А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

– С пятнами, как у меня?– Нет, не с ожогами, как у тебя. Это маленькие пятнышки, которые выступают на белой коже из-за солнца!Я все время искала такую женщину, как я, и сказала Эдмонду Кайзеру: «Пусть Бог меня простит, но мне бы очень хотелось встретить другую сожженную женщину, но я таких никогда не видела. Почему я единственная сожженная женщина?»Даже сейчас мне кажется, что я единственная сожженная женщина на земле. Если бы я была жертвой несчастного случая, это другое дело. Это судьба, а на судьбу нельзя обижаться.По ночам меня мучили кошмары, в них возникало лицо мужа моей сестры. Я чувствовала, как он обходит вокруг меня, и слышала его голос, который снова говорил мне: «Сейчас я займусь тобой...»И я бежала, а на мне полыхало пламя. Я думала об этом и днем тоже, и тогда вдруг возникало желание умереть, чтобы прекратились мои мучения.Всю свою жизнь я буду ощущать себя сожженной, не такой как все. Всю жизнь я должна буду скрывать свое тело, носить длинные рукава, хотя и мечтала о коротких, как у других женщин, я должна буду носить рубашки с закрытым воротом, тогда как мечтала о декольте, как у других женщин. У них есть эта свобода. Я же нахожусь в своей коже, как в тюрьме, даже если свободно иду по свободному городу.И тогда, потому что мне этого очень хотелось, я спросила, смогу ли иметь когда-нибудь золотой зуб, чтобы он блестел. А Эдмонд Кайзер с улыбкой мне ответил: «Сначала тебе надо вылечиться, а уж потом будем говорить о твоих зубах».У нас золотой зуб считается чем-то необыкновенным. Все, что блестит, – великолепно. Но, должно быть, я удивила его этой чудной просьбой. Своего у меня ничего не было, я постоянно лежала, лишь время от времени между процедурами меня выводили на прогулку. Мне нельзя было принимать душ неделями. Не стоял вопрос и том, как мне одеваться, пока не зарубцуются раны. Я была вся в повязках, и сверху на мне была рубашка. Я не могла читать, потому что не умела. Я не могла разговаривать, потому что медсестры меня не понимали. Жаклин оставила им карточки с произношением по-арабски и по-французски. Есть, спать, туалет, больно, не больно – это все слова, которые могли пригодиться им в процессе лечения. Когда я смогла вставать, я часто стояла у окна. Я смотрела на город, на огни и на горы вдали. Это было великолепно. Я восхищалась этим видом, открыв рот. Мне хотелось выйти отсюда и отправиться гулять, я никогда ничего подобного не видела, всё было таким красивым.Каждое утро я ходила навестить Маруана. Мне надо было выйти из здания, чтобы пройти в родильное отделение. Мне было холодно, на мне была лишь больничная сорочка, застегнутая на спине, больничный халат и больничные тапочки. Вместе с больничной зубной щеткой это были единственные мои вещи. Я шла быстро, как я ходила раньше дома, опустив голову. Медсестра просила меня ходить медленнее, но я не хотела. Я была жива, и мне хотелось похвалиться этим, когда я выходила, даже если мне все еще было страшно. Впрочем, медсестры и врачи ничего не имели против. У меня было впечатление, что я единственная сожженная во всем мире. Я не могла избавиться от унижения, от чувства вины. Иногда, лежа в своей постели, я думала, что мне следовало умереть, потому что я заслуживала этого. Я вспоминала, что, когда Жаклин везла меня из госпиталя до самолета, вылетавшего в Лозанну, ощущала себя мешком с отбросами. Она должна была бросить меня в углу и оставить гнить. Эти мысли, этот позор возвращались ко мне постоянно.Но постепенно я начала забывать мою прежнюю жизнь, мне хотелось стать кем-то другим именно в этой стране. Быть похожей на свободных женщин, научиться жить там как можно быстрее. Многие годы потом я старалась похоронить свои воспоминания. Моя деревня, моя семья не должны были больше довлеть надо мной. Но был Маруан, и медсестры учили меня кормить его из бутылочки, менять ему подгузники, быть матерью несколько минут в день, по мере моих физических возможностей. И пусть мой сын простит меня, но мне было больно делать все то, о чем меня просили. Подсознательно я чувствовала вину за то, что являюсь его матерью. Кто сможет его понять? Я была неспособна взять на себя заботу о нем, вообразить его будущее со мной и моими ожогами. Как объяснить ему, что его отец был подлецом? Как сделать, чтобы он сам не чувствовал себя виноватым в том, что я стала такой. Увечное тело, на которое страшно смотреть. Я сама уже не могла представить, какой я была «до этого». Была ли я красивой? Была ли моя кожа гладкой? Мои руки гибкими, а грудь соблазнительной? Были зеркала, были взгляды других людей. В них я видела себя уродливой и презираемой. Мешок с отбросами. Я все еще страдала. В госпитале занимались моим телом, ко мне возвращались физические силы, но в голове у меня все оставалось по-прежнему. Я не могла это выразить, само слово «депрессия» было мне совершенно неизвестно. Я познакомилась с ним много лет спустя. Я думала только о том, что не должна жаловаться, и поэтому похоронила двадцать лет своей жизни так глубоко, что мне до сих пор больно вызывать из памяти эти воспоминания. Я думаю, что мой мозг, чтобы выжить, не мог работать иначе.В течение долгих месяцев продолжались пересадки кожи. В общей сложности двадцать четыре операции. Кожу для пересадки брали с моих необгоревших ног. После каждого вмешательства надо было ждать, пока раны зарубцуются, и начинать снова. До тех пор, пока у меня не осталось кожи, пригодной для пересадки. Пересаженная кожа была еще очень слабой, требовалось прилагать огромные усилия, чтобы она приобрела упругость. И до сих пор эти усилия не прекращаются.Эдмонд Кайзер решил меня приодеть. Он повел меня в большой магазин. В нем было столько обуви и одежды, что я не знала, куда смотреть. Что касается обуви, то мне не хотелось надевать расшитые шлепанцы, как носят у нас. Я также хотела носить настоящие брюки, а не шаровары. Я уже видела девушек в брюках, когда мы с отцом ездили на грузовичке в город, привозя на рынок овощи и фрукты. Они носили модные брюки, очень широкие внизу, такие брюки назывались «чарльстон». Это были плохие девушки, и я не имела права носить там такие брюки.Но у меня не оказалось «чарльстона». Он купил мне пару черных туфель на небольшом каблуке, обычные джинсы и очень красивый свитер. Я была разочарована. Я ждала эту новую одежду долгие девять месяцев, я мечтала о ней. Но я улыбнулась и поблагодарила. Я привыкла без конца улыбаться людям, что их сильно удивляло, и за все благодарить. Улыбка была моим ответом на их вежливость и доброту, моим единственным способом общения в течение долгого времени. А чтобы поплакать, я пряталась... Старая привычка. Улыбка – это символ другой жизни. Здесь люди были улыбчивые, даже мужчины. Мне хотелось улыбаться как можно больше. Поблагодарить – это такая малость. Раньше мне никто не говорил «спасибо», ни отец, ни брат, никто вообще, хотя я работала, как каторжная. Я привыкла к побоям, а не к благодарности.Мне казалось, что сказать «спасибо» – это был знак глубокой вежливости, большого уважения. Мне приятно было говорить «спасибо», потому что и мне его тоже говорили. Спасибо за перевязку, спасибо за снотворную таблетку, за крем, чтобы не порвать кожу, за обед и особенно за шоколад. Я поедала шоколад целыми плитками... Он был такой вкусный, такой восхитительный.Так вот, я сказала «спасибо» Эдмонду Кайзеру за джинсы, туфли и симпатичный свитер.– Здесь ты свободная женщина, Суад, ты можешь делать все, что захочешь, но я советую тебе одеваться просто, носить одежду, которая тебе подходит, не раздражает кожу и в которой ты не бросаешься в глаза.И он был прав. В этой стране, которая приняла меня с такой добротой, я была все еще маленькой пастушкой из Палестины, совершенно дикой, без образования и без семьи, которая к тому же мечтала о золотом зубе!Я провела в госпитале почти год, и потом меня поместили в центр по приему переселенцев.Но пересадки кожи продолжались. Я периодически возвращалась в госпиталь, чтобы там страдать. В голове у меня по-прежнему была мешанина, но я старалась выжить. Я не могла желать лучшего. По мере своих возможностей я учила французский – выражения, куски фраз я повторяла как попугай, даже не зная точно, что за птица этот попугай!Жаклин объяснила мне позднее, что, когда она привезла меня в Европу, мои повторяющиеся госпитализации не позволяли регулярно изучать французский. В тот момент важнейшей задачей было спасение моей кожи, а не учеба в школе. Впрочем, у нас в деревне были две девочки, которые на автобусе ездили в город в школу, так над ними смеялись. Я тоже смеялась над ними, убежденная, как и мои сестры, что они никогда не найдут мужа, посещая школу!Сказать по секрету, больше всего я стыдилась того, что у меня нет мужа. Я по-прежнему была во власти нравов моей деревни, это было сильнее меня. И я признавалась себе, что никто не захочет взять меня замуж. Ведь в моей стране женщина, живущая без мужчины, – это наказание на всю жизнь.В доме, где нас приняли вместе с Маруаном, все думали, что я привыкну к этому двойному наказанию – своему уродству и неспособности возбудить мужчину. Они надеялись, что я смогу заниматься своим сыном, когда начну работать, чтобы его содержать. И только одна Жаклин понимала, что я совершенно не способна к этому. Прежде всего, мне понадобятся годы, чтобы вновь ощутить себя человеком и принять себя такой, какая я есть. А ребенок будет расти кое-как, потому что, несмотря на мои двадцать лет, я сама все еще оставалась ребенком. Я понятия не имела об ответственности, о независимости.И вот тогда я покинула Швейцарию. Мое лечение было окончено, я могла жить где угодно. Жаклин нашла мне приемную семью где-то в Европе. Мои приемные родители, которых я так любила, что звала их «мама» и «папа», как и Маруан, принимали многих детей, направляемых организацией «Земля людей». Некоторые оставались надолго, некоторых забирали в другие семьи. Но наша семья была всегда многочисленной. Надо было заниматься малышами, и я помогала, как могла. Однажды мама сказала мне, что я слишком много внимания уделяю Маруану в ущерб другим детям. Я удивилась, мне самой не казалось, что я посвящаю себя сыну. Я была слишком потерянной для этого. В минуты одиночества я любила гулять вдоль реки, везя Маруана в коляске. У меня была потребность ходить, быть вне дома. Возможно, сказывалась прежняя привычка пасти скот. Как раньше, я брала с собой что-нибудь поесть и немного воды, катила коляску, шла быстро, прямо и гордо. Я словно раздваивалась: шла быстро, как когда-то у себя дома, и в то же время прямо и гордо, как в Европе.Я делала все возможное, чтобы выполнять поручения мамы, то есть больше заниматься уходом за детьми. Я была самой старшей, так что это было нормально. Но, будучи запертой в этом доме, я умирала от желания спастись, выйти куда-то к людям, говорить, танцевать, встретить мужчину, чтобы проверить, могу ли я еще быть женщиной.Мне это было необходимо. Надеяться на что-то было истинным сумасшествием, но это было сильнее меня. Я хотела попробовать жить. Маруан Маруану было пять лет, когда я подписала бумаги, позволяющие нашей приемной семье его усыновить. Я добилась некоторого прогресса в изучении языка – хотя по-прежнему не умела ни читать, ни писать, но знала, что делала. Я не бросала сына. Мои новые родители собирались воспитывать мальчика наилучшим образом. Став их сыном, он получит настоящее образование, будет носить имя, которое защитит его от моего прошлого. Я же была совершенно не способна обеспечить ему душевное равновесие, уход, нормальное обучение. Но даже спустя многие годы я чувствую вину за то, что сделала этот выбор. Правда, это время как-то скорректировало мою жизнь, в которую, правда, я больше не верю, больше полагаясь на инстинкт. Я не умею хорошо объяснить эти вещи, не обливаясь слезами. В течение всех этих лет мне хотелось убедить себя, что я не страдаю от разлуки. Но невозможно забыть своего ребенка, тем более такого ребенка.Я знала, что он счастлив, а он знал о моем существовании. В пять лет он не мог не знать, что у него есть настоящая мать, потому что мы жили вместе у его приемных родителей. Не знаю, как ему объяснили мой отъезд, но семья принимала многих детей, приезжавших со всего мира, и я помню, что порой нас, было восемнадцать, когда мы собирались за столом. Большей частью это были брошенные дети. Мы все называли приемных родителей мамой и папой. Эти замечательные люди получали от организации «Земля людей» необходимые средства для временного приюта детей, и каждый их отъезд был связан с болезненными переживаниями. Я видела, как они бросались в объятия мамы и папы, они не хотели уезжать. Но этот дом был для них лишь временным пристанищем – большинство детей оставалось у наших приемных родителей на период срочной операции, которую невозможно было сделать у них на родине, а потом они туда возвращались. У этих детей была настоящая родина, у них были настоящие семьи, разбросанные по всему миру. Такие, как Маруан и я, которым некуда было возвращаться, усыновлялись семьями. В Палестине меня считали умершей, и Маруан там тоже не существовал. Он заново родился здесь, как и я, 20 декабря. Его родители были также и моими. Такая ситуация была довольно странной, и когда спустя почти четыре года совместной жизни я покидала семейный очаг, я расценивала себя скорее как старшую сестру Маруана. Мне было двадцать четыре года. Я не могла больше находиться на их иждивении. Мне надо было устраиваться на работу, привыкать к независимости, становиться взрослой.Если бы я не решилась оставить его там, я не смогла бы воспитывать его одна. Я была депрессивной матерью и давила бы на него грузом моих страданий, ненавистью моей палестинской семьи. Мне пришлось бы рассказать ему то, о чем так хотелось забыть! А я не могла – это было выше моих сил. У меня не было денег, я была больна, я была беженкой, вынужденной жить под вымышленным именем всю оставшуюся жизнь, потому что родилась в деревне, где мужчины подлые и жестокие. И мне надо было всему учиться. Единственное, что мне оставалось, – погрузиться в эту новую страну и ее обычаи, чтобы попытаться выжить. Маруан же не должен был участвовать в моей личной борьбе за выживание. Я говорила себе: «Теперь я здесь, мне надо врасти в эту страну, у меня нет выбора». Я сама хотела построить в этой стране заново свою жизнь. Мой сын говорил на этом языке, у него были родители-европейцы, документы, нормальное будущее, все то, чего у меня не было никогда, ни раньше, ни теперь.Я выбрала выживание для себя и дала возможность ему жить, как он сможет. Я знала, что в этой семье ему будет хорошо. Кстати, когда со мной заговорили об усыновлении, и встал вопрос о выборе родителей из других потенциальных родителей, я отказалась: «Нет, никакой другой семьи! Маруан останется здесь или нигде. Я знаю, как он будет воспитан здесь, и не хочу, чтобы его отдавали в другую семью».Папа дал мне честное слово. Мне было двадцать четыре года, но мое умственное развитие едва дотягивало до пятнадцати. Я так и осталась на уровне детства, пережив столько горя. Мой сын был частью той жизни, которую мне следовало забыть, чтобы начать строить новую. В тот момент я не могла объяснить так ясно, как сейчас. Я продвигалась вперед день за днем, как в тумане, полагаясь на инстинкт. Но в одном была твердо уверена: мой сын имел право на безмятежную жизнь, у него должны быть нормальные родители. Я же не была нормальной матерью. Я ненавидела себя. Я рыдала над своими ожогами, над этой ужасной кожей, с которой приговорена жить.Поначалу, в госпитале, я верила, что все эти чудесные люди вернут мне мою кожу, и я стану такой, как прежде. Когда же я осознала, что они могут мне дать лишь жизнь в этой кошмарной оболочке, я замкнулась в себе. Я была ничем, я была уродиной, я должна была скрывать себя, чтобы не смущать других.По прошествии лет, вновь обретая понемногу вкус к жизни, я хотела забыть Маруана, будучи уверенной, что ему повезло больше, чем мне. Он ходил в школу, у него были родители, братья, сестра, он просто обязан быть счастливым. Но он был здесь, в укромном уголке моей памяти.Я закрывала глаза – он был здесь. Я бежала по улице – он был передо мной или рядом, как будто я убегала, а он догонял. Я всегда помнила ту картину, когда медсестра положила его мне на колени, и я не могла его взять на руки, потому что... бежала по саду, объятая пламенем, а мой ребенок горел вместе со мной. Ребенок, отец которого не захотел его, прекрасно зная, что приговаривает нас обоих к смерти. Не говоря о том, что я так любила этого человека и так надеялась на него!Мне было очень страшно, что я не найду другого мужчину. Из-за моих шрамов, моего лица, моего тела, из-за меня самой, какой я себя ощущала. Эта мысль точила меня, было страшно, что я не могу нравиться, страшно видеть, как от меня отводят глаза.
Я начала работать на ферме, а потом благодаря папе поступила на завод, производящий элементы точного оборудования.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21