Какой лондонский перипатетик нынешних времен не видел женщины, которая, вследствие какого-то повреждения позвоночника, ходит согнувшись вдвое и голова которой откинута вбок так, что падает на руку вблизи запястья? Кто не знает ее шали, и корзинки, и палки, помогающей ей брести почти наугад, так как она не видит ничего, кроме мостовой? Она никогда не просит милостыни, никогда не останавливается, она всегда куда-то идет, хотя и без всякого дела. Как она существует, откуда приходят, куда уходит и зачем? Я помню время, когда ее пожелтевшие руки представляли собою одни кости, обтянутые пергаментом. С тех пор произошли кое-какие перемены: теперь на них можно видеть отдаленное подобие человеческой кожи. Центром, вокруг которого она вращается по орбите длиною в полмили, можно считать Стрэнд. Почему она забрела так далеко на восток? И ведь она возвращается обратно! До какого же еще более отдаленного места она доходила? В здешних краях ее видят не часто. Достоверные сведения об этом я получаю от собаки — кривобокой дворняжки с глуповатым, задранным кверху хвостиком, которая, навострив уши, бредет по улице, выказывая дружелюбный интерес к своим двуногим собратьям — если мне позволено будет употребить такое выражение. Возле мясной лавки она ненадолго задерживается, затем с довольным видом и со слюнкой во рту, словно размышляя над превосходными качествами свинины, она медленно, как и я, продвигается дальше на восток и вдруг замечает приближение этого сложенного вдвое узла тряпок. Ее поражает не столько сам узел (хотя и он ее удивляет), сколько то, что внутри него есть какая-то движущая сила. Дворняжка останавливается, еще больше навостряет уши, делает легкую стойку, пристально всматривается, издает короткое, глухое рычание, и кончик ее носа, как я с ужасом замечаю, начинает блестеть. Узел все приближается, и тогда она лает, поджимает хвост и уже готова обратиться в бегство, однако убедив себя, что такой поступок неприличен для собаки, оборачивается и снова рассматривает движущуюся груду тряпья. После долгих сомнений ей приходит в голову, что где-то в этой груде должно быть лицо. Приняв отчаянное решение пойти на риск с целью это выяснить, она медленно подходит к узлу, медленно обходит его вокруг и, наткнувшись, наконец, на человеческое лицо там, где его не должно быть, в ужасе взвизгивает и спасается бегством по направлению к Ост-Индским докам.
Очутившись в том пункте моего обхода, где проходит Комершел-роуд, я припоминаю, что неподалеку отсюда расположена станция Степни, ускоряю шаг и свертываю в этом месте с Комершел-роуд, чтобы посмотреть, как сияет моя Звездочка на Востоке.
Детская больница, которую я назвал этим именем, живет полнокровной жизнью. Все койки заняты. Койка, где лежало прелестное дитя, занята теперь другим ребенком, а та милая крошка уже покоится вечным сном. Со времени моего предыдущего визита здесь выказали много доброты и забот; приятно видеть, что стены щедро украшены куклами. Любопытно, что думает Пудель о куклах, которые с застывшим взором простирают руки над кроватками и выставляют напоказ свои роскошные платья? Но Пудель гораздо больше интересуется пациентами. Я вижу, что он, совсем как заправский врач, обходит палаты в сопровождении другой собачонки, его подруги, которая семенит рядом с ним в качестве ассистентки. Пудель горит желанием познакомить меня с очаровательной маленькой девочкой, с виду совсем здоровой, но у которой, из-за рака колена, отнята нога. «Сложная операция, — как бы хочет сказать Пудель, обмахивая хвостом покрывало, — но, как видите, милостивый государь, вполне успешная!» Поглаживая Пуделя, пациентка с улыбкой добавляет: «Нога у меня так болела, что я даже обрадовалась, когда ее не стало!» Никогда еще не наблюдал я столь осмысленного поведения у собак, как у Пуделя в ту минуту, когда другая маленькая девочка раскрыла рот, чтобы показать необычайно распухший язык. Пудель — он стоит на стуле, чтобы быть на высоте положения, — смотрит на ее язык, из сочувствия высунув свой собственный с таким серьезным и понимающим видом, что у меня возникает желание сунуть руку в карман жилета и дать ему завернутую в бумажку гинею.
Я снова иду дозором и вблизи лаймхаузской церкви, конечного пункта моего обхода, оказываюсь перед каким-то «Заводом свинцовых белил». Пораженный этим названием, которое еще свежо в моей памяти, и сообразив, что завод — тот самый, о котором я упоминал в очерке о посещении Детской больницы Восточного Лондона и ее окрестностей в качестве путешественника не по торговым делам, я решил познакомиться с заводом.
Меня встретили два весьма разумных джентльмена, братья, владеющие предприятием совместно со своим отцом; они выразили полную готовность показать мне свой завод, после чего мы пошли по цехам. Завод занимается переработкой свинцовых болванок в свинцовые белила. Это достигается в результате постепенных химических изменений в свинце, которые производят в определенной последовательности. Способы переработки живописны и интересны; наиболее любопытен процесс выдерживания свинца на известной стадии производства в наполненных кислотой горшках, которые в огромном количестве ставят рядами, один на другой, и обкладывают со всех сторон дубильным веществом примерно на десять недель.
Прыгая по лесенкам, доскам и жердочкам до тех пор, пока я уже не знал, с кем себя сравнить — то ли с птицей, то ли с каменщиком, я, наконец, остановился на какой-то малюсенькой площадке и заглянул в один из огромных чердаков, куда снаружи, сквозь трещины в черепичной крыше, просачивался дневной свет. Несколько женщин подымались и спускались, относя на чердак горшки со свинцом и кислотой, подготовленные для закапывания в дымящемся дубильном веществе. Когда один ряд был полностью заставлен, его тщательно накрыли досками, которые в свою очередь тщательно засыпали слоем дубильного вещества, после чего сверху начали ставить новый ряд горшков; деревянные трубы обеспечивали достаточный приток воздуха. Ступив на чердак, который как раз заполнялся, я почувствовал, что от дубильного вещества пышет сильным жаром и что свинец и кислота пахнут далеко не изысканно, хотя, как я полагаю, на этой стадии их запах не ядовит. На других чердаках, где горшки откапывали, жар от дымящегося дубильного вещества был намного сильнее, а запах резче и въедливее. Я видел чердаки заполненные и порожние, наполовину заполненные и наполовину опорожненные; на них деловито карабкались сильные, расторопные женщины; и вся эта картина напоминала, пожалуй, чердак в доме какого-нибудь неимоверно богатого старого турка, преданные наложницы которого прячут его сокровища от подступающего султана или паши.
При изготовлении свинцовых белил, как и вообще при фабрикации пульп и красителей, один за другим следуют процессы смешивания, сепарации, промывки, размалывания, прокатки и прессовки. Некоторые из них бесспорно вредны для здоровья, причем опасность проистекает от вдыхания свинцовой пыли, или от соприкосновения со свинцом, или от того и другого вместе. Для предотвращения этой опасности выдаются, как я узнал, доброкачественные респираторы (сделанные просто-напросто из фланели и муслина, чтобы недорого было их заменять, а в некоторых случаях — стирать с душистым мылом), рукавицы и просторные халаты. Повсюду обилие свежего воздуха, струящегося через раскрытые, удачно расположенные окна. Кроме того, объяснили мне, применяется и такая благотворная мера предосторожности, как частая замена женщин, работающих в наиболее вредных местах (мера, основанная на их собственном опыте или на опасениях перед дурными последствиями). В просторных халатах, с закрытыми носами и ртами, женщины выглядели необычно и таинственно, и эта маскировка еще более усугубляла их сходство с наложницами из гарема старого турка.
После того как злосчастный свинец похоронен и воскрешен, подогрет и охлажден, перемешан и отделен, промыт и размолот, прокатан и спрессован, его в конце концов подвергают нагреванию на сильном огне. В огромном каменном помещении — уподоблю его пекарне — стоит цепочка из женщин в описанных мною нарядах и передает из рук в руки, и далее в печь, формы с хлебами по мере того, как их выдают пекаря. В печи высотою с обычный дом, пока еще холодной, полно мужчин и женщин, стоящих на временном настиле и проворно принимающих и укладывающих формы. Дверь другой печи, которая вскоре будет охлаждена и опорожнена, слегка приоткрывают, чтобы путешественник не по торговым делам мог в нее заглянуть. Путешественник поспешно отшатывается, задыхаясь от страшной жары и невыносимого зловония. В общем, работа в этих печах, сразу после того как они открыты, пожалуй, вреднейшее занятие на заводе.
Однако я не сомневаюсь в том, что владельцы завода искренне и упорно стараются свести вредность этой профессии до минимума.
Женщинам предоставлено помещение для умывания (на мой взгляд, там следовало бы держать побольше полотенец) и комната, где они хранят одежду, обедают, где к их услугам удобная кухонная плита и топливо и где им помогает служанка, следящая за тем, чтобы они не забыли помыть руки перед едой. Они состоят под наблюдением опытного врача, и при первых же симптомах отравления свинцом их заботливо лечат. Когда я зашел к ним, на столах стояли чайники и другая необходимая для ужина посуда, что придавало комнате уютный вид. Доказано, что женщины переносят эту работу намного лучше мужчин; некоторые из них заняты ею в продолжение многих лет, и тем не менее значительное большинство тех, кого я видел, были здоровы и работоспособны. С другой стороны, надо иметь в виду, что многие из них весьма капризны и на работу выходят нерегулярно.
Американская изобретательность, кажется, в скором времени приведет к тому, что производство свинцовых белил будет полностью механизировано. Чем скорей, тем лучше. А тем временем, расставаясь со своими прямодушными проводниками по заводу, я сказал, что им нечего скрывать и что они ни в чем не заслуживают упрека. А что до всего остального, то философская сторона проблемы отравления свинцом рабочих, как мне представляется, довольно точно сформулирована ирландкой, о которой я писал в одном из моих очерков и которая заявила: «Одни отравляются свинцом быстро, а другие потом, а некоторые никогда, но таких немного. И все это зависит от организма, сэр, у одних он крепкий, а у других слабый».
Возвратившись обратно по тому же маршруту, я закончил свой обход.
XXXVI. Бумажная закладка в Книге Жизни
Однажды (не важно, когда) я был всецело поглощен одним делом (не важно, каким), выполнить которое мог только сам, не рассчитывая на чью-либо помощь; оно требовало от меня постоянного напряжения памяти, внимания и физических сил, вынуждало меня беспрерывно менять свое место пребывания, перескакивая чуть ли не с поезда на поезд. Я занимался этим делом в стране с чрезвычайно суровым климатом, притом в условиях чрезвычайно суровой зимы, а по возвращении оттуда продолжал его в Англии, позволив себе лишь краткий отдых. Так шло до тех пор, пока, наконец, — казалось, совершенно неожиданно, — я настолько измотался, что, несмотря на обычную бодрость и уверенность в себе, усомнился, сумею ли выполнить эту нескончаемую задачу; впервые в жизни я испытал раздражительность, головокружение и тошноту, мой голос ослаб, зрение и чувство осязания начали сдавать, походка стала нетвердой, сознание затуманилось. Несколько часов спустя я обратился к врачу за советом, который и был мне дан — всего лишь в двух словах: «Немедленный отдых». Имея привычку относиться к себе столь же заботливо, как и ко всякому другому, и понимая, что совет этот как нельзя лучше отвечает моим интересам, я тотчас оставил дело, о котором говорил, и предался отдыху.
В намерения мои входило, так сказать, вложить бумажную закладку в книгу своей жизни, где в течение ближайших недель не должно было появиться никаких новых записей. Но случилось так, что и сама эта закладка тоже запечатлела некий весьма любопытные обстоятельства, о которых я и хочу рассказать с буквальной точностью. Повторяю: с буквальной точностью!
Среди этих любопытных обстоятельств отмечу прежде всего замечательное, в общем, сходство между, положением, в каком очутился я, и положением некоего мистера Мердла, описанным в художественном произведении под названием «Крошка Доррит». Разумеется, мистер Мердл был жулик, мошенник и вор, тогда как моя профессия менее предосудительна (и менее выгодна), но, в сущности, эта разница значения не имеет. Вот как обстояло дело с мистером Мердлом: «Сперва он умирал поочередно от всех существующих в мире болезней, не считая нескольких новых, мгновенно изобретенных для данного случая. Он с детства страдал тщательно скрываемой водянкой; он унаследовал от деда целую каменоломню в печени; ему в течение восемнадцати лет каждое утро делали операцию; его важнейшие кровеносные сосуды лопались, как фейерверочные ракеты; у него было что-то с легкими; у него было что-то с сердцем; у него было что-то с мозгом. Пятьсот лондонцев, севших в это утро завтракать, понятия не имея ни о чем, встали из-за стола в твердой уверенности, что слышали собственными ушами, как знаменитый врач предупреждал мистера Мердла: „Вы в любую минуту можете угаснуть, как свеча“, а мистер Мердл отвечал на это: „Двум смертям не бывать, а одной не миновать“. К одиннадцати часам теория чего-то с мозгом получила решительный перевес над всеми прочими, а к двенадцати выяснилось окончательно, что это был: Удар.
Удар настолько понравился всем и удовлетворил самые взыскательные вкусы, что эта версия продержалась бы, верно, целый день, если бы в половине десятого Цвет Адвокатуры не рассказал в суде, как в действительности обстояло дело. По городу тотчас же пошла новая молва, и к часу дня на всех перекрестках уже шептались о самоубийстве. Однако Удар вовсе не был побежден; напротив, он приобретал все большую и большую популярность. Каждый извлекал из Удара свою мораль. Те, кто пытался разбогатеть и кому это не удалось, говорили: «Вот до чего доводит погоня за деньгами!» Лентяи и бездельники оборачивали дело по-иному. «Вот что значит переутомлять себя работой», — говорили они. «Работаешь, работаешь, работаешь — глядь, и доработался до Удара!» Последнее соображение нашло особенно горячий отклик среди клерков и младших компаньонов, которым меньше всего грозила опасность переутомления. Они дружно уверяли, что участь мистера Мердла послужит им уроком на всю жизнь, и клялись беречь силы, чтобы избежать Удара и как можно дольше продлить свои дни на радость друзьям и знакомым».
Точно так же обстояло дело и со мной в то время, как я спокойно грелся на солнышке на своих кентских лужайках. О, если б я только знал это тогда!
Но пока я отдыхал, с каждым часом восстанавливая свои силы, со мною произошли еще более удивительные вещи. Я испытал на себе самом, что такое религиозное ханжество, и, рассматривая его проявления как новое предостережение против этого проклятия человечества, буду вечно питать признательность к людям, предположившим, что я дошел до такого состояния, когда мне уже не остается больше ничего другого, как играть роль дряхлого льва для всякого осла, у которого зачешется копыто.
Кто только не становился вдруг набожным за мой счет! Однажды мне самым категорическим образом заявили, что я язычник, причем это утверждение подкреплялось непререкаемым авторитетом некоего странствующего проповедника, который, как и большинство представителей этой невежественной, тщеславной и дерзкой братии, не мог связать и одной грамотной фразы, не говоря уже о том, чтобы написать сносное письмо. Этот вдохновенный индивидуум энергично наставлял меня на путь истинный; он в мельчайших подробностях знал, до чего я докачусь и что со мною станется, если я не переделаю себя по его образу и подобию, и казалось, состоял в богохульственно тесных взаимоотношениях со всеми силами небесными. Он видел — да, да! — всю подноготную моего сердца и самые сокровенные закоулки моей души, разбирался в тонкостях моего характера лучше, чем в азбуке, и выворачивал меня наизнанку, словно свою замызганную перчатку. Только в подобном мелком и грязном источнике можно почерпнуть столь мутные воды! Впрочем, из письма одного приходского священника, о котором я до того никогда не слышал и которого никогда в глаза не видел, мне удалось почерпнуть еще более необычайные сведения, а именно: что в жизни своей я — вопреки моим собственным представлениям на этот счет — мало читал, мало размышлял и не задавался никакими вопросами; что я не стремился проповедовать в своих книгах христианскую мораль; что я никогда не пытался внушить хотя бы одному ребенку любовь к нашему спасителю;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51