К тому же я почти не перечитывал и не поправлял написанного, ибо стоило ли воздерживаться от небрежностей? Ведь сочинение хорошей книги не приносит славы, а если и приносит, то слишком суетную, чтоб меня прельстить. Из этих небрежностей, в коих я сознаюсь с искренней откровенностью, явствует, что только действительно ценные произведения способны побудить меня к тому, чтоб я, не жалея трудов, напряг все силы своего духа. Однако еще неизвестно, смогу ли я им отдаться, ибо от всей души ненавижу бесцельные наблюдения, к коим так привержены наши сочинители. У меня никогда не было намерения подражать им, и поскольку наклонности этих людей мне глубоко чужды, то и нельзя включать меня в их ряды, не приписав мне звания, вовсе для меня не подходящего. Ум их находится в постоянной погоне за материалом для удовлетворения страсти своей к писательству, каковая предшествует осознанию собственных способностей, тогда как я пишу для того, чтоб привести в порядок мысли, давно пришедшие мне в голову. Если кому-либо покажется, что я тем самым посылаю ему своего рода вызов, то не стану его разочаровывать; полагаю, что, тщась свято блюсти кодекс дворянской чести, я вправе, если захочу, предложить своим противникам биться на перьях, как иной кавалер предлагает им биться на шпагах: и в том и в другом случае мы проявляем не меньшее самомнение, надеясь на победу. Однако я вовсе не намерен забавляться такими пустяками, и поскольку всегда ставил поступки выше слов, то и предпочитаю упражняться в добродетелях, нежели в красноречии, и те, кто слышал только что мною сказанное, ошибутся, сочтя меня большим забиякой. Они, пожалуй, скажут, что превозносить собственные произведения — значит, подражать нравам шарлатанов с Нового Моста, не перестающих выхвалять свои снадобья, или комедиантам, которые в афишах именуют свои пьесы дивными и бесподобными. Но если кого следует упрекнуть в этом, то лишь тех, кто, написав хорошую книгу, хочет убедить нас в своих личных выдающихся качествах, не считаясь с тем, что глупцы и негодяи каждодневно создают прекрасные произведения. А посему надлежит сказать следующее: вещи представляются мне в ином свете, чем им, и хотя я, будучи более склонен к простодушию, нежели к чванству, не стесняюсь называть свои книги хорошими, но происходит это потому, что я почитаю писательский талант слишком ничтожным качеством, обладать каковым — невеликая слава, если у вас нет других; по-моему, тот проявляет истинные признаки величия, кто может похвастаться своим умением преодолевать всякие препятствия и надлежащим образом воспитывать народы. Если же эти доводы покажутся неубедительными и мои слова не встретят сочувствия, то я ничего не имею против, чтоб о них думали, как хотят, и поскольку книга моя относится к числу шутливых, то пусть принимают за шутку то, что я о ней сказал, равно как и все остальное. Выпустив в свет книгу без своего имени, я не могу получить выгоды от похвал, которые сам себе расточаю, и это говорит в мою пользу и в пользу того, как мало я ценю славу хорошего писателя. Я не имею ничего общего с тем наглецом, которым так возмущался античный мир, когда он, написав книгу, где осмеивал тщеславие людей, стремящихся заслужить славу сочинительством, сам же раструбил, что является автором этого произведения. Меня не упрекнут в такой оплошности, после того как я выказал столько презрения к подобной славе. Мне известна хитрость, к которой прибег Фидий, когда ему запретили поставить свое имя на подножии изваянной им статуи Минервы: он поместил свое изображение в уголке щита этой богини; но если б даже я нашел в своей книге такое местечко, где бы мог описать себя так, чтоб меня узнали, то едва ли прибег бы к этому. Во всяком случае, я, без всякого сомнения, удовольствовался бы этим и не позволил бы выставлять свое имя на титульных листах или на афишах, расклеиваемых по городу, ибо не в моем характере радоваться тому, что мое имя всякое воскресенье торчит на церковных дверях и угловых столбах, и я не почту для себя за честь, если оно будет висеть там вместе с именами комедиантов и шарлатанов, лечащих фрянки и грыжу. Я не сомневаюсь, что многие, видя, с каким упорством я это скрываю, попытаются с неменьшим тщанием наводить обо мне справки и настойчиво расспрашивать издателей; вот почему я хочу отвадить их по-спартански быстрым ответом. Я скажу им то, что один человек, несший под плащом какой-то предмет, ответил другому, осведомившемуся об его ноше. «Напрасно ты спрашиваешь, — сказал он, — ведь если б я хотел тебе ее показать, то не стал бы прятать». Таким же образом надо поступить с теми, кто проявляет слишком большое любопытство в рассуждении этой книги, и я рад, что люди принимают ее за найденыша, который сам себя создал или у которого за множеством отцов нет ни одного. Не вменяют ли мне читатели в обязанность открыть им свое имя по той причине, что я никогда не узнаю, как их зовут, и что многие лица, с коими я никогда не буду знаком, увидят мои произведения? Но если я кому-либо обязан открыть свое имя, так только ближайшим друзьям, ибо они отнесутся доброжелательно к моему труду, тогда как незнакомцы, которые его заклеймят, может статься, осудят меня, если узнают, что я занимался шутками, когда у меня столько серьезных тем, чтоб о них говорить.
Пока Франсион рассуждал таким образом, граф слушал его, не прерывая. Затем он сказал:
— Надо признать, что вам присущи благороднейшие и великодушнейшие чувства; я никогда не устану вас слушать. Вы мимоходом высказали множество мыслей, достойных быть записанными, и мне кажется, что читатели ваших книг были бы весьма рады найти в них подобные предуведомления.
— Вы очень любезны, — отвечал Франсион, — но шутки в сторону: уверяю вас, что зачастую бывает крайне необходимо предпослать своим произведениям такие предуведомления или предисловия, ибо в них иногда высказываешь ряд особых соображений, относящихся к нашей чести. Тем не менее встречаются такие нелюбознательные люди, которые в них никогда не заглядывают, не зная, что автор обнаруживает свойства своего ума скорее там, нежели в остальной части книги. Я спросил как-то одного глупца такого сорта, почему он не читает предисловий. Как выяснилось из его ответа, он думал, что они ничем не отличаются друг от друга и что достаточно раз в жизни прочитать одно из них; ибо все они озаглавлены «предисловие», а поскольку заглавия одинаковы, то таково же должно быть и содержание. Тем, кому попадутся в руки мои книги, надлежит поступать иначе, если они хотят, чтобы я хоть сколько-нибудь их уважал; пусть всегда читают мои предисловия, ибо я стараюсь помещать туда только рассуждения, служащие для какой-нибудь цели.
— Я никогда не буду в числе тех, кто от этого уклонится, — заявил Ремон, — но скажите мне, что представляет собою ваша последняя книга.
— Это забавный случай, — возразил Франсион, — книга готова, и тем не менее еще не написано ни строчки. Знайте же, что она является весьма едкой сатирой против лиц, о коих у меня есть основание говорить откровенно; а так как стиль ее весьма необычен и трудно подыскать для этой вещи вполне подходящее заглавие, то я назвал ее «Книга без заглавия». Это будет одновременно заглавие и не заглавие, но оно вполне уместно для такого причудливого произведения. Тема, которую я в нем развиваю, заключается в разоблачении жизни и пороков высокопоставленных особ, корчащих из себя серьезных и степенных людей, но являющихся сущими лицемерами. Поскольку эта книга носит название, не имея такового, я придумал еще одну забавную штуку, а именно: я предпошлю ей посвятительное послание, которое не будет посвятительным, или по меньшей мере посвящу ее не посвящая. Вот в чем заключается моя выдумка: на второй странице будет стоять прописными буквами К СИЛЬНЫМ МИРА СЕГО в качестве некоего обращения, посвятительной эпистолы, а затем в точности последуют такие слова:
«Я написал это послание не для того, чтоб посвятить вам свою книгу, а для того, чтоб уведомить, что я вам ее не посвящаю. Вы скажете, что не велик, мол, подарок — описание кучи дурацких поступков, которые я подметил; но почему не дали вы мне повода повествовать о прекрасных деяниях и почему бы мне не осмелиться говорить о том, что другие осмеливаются делать? Я слишком откровенен, чтоб утаивать правду, и если б у меня было достаточно досуга, то пополнил бы свою книгу жизнеописанием множества лиц, которые непрестанными дурачествами словно домогаются места в этой истории. Если те, о коих я уже говорил в своих сатирических произведениях, не признают, что я часто выставлял себя в качестве первой мишени, и не захотят смеяться вместе со мной над тем, как я их описал, а пожелают разыгрывать обиженных, то знаете ли вы, чего они добьются? Они добьются того, что все будут знать, в кого я метил, тогда как до сих пор это оставалось неизвестным, а кроме того, они побудят меня впредь не скрывать их имен, поскольку они сами себя выдали. Полагаете ли вы, что человек такого склада будет очень заботиться о том, чтоб посвящать свои книги, и что я, обожая только божественные совершенства, стану унижаться перед кучкой людей, коим надлежит благословлять судьбу за ниспосланные им богатства, прикрывающие их недостатки? Да будет вам ведомо, что я смотрю на мир исключительно как на комедию и что ценю людей постольку, поскольку они хорошо играют порученную им роль. Тот, кто родился крестьянином и живет честной крестьянской жизнью, представляется мне более достойным похвалы, нежели тот, кто родился дворянином, а поступает не по-дворянски, таким образом, уважая всякого за то, что он собой представляет, а не за то, чем он владеет, я отношусь с одинаковым почтением к тому, кто отягощен бременем важных дел, как и к тому, кто несет на спине бремя вязанки дров, если оба они одинаково добродетельны. Я слишком почитаю истину, а потому верю, что существуют люди, столь же прославленные своими достоинствами, как своим происхождением и богатством, и что наш век не настолько одичал, чтоб среди вас не нашлось кого-нибудь, кто бы уважал добро; пусть же те, кто причисляет себя к сторонникам добра, впредь проявляют эту склонность отчетливее, нежели прежде, и тогда я обещаю не только посвящать им книги, но готов жить и умереть, служа им».
Вот послание, с которым я обращусь к сильным мира сего и которое, однако, не является посланием или по крайней мере может быть названо не столько посвящением, сколько отказом от посвящения.
Очень забавно и очень смело, — сказал Ремон, — и это никого не оскорбляет, ибо вы обращаетесь не к добродетельным людям, и не к ним относятся ваши нападки. Но когда же вы всерьез засядете за работу?
Полагаю, — возразил Франсион, — что через несколько дней занесу на бумагу свое последнее произведение, но не пущу его в публику, равно как и свое полное жизнеописание, над коим я буду работать, когда достигну той гавани, куда стремлюсь. Мне вовсе не хочется себя стеснять; я пишу только для собственного развлечения и, прежде чем засесть, вынимаю лютню из чехла, а затем, написав страничку, играю, прогуливаясь по горнице, дабы музыка служила мне интермедией, как в комических пьесах. Вот как я работаю и при этом не кусаю ногтей, раздумывая над своим сочинением. Но стоит ли сообщать потомству произведения, которым было посвящено так мало труда? Если я и поступал так раньше, то довольно часто в этом раскаиваюсь; мне хочется, чтоб только ближайшие друзья видели мои будущие труды.
— Готов утешиться, — сказал Ремон, — лишь бы я оказался в их числе, но надеюсь, что вы меня не забудете.
— Честное слово, любезный друг, — отвечал Франсион, — вы говорите слишком серьезно о предмете, который того не стоит. Не стану вводить вас в заблуждение. Знайте же, что я вовсе не такой великий писатель, за какого выдавал себя шутки ради с того времени, как мы встретились с вами во Франции. Все это больше видимость, нежели дело. Я знаю наизусть несколько произведений своих друзей, каковые нередко цитирую, и когда подносил что-либо вельможам, то либо пользовался чужими трудами, либо у меня ничего не выходило путного. Да и где было такому бедному кавалеру, как я, приобрести столько познаний? Это дело для записных писак, которые ночуют на Парнасе.
— Недурная уловка, — заметил Ремон. — Не предполагаете ли вы этим способом отбояриться от того, чтоб показать мне свои произведения?
— Раз вы этого хотите, — возразил Франсион, — то я покажу вам все, что напишу, хотя эти вещицы и недостойны внимания такого человека, как вы.
Насколько известно, Франсион обладал гораздо большими дарованиями, нежели притворялся: он мог выполнить в короткое время то, что предпринял. Но, правда, переживал он тогда такую пору, когда не столько ему надо было писать, сколько о нем. И действительно, ум его был занят совсем другими мыслями: видя, что Гортензиус нисколько не меняется и по-прежнему заражен безмерным самомнением, он решил развлечения ради сыграть с ним забавную штуку. Он сообщил о своем намерении Ремону, дю Бюисону и Одберу без коих не мог бы его осуществить, а для большего успеха этой затеи привлек также четырех весьма приятных в обхождении немецких дворян, с которыми свел знакомство, но которых Гортензиус еще не знал. Однажды, когда этот ученый муж находился у Франсиона, вошел Одбер и сказал:
— Несколько времени тому назад в Рим приехали поляки; не известно ли вам, для какой цели? Говорят, что умер их король, но я не слыхал, кого именно выбрали ему в преемники; вероятно, какого-нибудь итальянского принца, который сейчас находится здесь.
Все присутствующие заявили, что впервые об этом слышат, а затем стали строить догадки, кому быть польским королем, и одни называли одного принца, другие другого. Так они поговорили между собой, после чего дю Бюисон нарочито отправился прогуляться по городу и, вернувшись к тому времени, когда Франсион и Дорини, а также приглашенный к ужину Гортензиус собирались садиться за стол, сказал им серьезнейшим тоном:
— Ах, господа, вы едва ли поверите тому, что мне только что передали. Действительно, здесь находятся поляки, и приехали они к тому, кого избрали своим королем. Я осведомился, кто он; мне сказали, что это некий французский дворянин, на которого пал их выбор, так как, придерживаясь весьма замечательного учения, он способен восстановить среди них справедливость во всем ее блеске и своими разумными советами возвеличить славу их оружия. Мне сообщили также, что избранника зовут Гортензиусом и что поляки весьма рады получить короля, происходящего по прямой линии от одного из консулов Древнего Рима. Вероятно, это вы, сударь, — добавил он, обращаясь к Гортензиусу.
— Но правду ли вы говорите? — спросил тот.
— Готов умереть, если это не так, — возразил дю Бюисон, — возможно, что вы скоре увидите тому доказательства.
Тогда все принялись самым серьезным образом рассуждать об этом, радуясь такому счастью, а Гортензиус был вне себя от волнения.
Не успели они поужинать и наполовину, как к крыльцу подъехала карета и несколько всадников, а затем раздался громкий стук в двери. Петроний, приближенный дворянин Франсиона, сошел вниз навести справки! вернувшись, он доложил, что то были поляки, выражавшие желание переговорить с вельможей по имени Гортензиус.
— Это — вы, без всякого сомнения, — сказал Франсион. — Ах, господи, почему мы ужинаем так поздно и не велели прибрать здесь получше! Они застанут ужасный беспорядок.
Гортензиус держал в зто время в руках стакан, каковой собирался поднести к губам, но как, согласно пословице, от кубка до рта не одна верста, то, обрадованный известием, он уронил стакан вместе со всем его содержимым.
— Разбился! — воскликнул он в порыве чувств. — Невелика беда: а вот о чем я думал, надевши сегодня это невзрачное платье? Что скажут господа поляки, увидав меня в таком неказистом виде? Почему не сообщили мне заранее об их приходе? Я бы принарядился побогаче, и Ремон одолжил бы мне свой лучший плащ.
— Вам следует одеться хоть сколько-нибудь по моде их страны, — сказал Ремон. — Я сейчас научу вас, как вам поступить.
Тогда все встали из-за стола, а лакеи убрали посуду и привели в порядок горницу Ремона, насколько было возможно. Ремон послал в свою гардеробную за подбитой мехом атласной епанчой цвета увядшей розы, каковая служила ему в дни болезни. Затем он сказал Гортензиусу:
— Накиньте это на плечи: поляки отнесутся к вам с большим уважением, когда увидят, что вы уже одеты по тамошней моде; меха у них в большом ходу, так как климат в Польше холоднее здешнего.
Гортензиус был в таком приподнятом настроении, что готов был послушаться кого угодно; он охотно надел епанчу и уселся по совету Франсиона на высокий стул, а остальные стали подле него с обнаженными головами, дабы поляки сочли его за именитого вельможу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66
Пока Франсион рассуждал таким образом, граф слушал его, не прерывая. Затем он сказал:
— Надо признать, что вам присущи благороднейшие и великодушнейшие чувства; я никогда не устану вас слушать. Вы мимоходом высказали множество мыслей, достойных быть записанными, и мне кажется, что читатели ваших книг были бы весьма рады найти в них подобные предуведомления.
— Вы очень любезны, — отвечал Франсион, — но шутки в сторону: уверяю вас, что зачастую бывает крайне необходимо предпослать своим произведениям такие предуведомления или предисловия, ибо в них иногда высказываешь ряд особых соображений, относящихся к нашей чести. Тем не менее встречаются такие нелюбознательные люди, которые в них никогда не заглядывают, не зная, что автор обнаруживает свойства своего ума скорее там, нежели в остальной части книги. Я спросил как-то одного глупца такого сорта, почему он не читает предисловий. Как выяснилось из его ответа, он думал, что они ничем не отличаются друг от друга и что достаточно раз в жизни прочитать одно из них; ибо все они озаглавлены «предисловие», а поскольку заглавия одинаковы, то таково же должно быть и содержание. Тем, кому попадутся в руки мои книги, надлежит поступать иначе, если они хотят, чтобы я хоть сколько-нибудь их уважал; пусть всегда читают мои предисловия, ибо я стараюсь помещать туда только рассуждения, служащие для какой-нибудь цели.
— Я никогда не буду в числе тех, кто от этого уклонится, — заявил Ремон, — но скажите мне, что представляет собою ваша последняя книга.
— Это забавный случай, — возразил Франсион, — книга готова, и тем не менее еще не написано ни строчки. Знайте же, что она является весьма едкой сатирой против лиц, о коих у меня есть основание говорить откровенно; а так как стиль ее весьма необычен и трудно подыскать для этой вещи вполне подходящее заглавие, то я назвал ее «Книга без заглавия». Это будет одновременно заглавие и не заглавие, но оно вполне уместно для такого причудливого произведения. Тема, которую я в нем развиваю, заключается в разоблачении жизни и пороков высокопоставленных особ, корчащих из себя серьезных и степенных людей, но являющихся сущими лицемерами. Поскольку эта книга носит название, не имея такового, я придумал еще одну забавную штуку, а именно: я предпошлю ей посвятительное послание, которое не будет посвятительным, или по меньшей мере посвящу ее не посвящая. Вот в чем заключается моя выдумка: на второй странице будет стоять прописными буквами К СИЛЬНЫМ МИРА СЕГО в качестве некоего обращения, посвятительной эпистолы, а затем в точности последуют такие слова:
«Я написал это послание не для того, чтоб посвятить вам свою книгу, а для того, чтоб уведомить, что я вам ее не посвящаю. Вы скажете, что не велик, мол, подарок — описание кучи дурацких поступков, которые я подметил; но почему не дали вы мне повода повествовать о прекрасных деяниях и почему бы мне не осмелиться говорить о том, что другие осмеливаются делать? Я слишком откровенен, чтоб утаивать правду, и если б у меня было достаточно досуга, то пополнил бы свою книгу жизнеописанием множества лиц, которые непрестанными дурачествами словно домогаются места в этой истории. Если те, о коих я уже говорил в своих сатирических произведениях, не признают, что я часто выставлял себя в качестве первой мишени, и не захотят смеяться вместе со мной над тем, как я их описал, а пожелают разыгрывать обиженных, то знаете ли вы, чего они добьются? Они добьются того, что все будут знать, в кого я метил, тогда как до сих пор это оставалось неизвестным, а кроме того, они побудят меня впредь не скрывать их имен, поскольку они сами себя выдали. Полагаете ли вы, что человек такого склада будет очень заботиться о том, чтоб посвящать свои книги, и что я, обожая только божественные совершенства, стану унижаться перед кучкой людей, коим надлежит благословлять судьбу за ниспосланные им богатства, прикрывающие их недостатки? Да будет вам ведомо, что я смотрю на мир исключительно как на комедию и что ценю людей постольку, поскольку они хорошо играют порученную им роль. Тот, кто родился крестьянином и живет честной крестьянской жизнью, представляется мне более достойным похвалы, нежели тот, кто родился дворянином, а поступает не по-дворянски, таким образом, уважая всякого за то, что он собой представляет, а не за то, чем он владеет, я отношусь с одинаковым почтением к тому, кто отягощен бременем важных дел, как и к тому, кто несет на спине бремя вязанки дров, если оба они одинаково добродетельны. Я слишком почитаю истину, а потому верю, что существуют люди, столь же прославленные своими достоинствами, как своим происхождением и богатством, и что наш век не настолько одичал, чтоб среди вас не нашлось кого-нибудь, кто бы уважал добро; пусть же те, кто причисляет себя к сторонникам добра, впредь проявляют эту склонность отчетливее, нежели прежде, и тогда я обещаю не только посвящать им книги, но готов жить и умереть, служа им».
Вот послание, с которым я обращусь к сильным мира сего и которое, однако, не является посланием или по крайней мере может быть названо не столько посвящением, сколько отказом от посвящения.
Очень забавно и очень смело, — сказал Ремон, — и это никого не оскорбляет, ибо вы обращаетесь не к добродетельным людям, и не к ним относятся ваши нападки. Но когда же вы всерьез засядете за работу?
Полагаю, — возразил Франсион, — что через несколько дней занесу на бумагу свое последнее произведение, но не пущу его в публику, равно как и свое полное жизнеописание, над коим я буду работать, когда достигну той гавани, куда стремлюсь. Мне вовсе не хочется себя стеснять; я пишу только для собственного развлечения и, прежде чем засесть, вынимаю лютню из чехла, а затем, написав страничку, играю, прогуливаясь по горнице, дабы музыка служила мне интермедией, как в комических пьесах. Вот как я работаю и при этом не кусаю ногтей, раздумывая над своим сочинением. Но стоит ли сообщать потомству произведения, которым было посвящено так мало труда? Если я и поступал так раньше, то довольно часто в этом раскаиваюсь; мне хочется, чтоб только ближайшие друзья видели мои будущие труды.
— Готов утешиться, — сказал Ремон, — лишь бы я оказался в их числе, но надеюсь, что вы меня не забудете.
— Честное слово, любезный друг, — отвечал Франсион, — вы говорите слишком серьезно о предмете, который того не стоит. Не стану вводить вас в заблуждение. Знайте же, что я вовсе не такой великий писатель, за какого выдавал себя шутки ради с того времени, как мы встретились с вами во Франции. Все это больше видимость, нежели дело. Я знаю наизусть несколько произведений своих друзей, каковые нередко цитирую, и когда подносил что-либо вельможам, то либо пользовался чужими трудами, либо у меня ничего не выходило путного. Да и где было такому бедному кавалеру, как я, приобрести столько познаний? Это дело для записных писак, которые ночуют на Парнасе.
— Недурная уловка, — заметил Ремон. — Не предполагаете ли вы этим способом отбояриться от того, чтоб показать мне свои произведения?
— Раз вы этого хотите, — возразил Франсион, — то я покажу вам все, что напишу, хотя эти вещицы и недостойны внимания такого человека, как вы.
Насколько известно, Франсион обладал гораздо большими дарованиями, нежели притворялся: он мог выполнить в короткое время то, что предпринял. Но, правда, переживал он тогда такую пору, когда не столько ему надо было писать, сколько о нем. И действительно, ум его был занят совсем другими мыслями: видя, что Гортензиус нисколько не меняется и по-прежнему заражен безмерным самомнением, он решил развлечения ради сыграть с ним забавную штуку. Он сообщил о своем намерении Ремону, дю Бюисону и Одберу без коих не мог бы его осуществить, а для большего успеха этой затеи привлек также четырех весьма приятных в обхождении немецких дворян, с которыми свел знакомство, но которых Гортензиус еще не знал. Однажды, когда этот ученый муж находился у Франсиона, вошел Одбер и сказал:
— Несколько времени тому назад в Рим приехали поляки; не известно ли вам, для какой цели? Говорят, что умер их король, но я не слыхал, кого именно выбрали ему в преемники; вероятно, какого-нибудь итальянского принца, который сейчас находится здесь.
Все присутствующие заявили, что впервые об этом слышат, а затем стали строить догадки, кому быть польским королем, и одни называли одного принца, другие другого. Так они поговорили между собой, после чего дю Бюисон нарочито отправился прогуляться по городу и, вернувшись к тому времени, когда Франсион и Дорини, а также приглашенный к ужину Гортензиус собирались садиться за стол, сказал им серьезнейшим тоном:
— Ах, господа, вы едва ли поверите тому, что мне только что передали. Действительно, здесь находятся поляки, и приехали они к тому, кого избрали своим королем. Я осведомился, кто он; мне сказали, что это некий французский дворянин, на которого пал их выбор, так как, придерживаясь весьма замечательного учения, он способен восстановить среди них справедливость во всем ее блеске и своими разумными советами возвеличить славу их оружия. Мне сообщили также, что избранника зовут Гортензиусом и что поляки весьма рады получить короля, происходящего по прямой линии от одного из консулов Древнего Рима. Вероятно, это вы, сударь, — добавил он, обращаясь к Гортензиусу.
— Но правду ли вы говорите? — спросил тот.
— Готов умереть, если это не так, — возразил дю Бюисон, — возможно, что вы скоре увидите тому доказательства.
Тогда все принялись самым серьезным образом рассуждать об этом, радуясь такому счастью, а Гортензиус был вне себя от волнения.
Не успели они поужинать и наполовину, как к крыльцу подъехала карета и несколько всадников, а затем раздался громкий стук в двери. Петроний, приближенный дворянин Франсиона, сошел вниз навести справки! вернувшись, он доложил, что то были поляки, выражавшие желание переговорить с вельможей по имени Гортензиус.
— Это — вы, без всякого сомнения, — сказал Франсион. — Ах, господи, почему мы ужинаем так поздно и не велели прибрать здесь получше! Они застанут ужасный беспорядок.
Гортензиус держал в зто время в руках стакан, каковой собирался поднести к губам, но как, согласно пословице, от кубка до рта не одна верста, то, обрадованный известием, он уронил стакан вместе со всем его содержимым.
— Разбился! — воскликнул он в порыве чувств. — Невелика беда: а вот о чем я думал, надевши сегодня это невзрачное платье? Что скажут господа поляки, увидав меня в таком неказистом виде? Почему не сообщили мне заранее об их приходе? Я бы принарядился побогаче, и Ремон одолжил бы мне свой лучший плащ.
— Вам следует одеться хоть сколько-нибудь по моде их страны, — сказал Ремон. — Я сейчас научу вас, как вам поступить.
Тогда все встали из-за стола, а лакеи убрали посуду и привели в порядок горницу Ремона, насколько было возможно. Ремон послал в свою гардеробную за подбитой мехом атласной епанчой цвета увядшей розы, каковая служила ему в дни болезни. Затем он сказал Гортензиусу:
— Накиньте это на плечи: поляки отнесутся к вам с большим уважением, когда увидят, что вы уже одеты по тамошней моде; меха у них в большом ходу, так как климат в Польше холоднее здешнего.
Гортензиус был в таком приподнятом настроении, что готов был послушаться кого угодно; он охотно надел епанчу и уселся по совету Франсиона на высокий стул, а остальные стали подле него с обнаженными головами, дабы поляки сочли его за именитого вельможу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66