное в нашей безнадежной борьбе.
«Здравствуй, милая Жанна! Твою фотографию я поместил между плексигласовыми пластинками, чтобы не истрепать. Т.к. я часто смотрю, она мое утешение. А настроение неважное. Аполлон умер. Он пал смертью храбрых вместе с теми, кто погиб в нашем наступлении. Он участвовал в уничтожении фашистской группировки. Мы держим оборону, несмотря на все усилия противника. Фотокарточку пока выслать не могу, сама понимаешь почему. Я пока жив и вполне здоров; очевидно, судьба улыбается и хочет, чтобы мы с тобой встретились. Она хочет, чтобы я взял тебя в объятия и прижал к груди. Смысл нашей переписки должен быть не пустой тратой времени и флиртом двух представителей молодежи, а искренним чувством, которое обязательно превратится в прямую идеальную любовь. Пиши чаще, не забудь Бориса, если хочешь быть с ним!»
Я посмотрел на фотографию, на тоненького мальчика в парке, наверняка я знал Аполлона, но внутри ничего не отозвалось. Только ошибка в письме Бориса кое-что напомнила, об этом я не стал говорить.
Борис и впрямь строчил не раздумывая. Временами я еле удерживался от смеха. Письма тоже изменились: легкость Лукина читалась пошлостью, уверенность его стала глуповатой.
— Там еще есть где про меня?
— Есть, есть.
По каким-то своим пометкам она быстро нашла письмо с подчеркнутыми строками: «…прочитал нашему Тохе там, где ты опровергаешь его рассуждения о любви. Он, конечно, стоит насмерть, но просил передать, что стихи ему понравились. Между нами, он сам стал переписываться с одной москвичкой. Она быстро вправит мозги этому бычку».
— Какие стихи? — спросил я.
Жанна не помнила. Мы оба всматривались в мглу, я никак не мог оживить эту сцену — где Борис мне читал, как это было, — ведь, значит, мы спорили, я о чем-то думал, куда ж это все подевалось, где искать следы? Но все равно — выходит, мы с Жанной давно знали друг про друга.
— Вот видите, — сказал я, — даже вас подводит память.
— Так это мелочь, эпизод, — сразу ответила она. — Если вы вспомнили Лукина, то Волкова тем более. Я приехала к вам из-за него.
— А что с ним?
— Нет смысла рассказывать, пока вы не вспомните.
— Кто он был по должности?
— Понятия не имею.
— Вот видите.
— Он инженер.
— Это на гражданке.
Она протянула мне большую фотографию. Неохота мне было смотреть на этот снимок. Она следила за мной. Вряд ли по моему лицу можно было что-либо прочесть. Давно уже я научился владеть им. При любых обстоятельствах. Безо всякого выражения я мог смотреть и на этот портрет и пожимать плечами.
Логика ее была проста: раз я вспомнил по карточке Лукина, то должен вспомнить и Волкова, они служили вместе, это ей точно известно, — следовательно, я знаю Волкова.
— Может, и знал. Разве всех упомнишь. Столько лет прошло. Кто вам Волков?
— Никто.
— Никто, вот и хорошо, — сказал я, взгляды наши столкнулись, словно ударились. Я поспешил улыбнуться. — Тогда невелика потеря.
Она чуть вздрогнула, пригнулась. Мне стало жаль ее.
— Жанна, я не знаю, зачем вам это нужно, — как можно безразличнее начал я, — и не хочу вникать. Не ворошите. Не настаивайте. Поверьте мне. Как сказал один мудрец, — не надо будить демонов прошлого.
Она смотрела исподлобья, подозрительно.
— Вы-то чего боитесь? Только не уверяйте, что вы из-за меня. Я на вас надеялась. Бесстрашный лейтенант, вояка. А вы… Открещиваетесь. Неужели вы так напугались…
— Не стоит. На меня это не действует. Я о себе думаю хуже, чем вы.
— Вот уж не ждала. Если вы знали его, то как вы можете… Как вам не стыдно.
Злость сделала ее старой и некрасивой. Она была не из тех женщин, что плачут. Губы ее скривились.
— Впрочем, глупо и унизительно просить об этом.
Она допила кофе, вынула зеркальце, принялась восстанавливать краски. Она проделывала это без стеснения, — один карандаш, другой карандаш, — и снова она была прекрасно-угрюмой, с диковато-чувственным лицом. Я ждал, что она скажет. Если она хотя бы улыбнулась мне, спросила меня — ну а вы-то, Тоха, как вы поживаете? Что-нибудь в этом роде. Но я не существовал, я был всего лишь источник информации, который оказался несостоятельным. Поставщик нужных сведений, только для этого я и требовался всем — уточнить, найти резервы, подсказать, кому сколько, составить график. Никто не виноват в том, что я сам куда-то подевался. Пока я спорил, предлагал какие-то решения, пока не соглашался, я существовал… Ныне считается, что если я хожу на работу, то со мною ничего не происходит. Жена моя была единственным человеком, которого интересовало — как я, что со мною. После ее смерти уже никто не спрашивает, что со мною творится.
Аккуратно завязав папку, Жанна уложила ее в сумку.
— Здесь что, одни письма Лукина? — спросил я.
— Его и Волкова, — ответила она устало.
Я рассчитался, мы вышли на улицу, Жанне надо было на метро, я провожал ее через парк. В воздухе густо и беззвучно летал тополиный пух.
— Что ж вы, так и уедете?
— Посмотрим, — сказала она с неясным смешком.
Мы почти дошли до метро, когда я неожиданно для себя попросил ее дать мне эту папку до завтрашнего дня. Почитать. Может, что-то вспомнится.
Она посмотрела на меня задумчиво и безразлично, как смотрят на часы, проверяя себя, и нисколько не удивилась.
— Конечно, берите. Если что — позвоните, там записка с моим гостиничным телефоном, — преспокойно сообщила она.
— А как вам вернуть?..
— Завтра в двенадцать часов подъезжайте к Манежу, вам удобно?
Я несколько растерялся: похоже, что у нее все было предусмотрено. Полагалось бы пригласить ее в свой дом, но когда я заикнулся об этом, она сказала:
— Лучше, если вы завтра поводите меня по городу. Я хотела кое-что посмотреть.
Она отдала мне папку, распрощалась, не благодаря, не радуясь, как-то отрешенно, и скрылась в метро.
2
Почти год дощатый мой домик простоял на замке. В комнате накопилась тьма и сырость. Я открыл ставни, затопил печь. На столе стояла чернильница и открытая баночка с карамелью. Откуда здесь эта карамель? Я не люблю карамель. Но, кроме меня, никто не мог сюда зайти. Я не приезжал на свой садовый участок с прошлой осени. И зимой не был. На подоконнике лежала дощечка с красным кружком, нарисованным масляной краской. Опять я ничего не мог вспомнить. Конечно, я сам рисовал этот кружок, но зачем?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11