А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Истина священна, и виденье является в белой шапочке из лоснящегося кастора, придающей ему невероятное сходство с маленьким почтальоном в юбке. Память услужливо рисует мне день рождения, когда бессердечный родственник — какой-то жестокий дядя или уж не помню кто — повел нас с Олимпией на медленную пытку, именуемую планетарием. Устрашающее сооружение было установлено в местном театре, и еще утром я высказал нечестивое желание, что лучше бы это была пьеса, за что не допускавшая никаких глупостей тетка тут же сурово покарала меня морально и еще более сурово материально, потребовав назад подаренные полкроны. Планетарий был заслуженный и обветшалый, отставший от века по меньшей мере на тысячу звезд и двадцать пять комет. Тем не менее он был ужасен. Когда какой-то унылый джентльмен с указкой в руке объявил: «Дамы и господа (подразумевая, главным образом, Олимпию и меня), огни сейчас погаснут, но основания для тревоги нет ни малейшего», мы сильно встревожились. Затем пошли планеты и звезды. Они то не желали появляться, то не желали исчезать, то оказывались дырявыми и в большинстве случаев совсем не были на себя похожи. Все это время джентльмен с указкой продолжал говорить в темноте (то и дело постукивая по небесным телам, совсем как надоедливый дятел) о светиле, вращающемся вокруг своей оси восемьсот девяносто семь тысяч миллионов раз — или миль — в двести шестьдесят три тысячи пятьсот двадцать четыре миллиона чего-то еще, пока я не пришел к мысли, что если это называется днем рождения, то уж лучше бы мне совсем не родиться. Олимпия тоже сильно приуныла, мы оба задремали и проснулись в прескверном расположении духа, а джентльмен все говорил и говорил в темноте, и где он находится — среди звезд на верху лестницы или внизу на сцене, — определить было очень трудно, да и стоило ли над этим задумываться. Он так долго еще сыпал цифрами насчет проекции орбит, что Олимпия, доведенная до бешенства, не на шутку пнула меня. Когда вспыхнули огни, все школьники города (включая приходских, которых пропустили бесплатно — и поделом им, потому что они вечно кидались камнями) предстали с измученными лицами, отчаянно протирая глаза или запустив обе руки в волосы — хорошенькое зрелище ради дня рождения! И хорошенькая речь ради дня рождения, когда мистер Слик из Городской бесплатной, сидевший в литерной ложе, встряхнул напудренной головой и заявил, что, прежде чем зрители разойдутся, он имеет честь заявить, что полностью одобряет лекцию и находит ее столь же полезной, столь же поучительной и столь же лишенной всего такого, что могло бы вызвать краску стыда на щеках юных слушателей, сколь любая другая лекция изо всех, какие ему выпадало на долю прослушать. Хорошенький день рождения вообще, если астрономия не могла оставить в покое бедную маленькую Олимпию Скуайрс и меня и во что бы то ни стало решила положить конец нашей любви. Потому что мы так и не оправились от случившегося; наши чувства не устояли перед обветшалым планетарием, купидон с луком спасовал перед джентльменом с указкой.
Когда, наконец, смешанный запах апельсинов, оберточной бумаги и соломы перестанет напоминать мне о днях рождения, отпразднованных в школе, днях, когда я начинал жить в ореоле надвигающейся корзины с лакомствами задолго до ее появления и когда уже за неделю до прибытия этого традиционного дара я становился центром всеобщего внимания, скажу больше — нежности и любви? Какие благородные чувства высказывались мне в дни, предшествовавшие появлению корзины, какие клятвы в дружбе расточались, какие до невероятия старые перочинные ножи дарились, какие великодушные призвания собственной неправоты делались непреклонными прежде личностями из стана моих врагов! День рождения, прошедший под знаком запеченной в горшочках дичи и желе из гуавы, определяется для меня благородным поведением «Задиры» — Глобсона. В письмах из дому стали встречаться таинственные вопросы — очень ли меня удивит и огорчит, если в числе сокровищ грядущей корзины я обнаружу несколько горшочков с дичью и желе из гуавы, присланное из Вест-Индии? Я поведал по секрету об этих намеках кое-кому из своих товарищей и обещал раздать, насколько я теперь понимаю, целую стаю запеченных куропаток и около центнера желе из гуавы. Вот тогда-то Глобсон — больше уж не Задира — разыскал меня на спортивной площадке. Это был большой толстомясый мальчишка, с большой тупоумной башкой и большим мясистым кулаком; в начале полугодия он поставил мне на лоб такую шишку, что я не мог надеть цилиндр, отправляясь в церковь. Он сказал, что, обдумав на досуге происшедшее, он пришел теперь (четыре месяца спустя!) к заключению, что нанести удар его вынудил неправильный ход мыслей, за что он и хочет извиниться. Не довольствуясь этим, он пригнул свою большую голову и, придерживая ее огромными ручищами, чтобы мне было легче дотянуться, попросил меня, во имя торжества справедливости, поставить ему на лоб в присутствии свидетелей ответную шишку, что облегчило бы несколько муки его пробудившейся совести. Я скромно отклонил это великодушное предложение, после чего он обнял меня, и мы удалились, мирно беседуя. Разговор наш коснулся Вест-Индских островов, и, движимый жаждой знания, он спросил с большим интересом, не случалось ли мне встречать в книгах достоверного описания способа приготовления желе из гуавы и не приходилось ли мне пробовать когда-нибудь это варенье, которое — как он слышал — необыкновенно вкусно?
Семнадцать, восемнадцать, девятнадцать, двадцать… с каждым уходящим месяцем все сильнее возрастало сознание собственного достоинства, обретаемого в двадцать один год. Видит бог, я не «вступал во владение» ничем, я вступал всего лишь в совершеннолетие, но тем не менее считал, что обретаю нечто весьма ценное. В предвкушении дня, когда мне предстояло приобщиться к лику совершеннолетних, я время от времени ронял небрежные фразы, начинавшиеся словами: «Допустим, что перед вами человек, которому уже двадцать один год», или высказывал невзначай предположение, которое ни один здравомыслящий человек и не подумал бы оспаривать, а именно: «Когда человеку стукнет двадцать один, он уже не мальчишка». Чтобы ознаменовать это событие, я устроил званый вечер. На вечере присутствовала Она. Давать ей более точное наименование необязательно. Она была старше меня, и в течение трех-четырех лет ее образ полностью заполнял все складки и извилины моего мозга. Я создал много томов «Воображаемых бесед» с ее матерью относительно нашего грядущего бракосочетания и написал этой скромной женщине, прося у нее руки ее дочери, больше писем, чем Хорэс Уолпол. У меня никогда не было ни малейшего намерения послать хотя бы одно из этих писем, но писать их, а затем через несколько дней рвать, было захватывающим времяпрепровождением. Иногда я начинал так: «Милостивая государыня! Полагаю, что женщина, одаренная столь тонкой проницательностью, каковая — я уверен — присуща вам, и относящаяся с женственной чуткостью к юным и пылким — сомнение в чем я почитал бы тягчайшим заблуждением, — вряд ли могла бы не заметить, что я люблю вашу обожаемую дочь глубоко и преданно». Находясь в менее бодром расположении духа, я начинал: «Отнеситесь терпеливо ко мне, сударыня! Отнеситесь терпеливо к несчастному, осмелившемуся поразить вас признанием, которое для вас должно явиться полной неожиданностью и которое он умоляет вас предать пламени, когда вы осознаете, на какую недосягаемую высоту завлекли его безумные мечты». В другие времена — периоды глубочайшего душевного упадка, когда Она выезжала на балы, на которые меня не приглашали, — черновик принимал форму душераздирающей записки, найденной на письменном столе после моего отъезда на край света. Итак: «Прошу передать эти строки миссис…, когда рука, начертавшая их, будет далеко отсюда. Я не смог вынести ежедневной пытки безнадежной любви к милому созданию, имени которого не назову. Буду ли я изнемогать от жары под солнцем Африки или стынуть от мороза на берегах Гренландии — там мне будет лучше, чем здесь. (В более трезвые минуты я понимал, что все члены семьи предмета моего воздыхания дружно разделили бы со мной это мнение.) Если когда-нибудь я вынырну из мрака неизвестности и герольды Славы возвестят мое имя миру, пусть знают все, что старался я ради нее — моей любимой. Если я накоплю когда-нибудь несметные богатства, то лишь затем, чтобы кинуть их к ее ногам. Но если вдруг я стану добычей воронов…» Боюсь, что я так и не пришел к определенному решению, как следовало мне поступить в этом печальном случае; пробовал я и «что ж, может это и к лучшему…», но, не чувствуя себя вполне убежденным, что это действительно к лучшему, я колебался, оставить ли письмо недописанным, что придавало ему вид выразительный и суровый, или закончить просто: «Итак, прощайте!»
Эта воображаемая переписка виной тому, что я отвлекся от темы. Я собирался более подробно остановиться на том, как в день, когда мне исполнился двадцать один год, я устроил вечер, на котором присутствовала Она. Это был замечательный вечер. Ни одного из окружающих одушевленных или неодушевленных предметов (кроме приглашенных и себя самого) я прежде никогда и в глаза не видел. Все было взято напрокат; наемные лакеи были мне совершенно неизвестны. За дверью, в предутренний час, когда бокалы можно было обнаружить в самых неожиданных местах, я сказал Ей… я высказал Ей все. Того, что произошло между нами, я — как порядочный человек — открыть не могу. Она была воплощением ангельской нежности, но было произнесено слово — коротенькое страшное слово, всего лишь из двух букв, начинающееся на н., которое, как я выразился тогда, «опалило мне душу». Вскоре после этого она уехала, и, когда праздная толпа (в чем, однако, винить ее нельзя) рассеялась, я, в компании с презиравшим все на свете кутилой, отправился по злачным местам, желая, как я объяснил ему, «обрести Забвение». Забвение было обретено — и отчаянная головная боль в придачу, — но хватило его ненадолго, потому что на следующий день, подняв голову с подушки, освещенной укоризненными лучами полуденного солнца, я оглянулся назад на длинную цепь отпразднованных дней рождения и снова проделал круг, неуклонно приводивший меня в конце концов к горькой соли и угнетенному состоянию духа.
Эту соль, дающую такую сильную реакцию (и поглощаемую человечеством в таких количествах, что я склонен считать ее тем «лекарством от всех болезней», поиски которого производились одно время в лабораториях), можно заменить по случаю дня рождения другим средством. Для этой цели годится чей-нибудь без вести пропавший брат, объявившийся в разгар торжества. Будь у меня без вести пропавший брат и избери он день моего рождения для того, чтобы вновь упасть в мои объятия, уж я-то заранее знал бы, что в его лице на меня надвигается обанкротившийся на жизненном пути родственничек. Первый волшебный фонарь, который мне привелось увидеть еще в весьма юном возрасте, готовили тщательно и в большой тайне ко дню рождения, но сюрприз не удался — фонарь не действовал и изображения его были очень туманны. Вполне возможно, что мне просто не везло, но, право же, все сюрпризы на взрослых приемах по случаю дней рождения обычно кончались совершенно так же. Для примера я могу привести день рождения моего друга Флипфилда, чьи приемы по этому случаю издавна славились в обществе. На этих приемах всегда царила самая непринужденная атмосфера. Обычно дня за два, за три Флипфилд просто говорил: «Не забудь, старик, про мой традиционный обед». Не знаю, с какими словами обращался он к дамам, приглашая их, но думаю, что не ошибусь, сказав, что их-то он не называл «старушками». Это бывали очень приятные обеды, доставлявшие огромное удовольствие всем участникам. В недобрый час без вести пропавший брат Флипфилда вдруг объявился где-то за границей. Где именно он пропадал и чем там занимался, я не знаю, потому что Флипфилд неопределенно пояснил мне, что его обнаружили «на берегах Ганга», причем это звучало так, как если бы его выбросило на берег волной. Пропавший возвращался на родину, и Флипфилд, вычисляя день его приезда, увидел на беду, что, основываясь на всем известной точности прибытия судов пароходства «Пенинсулар энд Ориентал», можно устроить так, чтобы Пропавший подоспел как раз ко дню его (Флипфилда) рождения. Чувство такта заставило меня подавить мрачные предчувствия, охватившие меня, как только я услышал о такой возможности. Роковой день наступил, и мы собрались в полном составе. Всеобщее внимание привлекала миссис Флипфилд — мать новорожденного, на груди которой в нарядной, как кондитерское пирожное, овальной рамке висела испещренная голубыми трещинками миниатюра покойного супруга с напудренными волосами и блестящими пуговицами на камзоле, по всей видимости очень похожая на оригинал. Миссис Флипфилд сопровождала мисс Флипфилд, старшая из многочисленных отпрысков, которая величественным жестом прижимала к груди носовой платочек и всепрощающим, покровительственным тоном рассказывала всем и каждому (никто из нас прежде знаком с ней не был) обо всех ссорах, имевших место в семье, начиная с ее детства — что, по-видимому, было очень давно — и до наших дней. Пропавший не появлялся. Мы были приглашены к столу с опозданием на полчаса, но его все еще не было. Мы сели за стол. Прибор Пропавшего создавал пустоту в природе, и когда нас первый раз стали обносить шампанским, Флипфилд решил временно оставить надежду и приказал его убрать. В этот момент наше расположение к Пропавшему достигло наивысшей точки, а я даже почувствовал, что люблю его нежной любовью. Обеды Флипфилда всегда превосходны, и сам он, как никто, умеет развлечь и занять своих гостей. Обед проходил блестяще, и чем дольше Пропавший не являлся, тем уютнее чувствовали себя мы и тем больше вырастал он в нашем мнении. Слуга Флипфилда (расположенный ко мне) только что вступил в борьбу с невежественным наймитом, стараясь отобрать у него жилистую ногу цесарки, которую тот попробовал было всучить мне, и заменить ее ломтиком грудки, когда звонок у парадной двери положил конец их распре. Я окинул взглядом присутствующих и убедился, что внезапная бледность, которая, как я чувствовал, покрыла мои черты, отразилась на всех лицах. Флипфилд поспешно извинился, вышел, отсутствовал минуту-две, а затем снова появился в сопровождении Пропавшего. Я заявляю во всеуслышание, что если бы этот незнакомец принес с собой Монблан или явился в сопровождении свиты вечных льдов, ему и тогда не удалось бы столь искусно заморозить собравшихся. Пропавший был с головы до ног воплощением законченного неудачника. Напрасно миссис Флипфилд, открыв объятия, восклицала: «Том, мой Том!», и прижимала его нос к портрету его второго родителя. Напрасно мисс Флипфилд, когда не успели еще улечься первые восторги встречи, показывала ему шрам на своей девической щечке и вопрошала, помнит ли он, как ткнул ее кухонными мехами. Мы, наблюдатели, были потрясены, и потрясло нас то, что Пропавший совершенно очевидно потерпел ничем не прикрытое, полное, окончательное и бесповоротное крушение на своем жизненном пути. Как бы он ни старался, примирить нас с ним могло только его немедленное возвращение к водам Ганга. Одновременно было установлено, что чувство это взаимно и что Пропавший питает к нам точно такое же отвращение. Когда один из друзей дома (честное слово, не я!), желая вновь завязать общий разговор, спросил Пропавшего, пока тот насыщался супом — спросил в приливе достойного похвалы дружелюбия, но с беспомощностью, заранее обрекавшей дело на провал, — что за река, по его мнению, Ганг? — Пропавший, бросив на друга дома поверх ложки гадливый взгляд, как будто перед ним было существо низшего порядка, ответил: «Река из воды, насколько я могу судить», и продолжал хлебать суп, вкладывая столько злобы в движения руки и выражение глаз, что поверг любезного гостя в полнейшее уныние. Взгляды Пропавшего по разным вопросам все до единого резко расходились с взглядами присутствующих. Не успел он еще доесть рыбу, как уже громко поспорил с Флипфилдом. Он не имел ни малейшего понятия (или делал вид, что не имеет) о том, что это день рождения его брата, и, узнав о столь интересном обстоятельстве, ничего лучшего не придумал, как накинуть ему четыре года. Это было антипатичное существо, одаренное особой способностью наступать всем на больное место. В Америке считается, что у каждого человека есть своя «платформа». Уж если говорить о платформе, то я сказал бы, что у Пропавшего она сплошь состояла из мозолей окружающих, наступая на которые изо всех своих сил, он и добрался до своего настоящего положения. Нужно ли говорить, что великолепный праздник Флипфилда провалился окончательно и бесповоротно и что сам он, когда я, прощаясь, притворно высказывал пожелание еще много раз присутствовать на подобных радостных торжествах, пребывал уже в совершенно расстроенных чувствах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51