А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ни на час не мог я оторваться от многообразия ужасов или найти прибежище в тиши раздумья. Воздуха, движения, смены впечатлений, контрастов – всех этих великих живителей бренного человеческого тела навсегда лишила меня неумолимая тирания, под власть которой я попал. Пустота моей ночной камеры казалась мне столь же невыносимой. Все ее оборудование составляла солома, служившая мне для отдыха. Помещение было узкое, сырое, нездоровое. Дремота, в которую погружался мой ум, измученный самым нестерпимым однообразием, ум, которому, чтобы скоротать мучительные часы, никогда не предоставлялось никаких занятий, была кратковременной, несносной и не освежающей. Во сне еще больше, чем наяву, мысли мои были полны растерянности и беспорядочных искаженных образов. Вслед за такой дремотой наступали часы, которые по правилам нашей тюрьмы я вынужден был, хотя и бодрствуя, проводить одиноко, в унылом мраке. У меня не было там ни книг, ни перьев, ни других предметов, на которые можно было бы направить свое внимание: все было лишь неразличимой пустотой. Как мог выносить эти страдания ум, столь деятельный и неутомимый, как мой? Я не мог погрузить его в летаргию, не мог забыть своих горестей: они преследовали меня с неустанной и дьявольской злобой. Жестокий, неумолимый порядок, установленный человеком и обрекающий человека на подобную пытку, разрешающий ее и не ведающий, что делается с его разрешения, слишком нерадивый и бесчувственный, чтобы входить в такие мелкие подробности, именующий это испытанием невинности и защитою свободы! Тысячу раз готов я был размозжить себе голову о стены своей темницы; тысячу раз призывал я смерть и с невыразимой жадностью желал, чтобы наступил конец моим страданиям; тысячу раз думал я о самоубийстве и, полный душевной горечи, перебирал способы скинуть с себя бремя жизни. Зачем мне нужна была жизнь? Я видел достаточно, чтобы смотреть на нее с отвращением. К чему мне было ждать затягивающегося осуществления узаконенного произвола, не решаясь даже умереть иначе, как по предписанию последнего? И все-таки какое-то необъяснимое чувство удерживало мою руку. Я с отчаянной настойчивостью цеплялся за призрак существования, за его таинственные прелести и пустые обольщения.
ГЛАВА XII
Вот какие размышления посещали меня в первые дни моего заточения; вследствие их проходило оно в непрестанной тоске. Но через некоторое время мое естество, устав скорбеть, отказалось по-прежнему сгибаться под бременем; мысль, которая непрестанно изменяется, родила ряд размышлений, совершенно отличных от прежних.
Мое мужество ожило вновь. Я привык быть всегда веселым, невозмутимым, в хорошем расположении духа, и эта привычка теперь ко мне вернулась, посетила меня в глубине моей темницы. Как только мои чувства приняли такой оборот, я понял, что разумно и вполне возможно сохранить мир и спокойствие. Мой разум подсказал мне, что в этом беспомощном положении мне следует доказать свое превосходство над моими мучителями. Благословенное состояние невинности и удовлетворенности собой! Солнечное сияние чувства незапятнанности проникало ко мне сквозь все решетки моей камеры и доставляло моему сердцу в десять тысяч раз больше радости, чем рабам порока доставляют соединенные красоты природы и искусства. Я открыл секрет, чем занять свой ум. Я сказал себе: «Меня запирают на половину суток в полной темноте, без всяких видимых источников развлечения. Другую половину суток я провожу среди шума, беспорядка, суеты. Что из того? Разве я не могу черпать развлечения из запасов собственного ума? Разве он не нагружен разными знаниями? Разве я не отдавался в детстве удовлетворению ненасытного любопытства? Когда же мне и извлекать выгоду из этих высоких преимуществ, как не в настоящее время?» В соответствии с этим я приступил к проверке запасов своей памяти и своей способности сочинять. Я стал развлекаться, припоминая историю своей жизни. Постепенно я воскресил в уме множество мелких обстоятельств, которые остались бы навеки забытыми, если бы не эти мои упражнения. Я мысленно повторял целые разговоры, вспоминал, о чем они шли, самый ход их, связанные с ними случаи и часто даже подлинные слова. Я раздумывал над всем этим, пока совершенно не углублялся в свои мысли. Я перебирал их, пока ум мой не воспламенялся энтузиазмом. Я находил разного рода занятия, приспособленные к ночному одиночеству, когда я мог дать полную свободу внушениям своего ума, и к дневной суете, когда главной моей заботой было не замечать шума, меня окружавшего.
Мало-помалу, оставив историю своей жизни, я занялся приключениями воображаемыми. Я представлял себе всевозможные положения, в какие мог бы быть поставлен, и придумывал подходящий для каждого случая образ действий. Так свыкся я со сценами оскорблений и опасностей, нежности и угнетения. Часто воображение представляло мне страшные часы уничтожения. Иные из моих мечтаний заставляли кипеть мою кровь безудержным негодованием, другие – терпеливо накапливать всю силу моего духа для какого-нибудь потрясающего столкновения. Я вырабатывал в себе ораторские приемы, подходящие к этим различным положениям, и в одиночестве своей темницы достиг больших успехов по части красноречия, чем достиг бы их среди оживленной и суетливой толпы.
В конце концов я стал распределять свое время так же правильно, как это делает человек, изучающий науки, который в разные часы дня переходит от математики к поэзии и от поэзии к международному праву. Я так же редко нарушал свое расписание, да и предметы исследования были у меня не менее многочисленны, чем у такого человека. Я повторил в своем заточении, при помощи одной только памяти, значительную часть Евклида и восстановил день за днем цепь событий и фактов, описанных некоторыми знаменитейшими историками. Я стал даже поэтом. И в то время как я описывал чувства, взлелеянные лицезрением природы, повествовал о характерах и страстях людей и с пламенным усердием участвовал в их великодушных решениях, я ускользал из убогого одиночества своей темницы и мысленно странствовал по всему многообразию человеческого общества. Я легко находил средства для того, в чем, по-видимому, всегда нуждается человеческий ум и что на свободе человеку предоставляют книги и перья, – отмечать время от времени достигнутые успехи.
В этих занятиях я с торжеством думал о том, до какой степени человек может быть независим от улыбок и превратностей судьбы. Я был недосягаем для нее, потому что не мог пасть ниже. С обычной точки зрения я мог казаться жалким и обездоленным, но на самом деле я ни в чем не нуждался. Пищу я получал грубую, но был здоров. Темница моя была отвратительна, но это меня не смущало. Я был лишен свежего воздуха и обычного моциона, но я нашел способ делать телесные упражнения в своей темнице даже до испарины. Я не имел возможности удаляться от внушающего отвращение общества в самую приятную и ценную часть дня, но я скоро в совершенстве усвоил искусство уединяться мысленно, и я видел и слышал окружающих меня людей столь короткое время и столь редко, как мне этого хотелось.
Таков человек, взятый сам по себе; так проста его природа, так ограничены его потребности. Как отличен от него человек в искусственно созданном обществе! Строятся дворцы, чтобы принять его, приготовляются тысячи экипажей для его передвижения, целые провинции подвергаются грабежу для удовлетворения его аппетита, и со всех концов света ему доставляются одежда и обстановка. Так велики его траты и порабощающая его жажда приобретения. Его спокойствие и здоровье зависят от тысячи случайностей; его тело и душа преданы каждому, кто готов удовлетворить его властные желания.
В дополнение к невыгодам моего тогдашнего положения я был обречен на бесславную смерть. Но что из этого? Каждый человек должен умереть. Никто не знает, когда это с ним случится. И, уж конечно, неплохо встретить владычицу ужасов здоровым, вполне способным собраться с духом, вместо того чтобы принять ее уже наполовину сломленным болезнью и страданием, Во всяком случае, я решил быть полным хозяином тех дней, которые мне осталось жить. А это во власти человека, особенно если он до последней минуты своего существования сохраняет здоровье. Зачем же буду я позволять себе предаваться тщетным сожалениям? Чувство гордости, или, вернее, независимости и справедливости, побуждало меня говорить моим притеснителям: «Вы можете пресечь мое существование, но не можете возмутить мой душевный покой».
ГЛАВА XIII
Среди этих размышлений у меня явилась другая мысль, которая раньше не возникала. «Я радуюсь, и с основанием, бессилию своего гонителя, – говорил я себе. – Не больше ли даже это бессилие, чем я до сих пор предполагал? Я говорю, что он может пресечь мое существование, но не может возмутить мой душевный покой. И это верно: мой ум, ясность моего духа, твердость характера – не в его власти. Но разве нельзя отнести это и к моей жизни, если я захочу? Каковы те вещественные преграды, которых человек никогда не преодолевал? Существует ли столь трудное предприятие, которое уже не было кем-нибудь осуществлено? А если его могли осуществить другие, почему же не смогу сделать это я? Разве побуждения к действию были у них сильнее? Разве жизнь была им дороже по более разнообразным причинам? Или у них было больше средств одушевить и украсить ее? Многие из тех, кто проявил наибольшую настойчивость и бесстрашие, явно уступали мне в этом отношении. Отчего бы мне не быть столь же смелым, как они? Алмаз и сталь податливы, как вода, для ума достаточно дерзкого и проницательного. Ум – сам себе господин и одарен могуществом, которое может дать ему возможность посмеяться над бдительностью тирана!» Я снова и снова возвращался к этим мыслям и, возбужденный ими, восклицал: «Нет, я не умру!»
В ранней молодости я читал книги всякого рода. Мне случалось читать о взломщиках, для которых замки и запоры были игрушками и которые, для того чтобы показать свое искусство, в виде опыта проникали в самые укрепленные дома без всякого шума и чуть ли не с такой же малой затратой усилий, какая другим нужна на то, чтобы поднять щеколду. Ничто так не привлекает юношеский ум, как удивительное. Ничего не домогается он с большим рвением, чем возможности поражать зрителей своими необыкновенными усилиями. В моих размышлениях, никем не направляемых, неясных, неуловимых и свободных, ум представлялся мне способным вдумчиво доискиваться оснований; он вовсе не предназначен природой быть рабом силы. Так неужели человек властен захватить меня и удерживать при помощи насилия? Неужели я не ускользну от самых неусыпных поисков, если приму решение освободиться? Для мыслящей части нашего существа эти члены, это тело представляют злополучный и обременительный груз, который ему приходится влачить за собою. Но почему бы силе мышления не проявить способности облегчить груз настолько, что он перестанет ощущаться? Эти мысли моей юности отнюдь не были чужды настоящему моему положению.
Ближайшим нашим соседом, когда я жил в доме моего отца, был плотник. Едва оторвавшись от чтения, о котором я говорил, я спешил к нему еще раз посмотреть на его инструменты и узнать, что можно ими делать и как их употреблять. Этот плотник был человек большого и изобретательного ума. А так как его дарования находили применение только в пределах его ремесла, то он был весьма изобретательным и рассуждал о своем мастерстве очень основательно. Поэтому общение с ним занимало меня; он давал толчок моим мыслям, и мне даже случалось совершенствовать те советы, которые он мне давал. Беседовать с ним для меня было особенно приятно. Сначала я иногда работал с ним для забавы, а затем помогал ему время от времени как подручный. Я был крепкого сложения и благодаря приобретенному таким образом опыту присоединил к обладанию силой умение применять ее надлежащим образом по своему желанию.
Существует странное, но нередко наблюдающееся свойство человеческого ума, – что именно те знания, в которых мы больше всего нуждаемся в трудную минуту и которые мы, может быть, успели накопить предшествующими трудами, не возникают в памяти в то время, когда ими следовало бы воспользоваться. Так и мой ум со времени заточения совершил уже два круга совершенно различных мыслей, прежде чем ему представилось средство к освобождению. Мои способности в первом круге были подавлены и поднялись до предельного энтузиазма во втором; но в то же время в обоих случаях я считал несомненным, что должен безмолвно покориться всему, что ни вздумают со мной сделать мои притеснители.
Пока ум мой пребывал в нерешительности, – прошло немногим больше месяца с начала моего заключения, – начались заседания суда, происходившие в этом городе два раза в год. В эту сессию дело мое не было назначено, а обречено было на то, чтобы пролежать еще шесть месяцев. Так же поступили бы с ним и в том случае, если бы у меня были такие же твердые основания ждать оправдания, как теперь – осуждения. Если бы я был задержан по причинам самым незначительным из всех, какие только судья мог признать достаточными для предания суду беззащитного нищего, и тогда мне пришлось бы ждать примерно двести семнадцать дней, прежде чем выяснилась бы моя невиновность. Вот как несовершенно действие хваленых законов в стране, где законодатели заседают по четыре-шесть месяцев в году! Мне так и не удалось узнать, был ли я обязан этим затягиванием дела вмешательству моего преследователя или оно вытекало из обычного порядка отправления правосудия, который слишком торжествен и полон достоинства, чтобы сообразоваться с правами или нуждами ничтожной личности.
Это было не единственное происшествие из случившихся со мной во время моего заточения, которому я не мог найти удовлетворительного объяснения. Приблизительно в то же самое время отношение ко мне смотрителя начало изменяться. Однажды утром он вызвал меня в ту часть здания, которая была отведена лично для него. Слегка запинаясь, он выразил сожаление, что у меня так мало удобств, и спросил, не хочу ли я поместиться в отдельной комнате у него в семье? Я был поражен этим неожиданным вопросом и пожелал узнать, не побудил ли его кто-нибудь сделать мне такое предложение. Он ответил, что нет. Но теперь, когда сессия суда закончилась, на его попечении осталось меньше преступников, и у него больше времени, чтобы присмотреться к ним. Он считает, что я неплохой молодой человек, и дружески расположен ко мне. Я не сводил глаз с его лица, пока он говорил, и не мог подметить в нем ни малейшего признака доброты; мне показалось, что он играет не свойственную ему роль и что это сообщает ему некоторую неловкость. Однако он продолжал в том же духе и предложил мне без стеснений столоваться у него. Если я соглашусь, говорил он, это не составит для него никакого различия, он и не подумает ничего брать с меня за это; у него, конечно, всегда найдется лишний кусок для одного человека, зато его жене и дочери Пегги будет чрезвычайно приятно послушать разговор ученого человека, каким, насколько он может судить, я являюсь. Может быть, и мне самому их общество не покажется неприятным.
Я стал обдумывать его предложение; я ничуть не сомневался, – хотя смотритель и утверждал противное, – что это предложение проистекало не из некоего непроизвольного побуждения человеколюбия, но что у него, выражаясь языком людей его склада, было достаточно оснований поступать таким образом. Я терялся в догадках, кто мог быть виновником этой снисходительности и внимания. Двумя наиболее подходящими лицами были мистер Фокленд и мистер Форстер. Последнего я знал как человека сурового и неумолимого в отношении тех, кого он считал порочными. Он кичился своей неподатливостью на те мягкие чувства, которые, по его мнению, не достигают другой цели, кроме той, что отклоняют нас от нашего долга. Мистер Фокленд, напротив, был человек самой тонкой чувствительности; из нее проистекали его радости и огорчения, добродетели и пороки. Хотя бы он был самым злейшим врагом, во власти которого я только мог очутиться, и хотя чувство человеколюбия отнюдь не могло бы изменить или подчинить себе направление его мыслей, я все-таки убеждал себя, что скорее он, чем его родственник, способен был мысленно посетить мою темницу и почувствовать себя обязанным облегчить мои страдания.
Эти догадки ни в коем случае не могли пролить бальзам на мою душу. Мысли мои были полны гнева против моего преследователя. Мог ли я думать с кротостью о человеке, который ставил ни во что мое доброе имя и мою жизнь, когда дело шло об удовлетворении его господствующей страсти? Я видел, как он уничтожил первое и подвергал опасности вторую с таким спокойствием и хладнокровием, что я не мог думать об этом без ужаса.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47