Пошла под сарай, залезла в кошеву, зарылась в сено и долго плакала, растравляя себя картиной собственных похорон: «Вот простужусь, заболею, умру… И мама будет жалеть…»
Плакала, пока не уснула. А дома между тем начался переполох: «Куда исчезла Маша?» Обегали всю деревню в поисках. Няня высказала даже предположение, уж не бросилась ли я в прорубь?.. Меня нашли, извлекли из саней, притащили в дом, растёрли денатуратом, посадили на печь отогреваться. И с досады, что я причинила столько волнений, мама вновь наказала меня. Передо мною была поставлена чашка с водою, положен кусок хлеба.
– Вот твоя еда! Будешь сидеть на одном хлебе и воде, пока не поумнеешь!
Весь остаток дня я провела на печи грустная, не притрагиваясь к пище. Но вечером, когда семья села за ужин и до меня донёсся запах жареной баранины с картошкой, а на сладкое был разрезан арбуз, я не выдержала и разрыдалась:
– Ма-а-мочка, прости ме-еня…
Мама заплакала, бросилась ко мне, стащила меня с печи и принялась целовать…
Остаток вечера я была счастлива: все любили меня, старались предупредить малейшее моё желание и обращались со мною так бережно, точно я была хрустальная.
Я до сих пор не могу понять, как мать, мягкая, сердечная женщина, чистая, благородная, могла так жестоко наказать меня? Вероятно, виной всему был тот панический ужас, который охватывал её, когда кто-нибудь из детей падал. Ей всегда казалось, что у ребёнка неминуемо вырастет горб. И Леля, упавшая с печи, в глазах мамы была уже обречённой. К счастью, всё обошлось благополучно, сестра отделалась шишкой на лбу.
Этот страх перед горбом передался и мне. Каждый раз, когда мой ребёнок по недосмотру падал с кровати или со стула, я тащила его к врачу. Пока однажды врач, убелённый сединами, не сказал мне:
– Голубушка! Горбу не так просто вырасти. Для этого нужны предпосылки, туберкулёз например… А ваш малыш здоров!
Отец никогда не наказывал нас, да в этом и не было надобности. Достаточно было нахмуренных бровей отца, чтобы мы знали, что провинились, и чувствовали себя несчастными. Если бы в тот злополучный день, когда Леля упала с печи, отец был дома, а не уехал инспектировать соседнюю школу, вероятно, всё обошлось бы иначе, я не была бы наказана.
Помню ещё один случай из детства. Я полезла зачемто в буфет и, чтобы дотянуться до верхней полки, оперлась на него и даже подпрыгнула. Буфет качнулся, створки распахнулись, с полок посыпались чашки, и еле я успела отскочить в сторону, как верхняя, съёмная часть буфета обрушилась на пол. На грохот сбежались домаш ние. Я же стояла ни жива ни мертва. На мне, вероятно, лица не было, потому что папа, не говоря ни слова и лишь нахмурясь, стал водружать буфет на место. А когда в комнату заглянула мама и, закрыв глаза, взялась за голову, он осторожно обнял её за плечи и вывел из комнаты.
Ни слова упрёка не услышала я от родителей! А ведь в буфете были дорогие вещи, стоял, например, там сервиз тонкого фарфора, полученный мамой ещё в приданое, были и другие не менее ценные вещи. И нельзя сказать, чтобы потеря их была для нас безразлична. Жили мы на более чем скромную зарплату отца и матери. Думаю, осталась я безнаказанной только потому, что родители понимали, уронила я буфет не нарочно и наказывать меня бессмысленно.
Наказываю ли я своих детей? Да. Однажды был такой случай. Я купила к вечернему чаю пирожное, которое дети очень любили, особенно Оля. В ожидании чая она занялась чистописанием и несколько раз старательно вывела в тетради: «Долог день до вечера, коли делать нечего». За усердие я поставила ей в тетради «пять».
Валя, желая поддразнить сестру, схватил тетрадку и сделал вид, что собирается её порвать. Тогда Оля, ни минуты не раздумывая, запустила ему в лицо ручкой с пером. К счастью, ручка пролетела мимо. Но я до крайности была возмущена этим поступком Оли, её безрассудством.
– Зачем ты бросила ручку?! Чтобы сделать Вале больно? Да?
Оля молчала.
– А. какую боль могла причинить ручка? Выколоть глаз?! Значит, ты для этого бросила её? Ты хотела, чтобы Валя остался на всю жизнь слепым! Ты этого хотела?
Оля продолжала молчать. Голова её была низко опущена. Из глаз катились мелкие слезинки.
– Иди спать! – сказала я. – Вот твоё пирожное… Но знай, сегодня ты не заслужила его…
Оля ещё ниже опустила голову, слезинки из её глаз посыпались чаще. Вдруг она стремительно бросилась к своей кровати, стащила с себя платье и легла, закрывшись с головой одеялом.
Несколько минут из-под одеяла слышалось пыхтение. Затем всхлипы прекратились, дыхание стало ровнее. Оля уснула. Пирожное осталось на столе нетронутым.
Иногда бывает достаточно малейшего изменения в тоне голоса, чтобы ребёнок почувствовал себя виноватым. Я помню, какой несчастной я чувствовала себя в детстве, когда отец или мать бывали со мной холодны.
То же самое я могу сказать и о своих детях. Если Юра на какое-то время лишался моего расположения, он ходил как в воду опущенный. Но я, понимая, что все хорошо в меру, старалась не злоупотреблять этим средством наказания. Иногда на детей более сильное действие оказывала даже не моя холодность, а задумчивость и грусть. Видя меня опечаленной по их вине, дети, кажется, чего бы ни сделали, чтобы искупить свою вину и увидеть мою улыбку.
Просматривая свои старые дневниковые записи, я наткнулась на одну из них, имеющую прямое отношение к вопросу о наказании детей. Запись была сделана мною в поезде, вот она:
День в дороге идёт, как обычно. Мои соседи по купе – молодая женщина с сынишкой, лет четырёх, инженер с «Красного Октября» и старик колхозник.
Мальчика зовут Шуриком. У него недетски печальные глаза и плаксивый голосок. Молодая мамаша очень односторонне понимает свои обязанности. Она кормит сына, укладывает его спать, в остальное же время просто не замечает его, сидит на своём месте и скучающе глядит в окно. Время от времени она раскрывает сумочку и, вынув зеркало, подкрашивает и без того ярко накрашенные губы.
Женщина хорошо одета, модно причёсана, но есть что-то неприятное в ней. Виной ли тому поверхностный скользящий взгляд, который ни на чём не задерживается, или дурная пористая кожа, которую не прикрыть никакой пудрой.
Мальчик томится оттого, что ему нечем заняться. Ни одной, даже самой маленькой игрушки мать не взяла ему в дорогу. И мне невольно вспоминается другая женщина – мать, тоже соседка по купе в одной из моих поездок.
Не успел поезд тронуться, как женщина эта вытащила из чемодана куклу, чайную игрушечную посуду, и девочка занялась своим хозяйством. Когда ей надоело поить куклу чаем, она взобралась на столик и стала смотреть вместе с матерью в окно. Всё, что привлекало внимание дочки, – всё казалось интересным и матери. Объясняя, мать не сюсюкала, не старалась приноровиться к ней, к маленькой. Для своих двух лет девочка говорила удивительно правильно.
Сравнивая этих двух столь различных матерей, я думаю: «Что значит для ребёнка иметь хорошую мать!» Мне жаль Шурика, и я говорю: – Шурик! Иди ко мне! Мальчик нерешительно подходит. Я беру его на коле ни. Он оказывается очень лёгким. Рёбрышки явственно прощупываются через ткань его курточки.
– Ну, Шурик, расскажи, какие у тебя дома есть игрушки?
– Игрушки? – переспрашивает мальчик и задумывается. Его зелёные, как у матери, глаза смотрят в одну точку. – У меня нет игрушек…
– Как?! Совсем нет?!
– Был мячик, да потерялся…
– В этом возрасте детям нет смысла покупать игрушки, – жеманно улыбаясь, говорит мать Шурика. – Они все равно ломают их…
– Для кого же в таком случае делают их? – спрашивает инженер, отрываясь от газеты. – Для нас с вами, что ли?
По тому, как нервно шелестит он газетой, я понимаю, что и ему эта женщина неприятна.
– Шурик! А ты умеешь рассказывать стихотворения?
– Умею. Ну-ка, расскажи.
Но Шурик не может рассказать ни одного стихотворения. А ведь их так любят декламировать дети трёх-четырёх лет. Не знает он и ни одной сказки – ему не рассказывали их. Сказка о «Красной Шапочке» приводит его в восторг, и он просит повторить её.
Мать Шурика говорит снисходительно:
– Да оставьте вы его. И хочется вам с ним возиться!
К вечеру Шурик начинает капризничать. Он называет мать «мамка» и колотит её кулачками. Мать несколько мгновений пристально смотрит на сына и говорит угрожающе:
– Это ты кого бьёшь?!
Затем её рука с кроваво накрашенными ногтями описывает в воздухе полукруг, и она звонко бьёт ребёнка по щекам. Шурик сломлен. Он закрывает лицо бледными ручонками и безутешно плачет. Столько отчаяния в его жалко сгорбленной фигурке, что я начинаю остро ненавидеть эту женщину с крашеными ногтями.
– Проси сейчас же прощения, негодный мальчишка! – требует мать. – Не хочешь? Нет? Ну и не надо! Не буду любить тебя! – Она отворачивается к окну. Рыдания Шурика становятся отчаяннее. Я не выдерживаю и вмешиваюсь:
– Не мальчик должен просить прощения у мамы, а мама у мальчика… Вы извините меня, я старше вас, но это… гнусно бить ребёнка по лицу!
Женщина заливается краской стыда.
– Но вы же видели, как он вёл себя…
– Все равно вы не должны были бить его. Вы сами во всём виноваты!
– Ничего, иной раз полезно дать острастку, чтобы не дюже разбаловались! – примирительно говорит старик колхозник и, вздохнув, лезет в карман за табаком.
– Правильно, отец! – отзывается со своего места инженер. – Только уж если бить, так никак не по лицу. Сама природа отвела для этого другое место…
– А вам не дико всерьёз говорить о том, по какому месту лучше бить ребёнка?! – произношу я.
Инженер с любопытством смотрит на меня, спрашивает:
– Вам знакомо учение гербартианцев?
– Да.
– Вы помните их утверждение, что розга – наиболее понятная для ребёнка форма обучения тому, что следует и что не следует делать. Она понятна даже младенцу, не умеющему говорить.
Инженер произносит эту фразу, как твёрдо вызубренную формулу по физике.
– Ну, что вы на это скажете? – спрашивает он у меня.
– Только то, – говорю я, – что, когда я следую этому правилу «золотой розги», мне становится не по себе. Я ловлю себя на мысли, что это, в сущности, подло, что я, сильная, здоровая женщина, избиваю маленького беззащитного ребёнка. Избиваю по праву сильного, не боясь получить сдачи… И потом, не оттого ли мы избиваем детей, как сказал, кажется, Герцен, что их так трудно воспитывать, а сечь так легко. Не мстим ли мы им наказанием за нашу неспособность?
Опустив голову, женщина молча вслушивается в мои слова, она понимает, что в какой-то мере я говорю и для неё. Зато старик ёрзает на месте, ему не терпится вставить и своё слово.
– Вот ты, гражданочка, говоришь, что бить нельзя, а вот что ты прикажешь делать, ежели парень от рук отбился. Вот, к примеру, взять меня, воспитывается у меня внучек: сына в войну убили, сноха замуж вышла. Парню пятнадцатый год, не хочет учиться, и всё! Ты ему хоть кол на голове тёши, а другой наставляй! Иной раз терплю, терплю да и того… ремень покажу!
– Это вы напрасно, дедушка, – с сожалением говорю я. – Только озлобите внука. Добром вы большего добьётесь… Вот вам и ответ, – обращаюсь я уже к инженеру. – Вы привели мне слова Гербарта, а я вам напомню замечательные слова Добролюбова: необходимо «чтобы воспитатели выказывали большее уважение к человеческой природе и старались о развитии, а не о подавлении внутреннего человека в своих воспитанниках и чтобы воспитание стремилось сделать человека нравственным не по привычке, а по сознанию и убеждению».
Инженер выслушивает меня, не перебивая, но в глазах его видна усмешка; горячась все более под этим насмешливым взглядом, я говорю о том, что физические наказания унижают ребёнка, порождают в нём хитрость, трусливость, упрямство. Такие дети не столько уважают отца, сколько боятся его, и из них, по словам Макаренко, выходят либо слякостные, никчёмные люди, либо самодуры, всю жизнь мстящие за подавленное детство.
Мы долго ещё спорим.
Поезд останавливается на какой-то станции. Мать Шурика, накинув косынку, выбегает с термосом к буфету за молоком для сына. Мне жаль почему-то становится эту женщину, прячущую в тени от нас своё лицо, и, когда она выходит, я говорю своим спутникам:
– Может быть, я слишком резко сказала ей?
– Ничего, – отзывается инженер. – В другой раз подумает, прежде чем ударить ребёнка.
– Но вы-то, кажется, бьёте своих детей? – насмешливо спрашиваю я.
– Ни разу в жизни никого из них я не тронул пальцем! – торжественно, как клятву, произносит инженер.
Я удивлена.
– А как же гербартианцы и правило «золотой розги»?
– Так то же был теоретический спор! Надо было как-то подзадорить вас, вот я и притянул этих умников! – инженер смеётся. Множество морщинок сбегается вокруг его глаз, и кажется вдруг, что он ещё совсем молод, несмотря на седину.
Взволнованная спором, я выхожу в тамбур и долго смотрю в окно, за которым проносятся будки путевых обходчиков, лозунги, выложенные белой галькой на дорожных откосах, деревья, одетые в золото и багрянец.
«Не сразу приходит эта мудрость», – думаю я, имея в виду собственные заблуждения и ошибки. И вспоминаю первый конфликт с Лидой. Девочке было тогда года полтора. Я очень спешила в то утро на работу, до уроков оставалось минут сорок, а мне надо было успеть отнести Лиду к знакомым. Лида же никак не хотела одеваться. Она лежала в постельке и дрыгала голыми ножонками. Все мои попытки натянуть на её ноги чулки были безуспешны.
– Лида, перестань!
Я легонько шлёпнула её по голому задку. Лида удивилась, но игру продолжала. Я шлёпнула сильнее – тот же эффект. Тогда, не помня себя от досады и раздражения, я несколько раз так ударила её, что ладонь моя запылала. Лида продолжала улыбаться, в её полных слез глазах стоял такой укор, что я не выдержала, разрыдалась. Кое-как я закутала её в одеяло и потащила к знакомым.
Много волнений нам причиняла и страсть Лиды к бродяжничеству. Достаточно было оставить её на несколько минут одну во дворе, как она бесследно исчезала. Мы кидались во все концы города и нередко находили беглянку на берегу реки, где она беспечно кидала в воду камешки, или в городском саду. Иван Николаевич из себя выходил и грозился хоть раз проучить «негодную девчонку».
Однажды, выглянув в окно, он увидел, как Лида вприпрыжку бежала за каким-то стариком. Иван Николаевич выбежал из дому, догнал Лиду, подхватил на руки и принёс домой. Лида отбрыкивалась, кричала:
– Хочу к дедушке! Дедушка мне конфетку даст! Расправа была жестокой. После первого же взмаха ремня на тельце Лиды вздулась багровая полоса. Я кинулась к Ивану Николаевичу, схватила его за руку и, не помня себя, в исступлении крикнула:
– Если ты ещё хоть раз ударишь, то я… Я подам на тебя в суд за истязательство ребёнка!..
Иван Николаевич качнулся от моих слов, бросил ремень и с поникшими плечами вышел из дому. Вернулся он лишь поздно вечером. Ночью мы объяснились с мужем.
– Не сердись на меня, что я так сказала… Я сама не знаю, как это у меня вырвалось. Только давай договоримся: мы никогда не будем бить своих детей… Хорошо?
– Хорошо, – помедлив, сказал Иван Николаевич. – Мы никогда не будем бить своих детей…
* * *
Не могу сказать, чтобы эта клятва была нами выдержана до конца, но мы оба честно старались следовать ей.
Желая в будущем видеть в своих детях людей «нравственных не по привычке, а по убеждению и сознанию», я терпеливо объясняла им, почему нельзя поступать так в том или ином случае, не ограничивалась безапелляционным требованием «нельзя!», а хотела, чтобы разумность требования была осознана самим ребёнком.
Ивана Николаевича раздражала моя воспитательная «метода». Иногда он срывался с места, распахивал дверь кабинета и кричал:
– Да что ты с ним разглагольствуешь?! Стукни его хорошенько, чтобы он раз навсегда знал!
Но мне не хотелось «стукать», ведь проку-то от этого всё равно не было бы. Да и сам Иван Николаевич, подавая мне этот совет, не только не «стукает», но вообще не вмешивается в дела, требующие возмездия. Только однажды он взял инициативу в свои руки, и то неудачно. Касалось это Вали.
Дело было в августе. Ночь, как всегда на юге, спустилась рано, в десять часов было уже темно на улице и тихо, ребята разбежались по домам. Старшие дети вернулись из кино, Оля уже спала, а Вали всё не было дома. В тревоге я обошла двор, прошлась по улице, постучала кое-кому из приятелей Вали; никто не видел его, никто не знал, где он.
В кухне одной из квартир в одиночестве (родители ушли прогуляться) сидел мальчуган и уплетал арбуз, он по уши вгрызался в сочный розовый ломоть и был, кажется, смущён моим вторжением.
– Фима! Ты не знаешь, где Валя?
– А мы с ним арбузы в военторге сгружали… Мне во какой арбуз дали!
– А Валя?
– И ему дадут…
– Да нет, Валя где? – нетерпеливо перебиваю я.
– Не знаю! – подчёркнуто равнодушно сказал мальчик, и по тому, как непроницаемо стало его лицо, я поняла, что знает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Плакала, пока не уснула. А дома между тем начался переполох: «Куда исчезла Маша?» Обегали всю деревню в поисках. Няня высказала даже предположение, уж не бросилась ли я в прорубь?.. Меня нашли, извлекли из саней, притащили в дом, растёрли денатуратом, посадили на печь отогреваться. И с досады, что я причинила столько волнений, мама вновь наказала меня. Передо мною была поставлена чашка с водою, положен кусок хлеба.
– Вот твоя еда! Будешь сидеть на одном хлебе и воде, пока не поумнеешь!
Весь остаток дня я провела на печи грустная, не притрагиваясь к пище. Но вечером, когда семья села за ужин и до меня донёсся запах жареной баранины с картошкой, а на сладкое был разрезан арбуз, я не выдержала и разрыдалась:
– Ма-а-мочка, прости ме-еня…
Мама заплакала, бросилась ко мне, стащила меня с печи и принялась целовать…
Остаток вечера я была счастлива: все любили меня, старались предупредить малейшее моё желание и обращались со мною так бережно, точно я была хрустальная.
Я до сих пор не могу понять, как мать, мягкая, сердечная женщина, чистая, благородная, могла так жестоко наказать меня? Вероятно, виной всему был тот панический ужас, который охватывал её, когда кто-нибудь из детей падал. Ей всегда казалось, что у ребёнка неминуемо вырастет горб. И Леля, упавшая с печи, в глазах мамы была уже обречённой. К счастью, всё обошлось благополучно, сестра отделалась шишкой на лбу.
Этот страх перед горбом передался и мне. Каждый раз, когда мой ребёнок по недосмотру падал с кровати или со стула, я тащила его к врачу. Пока однажды врач, убелённый сединами, не сказал мне:
– Голубушка! Горбу не так просто вырасти. Для этого нужны предпосылки, туберкулёз например… А ваш малыш здоров!
Отец никогда не наказывал нас, да в этом и не было надобности. Достаточно было нахмуренных бровей отца, чтобы мы знали, что провинились, и чувствовали себя несчастными. Если бы в тот злополучный день, когда Леля упала с печи, отец был дома, а не уехал инспектировать соседнюю школу, вероятно, всё обошлось бы иначе, я не была бы наказана.
Помню ещё один случай из детства. Я полезла зачемто в буфет и, чтобы дотянуться до верхней полки, оперлась на него и даже подпрыгнула. Буфет качнулся, створки распахнулись, с полок посыпались чашки, и еле я успела отскочить в сторону, как верхняя, съёмная часть буфета обрушилась на пол. На грохот сбежались домаш ние. Я же стояла ни жива ни мертва. На мне, вероятно, лица не было, потому что папа, не говоря ни слова и лишь нахмурясь, стал водружать буфет на место. А когда в комнату заглянула мама и, закрыв глаза, взялась за голову, он осторожно обнял её за плечи и вывел из комнаты.
Ни слова упрёка не услышала я от родителей! А ведь в буфете были дорогие вещи, стоял, например, там сервиз тонкого фарфора, полученный мамой ещё в приданое, были и другие не менее ценные вещи. И нельзя сказать, чтобы потеря их была для нас безразлична. Жили мы на более чем скромную зарплату отца и матери. Думаю, осталась я безнаказанной только потому, что родители понимали, уронила я буфет не нарочно и наказывать меня бессмысленно.
Наказываю ли я своих детей? Да. Однажды был такой случай. Я купила к вечернему чаю пирожное, которое дети очень любили, особенно Оля. В ожидании чая она занялась чистописанием и несколько раз старательно вывела в тетради: «Долог день до вечера, коли делать нечего». За усердие я поставила ей в тетради «пять».
Валя, желая поддразнить сестру, схватил тетрадку и сделал вид, что собирается её порвать. Тогда Оля, ни минуты не раздумывая, запустила ему в лицо ручкой с пером. К счастью, ручка пролетела мимо. Но я до крайности была возмущена этим поступком Оли, её безрассудством.
– Зачем ты бросила ручку?! Чтобы сделать Вале больно? Да?
Оля молчала.
– А. какую боль могла причинить ручка? Выколоть глаз?! Значит, ты для этого бросила её? Ты хотела, чтобы Валя остался на всю жизнь слепым! Ты этого хотела?
Оля продолжала молчать. Голова её была низко опущена. Из глаз катились мелкие слезинки.
– Иди спать! – сказала я. – Вот твоё пирожное… Но знай, сегодня ты не заслужила его…
Оля ещё ниже опустила голову, слезинки из её глаз посыпались чаще. Вдруг она стремительно бросилась к своей кровати, стащила с себя платье и легла, закрывшись с головой одеялом.
Несколько минут из-под одеяла слышалось пыхтение. Затем всхлипы прекратились, дыхание стало ровнее. Оля уснула. Пирожное осталось на столе нетронутым.
Иногда бывает достаточно малейшего изменения в тоне голоса, чтобы ребёнок почувствовал себя виноватым. Я помню, какой несчастной я чувствовала себя в детстве, когда отец или мать бывали со мной холодны.
То же самое я могу сказать и о своих детях. Если Юра на какое-то время лишался моего расположения, он ходил как в воду опущенный. Но я, понимая, что все хорошо в меру, старалась не злоупотреблять этим средством наказания. Иногда на детей более сильное действие оказывала даже не моя холодность, а задумчивость и грусть. Видя меня опечаленной по их вине, дети, кажется, чего бы ни сделали, чтобы искупить свою вину и увидеть мою улыбку.
Просматривая свои старые дневниковые записи, я наткнулась на одну из них, имеющую прямое отношение к вопросу о наказании детей. Запись была сделана мною в поезде, вот она:
День в дороге идёт, как обычно. Мои соседи по купе – молодая женщина с сынишкой, лет четырёх, инженер с «Красного Октября» и старик колхозник.
Мальчика зовут Шуриком. У него недетски печальные глаза и плаксивый голосок. Молодая мамаша очень односторонне понимает свои обязанности. Она кормит сына, укладывает его спать, в остальное же время просто не замечает его, сидит на своём месте и скучающе глядит в окно. Время от времени она раскрывает сумочку и, вынув зеркало, подкрашивает и без того ярко накрашенные губы.
Женщина хорошо одета, модно причёсана, но есть что-то неприятное в ней. Виной ли тому поверхностный скользящий взгляд, который ни на чём не задерживается, или дурная пористая кожа, которую не прикрыть никакой пудрой.
Мальчик томится оттого, что ему нечем заняться. Ни одной, даже самой маленькой игрушки мать не взяла ему в дорогу. И мне невольно вспоминается другая женщина – мать, тоже соседка по купе в одной из моих поездок.
Не успел поезд тронуться, как женщина эта вытащила из чемодана куклу, чайную игрушечную посуду, и девочка занялась своим хозяйством. Когда ей надоело поить куклу чаем, она взобралась на столик и стала смотреть вместе с матерью в окно. Всё, что привлекало внимание дочки, – всё казалось интересным и матери. Объясняя, мать не сюсюкала, не старалась приноровиться к ней, к маленькой. Для своих двух лет девочка говорила удивительно правильно.
Сравнивая этих двух столь различных матерей, я думаю: «Что значит для ребёнка иметь хорошую мать!» Мне жаль Шурика, и я говорю: – Шурик! Иди ко мне! Мальчик нерешительно подходит. Я беру его на коле ни. Он оказывается очень лёгким. Рёбрышки явственно прощупываются через ткань его курточки.
– Ну, Шурик, расскажи, какие у тебя дома есть игрушки?
– Игрушки? – переспрашивает мальчик и задумывается. Его зелёные, как у матери, глаза смотрят в одну точку. – У меня нет игрушек…
– Как?! Совсем нет?!
– Был мячик, да потерялся…
– В этом возрасте детям нет смысла покупать игрушки, – жеманно улыбаясь, говорит мать Шурика. – Они все равно ломают их…
– Для кого же в таком случае делают их? – спрашивает инженер, отрываясь от газеты. – Для нас с вами, что ли?
По тому, как нервно шелестит он газетой, я понимаю, что и ему эта женщина неприятна.
– Шурик! А ты умеешь рассказывать стихотворения?
– Умею. Ну-ка, расскажи.
Но Шурик не может рассказать ни одного стихотворения. А ведь их так любят декламировать дети трёх-четырёх лет. Не знает он и ни одной сказки – ему не рассказывали их. Сказка о «Красной Шапочке» приводит его в восторг, и он просит повторить её.
Мать Шурика говорит снисходительно:
– Да оставьте вы его. И хочется вам с ним возиться!
К вечеру Шурик начинает капризничать. Он называет мать «мамка» и колотит её кулачками. Мать несколько мгновений пристально смотрит на сына и говорит угрожающе:
– Это ты кого бьёшь?!
Затем её рука с кроваво накрашенными ногтями описывает в воздухе полукруг, и она звонко бьёт ребёнка по щекам. Шурик сломлен. Он закрывает лицо бледными ручонками и безутешно плачет. Столько отчаяния в его жалко сгорбленной фигурке, что я начинаю остро ненавидеть эту женщину с крашеными ногтями.
– Проси сейчас же прощения, негодный мальчишка! – требует мать. – Не хочешь? Нет? Ну и не надо! Не буду любить тебя! – Она отворачивается к окну. Рыдания Шурика становятся отчаяннее. Я не выдерживаю и вмешиваюсь:
– Не мальчик должен просить прощения у мамы, а мама у мальчика… Вы извините меня, я старше вас, но это… гнусно бить ребёнка по лицу!
Женщина заливается краской стыда.
– Но вы же видели, как он вёл себя…
– Все равно вы не должны были бить его. Вы сами во всём виноваты!
– Ничего, иной раз полезно дать острастку, чтобы не дюже разбаловались! – примирительно говорит старик колхозник и, вздохнув, лезет в карман за табаком.
– Правильно, отец! – отзывается со своего места инженер. – Только уж если бить, так никак не по лицу. Сама природа отвела для этого другое место…
– А вам не дико всерьёз говорить о том, по какому месту лучше бить ребёнка?! – произношу я.
Инженер с любопытством смотрит на меня, спрашивает:
– Вам знакомо учение гербартианцев?
– Да.
– Вы помните их утверждение, что розга – наиболее понятная для ребёнка форма обучения тому, что следует и что не следует делать. Она понятна даже младенцу, не умеющему говорить.
Инженер произносит эту фразу, как твёрдо вызубренную формулу по физике.
– Ну, что вы на это скажете? – спрашивает он у меня.
– Только то, – говорю я, – что, когда я следую этому правилу «золотой розги», мне становится не по себе. Я ловлю себя на мысли, что это, в сущности, подло, что я, сильная, здоровая женщина, избиваю маленького беззащитного ребёнка. Избиваю по праву сильного, не боясь получить сдачи… И потом, не оттого ли мы избиваем детей, как сказал, кажется, Герцен, что их так трудно воспитывать, а сечь так легко. Не мстим ли мы им наказанием за нашу неспособность?
Опустив голову, женщина молча вслушивается в мои слова, она понимает, что в какой-то мере я говорю и для неё. Зато старик ёрзает на месте, ему не терпится вставить и своё слово.
– Вот ты, гражданочка, говоришь, что бить нельзя, а вот что ты прикажешь делать, ежели парень от рук отбился. Вот, к примеру, взять меня, воспитывается у меня внучек: сына в войну убили, сноха замуж вышла. Парню пятнадцатый год, не хочет учиться, и всё! Ты ему хоть кол на голове тёши, а другой наставляй! Иной раз терплю, терплю да и того… ремень покажу!
– Это вы напрасно, дедушка, – с сожалением говорю я. – Только озлобите внука. Добром вы большего добьётесь… Вот вам и ответ, – обращаюсь я уже к инженеру. – Вы привели мне слова Гербарта, а я вам напомню замечательные слова Добролюбова: необходимо «чтобы воспитатели выказывали большее уважение к человеческой природе и старались о развитии, а не о подавлении внутреннего человека в своих воспитанниках и чтобы воспитание стремилось сделать человека нравственным не по привычке, а по сознанию и убеждению».
Инженер выслушивает меня, не перебивая, но в глазах его видна усмешка; горячась все более под этим насмешливым взглядом, я говорю о том, что физические наказания унижают ребёнка, порождают в нём хитрость, трусливость, упрямство. Такие дети не столько уважают отца, сколько боятся его, и из них, по словам Макаренко, выходят либо слякостные, никчёмные люди, либо самодуры, всю жизнь мстящие за подавленное детство.
Мы долго ещё спорим.
Поезд останавливается на какой-то станции. Мать Шурика, накинув косынку, выбегает с термосом к буфету за молоком для сына. Мне жаль почему-то становится эту женщину, прячущую в тени от нас своё лицо, и, когда она выходит, я говорю своим спутникам:
– Может быть, я слишком резко сказала ей?
– Ничего, – отзывается инженер. – В другой раз подумает, прежде чем ударить ребёнка.
– Но вы-то, кажется, бьёте своих детей? – насмешливо спрашиваю я.
– Ни разу в жизни никого из них я не тронул пальцем! – торжественно, как клятву, произносит инженер.
Я удивлена.
– А как же гербартианцы и правило «золотой розги»?
– Так то же был теоретический спор! Надо было как-то подзадорить вас, вот я и притянул этих умников! – инженер смеётся. Множество морщинок сбегается вокруг его глаз, и кажется вдруг, что он ещё совсем молод, несмотря на седину.
Взволнованная спором, я выхожу в тамбур и долго смотрю в окно, за которым проносятся будки путевых обходчиков, лозунги, выложенные белой галькой на дорожных откосах, деревья, одетые в золото и багрянец.
«Не сразу приходит эта мудрость», – думаю я, имея в виду собственные заблуждения и ошибки. И вспоминаю первый конфликт с Лидой. Девочке было тогда года полтора. Я очень спешила в то утро на работу, до уроков оставалось минут сорок, а мне надо было успеть отнести Лиду к знакомым. Лида же никак не хотела одеваться. Она лежала в постельке и дрыгала голыми ножонками. Все мои попытки натянуть на её ноги чулки были безуспешны.
– Лида, перестань!
Я легонько шлёпнула её по голому задку. Лида удивилась, но игру продолжала. Я шлёпнула сильнее – тот же эффект. Тогда, не помня себя от досады и раздражения, я несколько раз так ударила её, что ладонь моя запылала. Лида продолжала улыбаться, в её полных слез глазах стоял такой укор, что я не выдержала, разрыдалась. Кое-как я закутала её в одеяло и потащила к знакомым.
Много волнений нам причиняла и страсть Лиды к бродяжничеству. Достаточно было оставить её на несколько минут одну во дворе, как она бесследно исчезала. Мы кидались во все концы города и нередко находили беглянку на берегу реки, где она беспечно кидала в воду камешки, или в городском саду. Иван Николаевич из себя выходил и грозился хоть раз проучить «негодную девчонку».
Однажды, выглянув в окно, он увидел, как Лида вприпрыжку бежала за каким-то стариком. Иван Николаевич выбежал из дому, догнал Лиду, подхватил на руки и принёс домой. Лида отбрыкивалась, кричала:
– Хочу к дедушке! Дедушка мне конфетку даст! Расправа была жестокой. После первого же взмаха ремня на тельце Лиды вздулась багровая полоса. Я кинулась к Ивану Николаевичу, схватила его за руку и, не помня себя, в исступлении крикнула:
– Если ты ещё хоть раз ударишь, то я… Я подам на тебя в суд за истязательство ребёнка!..
Иван Николаевич качнулся от моих слов, бросил ремень и с поникшими плечами вышел из дому. Вернулся он лишь поздно вечером. Ночью мы объяснились с мужем.
– Не сердись на меня, что я так сказала… Я сама не знаю, как это у меня вырвалось. Только давай договоримся: мы никогда не будем бить своих детей… Хорошо?
– Хорошо, – помедлив, сказал Иван Николаевич. – Мы никогда не будем бить своих детей…
* * *
Не могу сказать, чтобы эта клятва была нами выдержана до конца, но мы оба честно старались следовать ей.
Желая в будущем видеть в своих детях людей «нравственных не по привычке, а по убеждению и сознанию», я терпеливо объясняла им, почему нельзя поступать так в том или ином случае, не ограничивалась безапелляционным требованием «нельзя!», а хотела, чтобы разумность требования была осознана самим ребёнком.
Ивана Николаевича раздражала моя воспитательная «метода». Иногда он срывался с места, распахивал дверь кабинета и кричал:
– Да что ты с ним разглагольствуешь?! Стукни его хорошенько, чтобы он раз навсегда знал!
Но мне не хотелось «стукать», ведь проку-то от этого всё равно не было бы. Да и сам Иван Николаевич, подавая мне этот совет, не только не «стукает», но вообще не вмешивается в дела, требующие возмездия. Только однажды он взял инициативу в свои руки, и то неудачно. Касалось это Вали.
Дело было в августе. Ночь, как всегда на юге, спустилась рано, в десять часов было уже темно на улице и тихо, ребята разбежались по домам. Старшие дети вернулись из кино, Оля уже спала, а Вали всё не было дома. В тревоге я обошла двор, прошлась по улице, постучала кое-кому из приятелей Вали; никто не видел его, никто не знал, где он.
В кухне одной из квартир в одиночестве (родители ушли прогуляться) сидел мальчуган и уплетал арбуз, он по уши вгрызался в сочный розовый ломоть и был, кажется, смущён моим вторжением.
– Фима! Ты не знаешь, где Валя?
– А мы с ним арбузы в военторге сгружали… Мне во какой арбуз дали!
– А Валя?
– И ему дадут…
– Да нет, Валя где? – нетерпеливо перебиваю я.
– Не знаю! – подчёркнуто равнодушно сказал мальчик, и по тому, как непроницаемо стало его лицо, я поняла, что знает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27