Чем сложнее время, тем острее потребность видеть издалека и далеко вперед, поскольку народу необходимы долгосрочные духовные ориентиры. И здесь, я убежден, без обобщающей историко-нравственной философии не обойтись. Должна существовать доктрина, на которой бы базировалась общественная жизнь государства. Доктрина, которая вытекает из самой сути жизни народа, особенностей его судьбы и истории. Рухнама и есть эта доктрина.
Есть еще одна причина возникновения этой книги. Хотя человек, не побывавший в моем положении, возможно, и не поймет меня…
… Отец, который должен стать опорой в трудную минуту, лежит в чужой земле, в неизвестной могиле!
Родная мать, обняв двух братишек, лежит в чёрной земле. Ты один, ты в Ленинграде. Никто тебе не пишет писем, не шлет приветов.
Заболев, я обращаюсь за помощью к тем, кого считаю своим близкими родственниками. Но вместо поддержки получаю известие, что они отрекаются от меня!
Мне неоткуда ждать помощи, не на кого больше надеяться, разве что уповать на Бога. А вся страна надрывается в крике: «Бога нет!» О, Господи!…
В такие минуты я вспоминаю Гёроглы. Но ведь враги унесли голову Гёроглы, чтобы туркмены никогда больше не объединились. Но Джигалибек?! Джигалибек-то жив! Во всем дестане ни слова о том, что он умер… А вдруг Джигалибек дожидается, когда у туркмен опять появится отважный джигит! Нужен сильный, нужен смелый, нужен мудрый джигит, чтобы возглавить попавших в рабство туркмен! Нужен еще один Гёроглы!
Я схожу с ума, грудь распирает от рвущихся наружу слов, они уже подступили к горлу:
У меня есть резвый конь,—
Воспитай, Джигалибек!
У меня душа—огонь,—
Уврачуй, Джигалибек!
В кандалах мои Чардаги,
Чандыбиль мой—край тоски.
Не воспрянет наше счастье,
Эх, горюй, Джигалибек!
Сами грозные, как горы,
Те джигиты где остались?
В смертный бой с судьбой вступивши,
Беки те в беде остались.
Пали многие за веру,
Многие в нужде остались,—
Всё своим именованьем
Именуй, Джигалибек!
Были знатным и богатым
Уготованы Сибири,
Львы-джигиты смерть попрали
В бесконечном бранном пире,
Горше слёз моих сиротских
Что быть может в этом мире?—
Всенародный стон на радость
Перекуй, Джигалибек!
У меня есть резвый конь,—
Джигитуй, Джигалибек!
У меня душа—огонь,—
Уврачуй, Джигалибек!
Нынче саблю Гёроглы
Мне даруй, Джигалибек!
На бессмертие меня
Коронуй, Джигалибек!
Тогда, в те далекие юношеские годы, я и не подозревал, насколько тесно моя личная судьба переплелась с судьбой моей Родины. Разлученный с родителями и братьями, я был бесконечно, отчаянно одинок. И моя Родина надрывалась от тоски и безысходности. Как собственную воспринимал я боль своей Отчизны, оплакивавшей своих лучших, мужественных и отважных сыновей.
Пешком вышагивая расстояние между Кипчаком и Ашхабадом, между Безмеином и кладбищем Имам Касым, я до боли в сердце ощущал одиночество своей Родины, ее беззащитность и духовную опустошенность. Оголенные сопки, выжженная степь, иссохшие родники, согнутые тополя, разрушенные дома — это было не просто окружавшим меня привычным ландшафтом, это причиняло мне невыразимые душевные муки. Родина напоминала мне истерзанную страданиями, упавшую ничком и рыдающую от безысходности женщину…
И только теперь я понимаю, что чувства, которыми я живу сегодня, зародились в моем сердце давно, задолго до написания Рухнама. Они проснулись во мне еще в юношеские годы, в дни, когда я особо остро ощутил дух моей Родины, ее любовь и доброту. Молнией меня пронзает мысль: эту книгу я вынашивал всю жизнь, я писал ее не чернилами — душой и сердцем. Она сложилась из всех моих дел и начинаний, из моей пламенной любви к Родине и беззаветной веры в нее.
Я понимаю и другое — истина не постигается лишь произнесенной вслух мыслью, подсказанной разумом. Она требует сердца, требует тебя целиком без остатка, у ее алтаря ты должен сложить и жизнь, и судьбу.
Моя судьба, одинаковая с судьбой моей Родины, дарит мне озарение: моя философия — это прежде всего открытие собственных чувств. Ныряя в океан исторической памяти народа, ты углубляешься и в недра собственной души, постигая в этом процессе встречного движения момент истины.
Человек — инструмент, созданный Всевышним для ощущения Времени. От остальных, живущих на земле, человек, будучи разумным существом, отличается тем, что способен чувствовать Время. Всю свою жизнь человек вынужден воевать с ним, хотя в этом, может быть, и заключается его счастье. Единственный инструмент борьбы со Временем — это человеческая память.
Умирая, человек уходит в землю, но его душа дорогами памяти возвращается в сознание потомков. В моем сердце бьют родники вдохновения, ибо в нем живут Огуз хан и Тогрул бек, Гёроглы и Махтумкули и многие-многие другие великие мужи моего народа. Мое сердце — живое вместилище памяти о тех, кто даровал мне жизнь, а вместе с ней чувство единения с моим народом. И я понимаю, что я — один из всех и что со всеми меня связывает не только настоящее, но прошлое и будущее нашей общей, неразделимой судьбы.
родился 19 февраля 1940 года в Ашхабаде. В 1941 году мой отец ушел на Великую Отечественную войну, воевал с фашистскими захватчиками на Кавказе.
В 1943 году, после двух лет войны, группа советских солдат и среди них шестеро воинов из Туркменистана, вышедшая с боями на левую окраину осетинского села Чикола, что вблизи Владикавказа, попала в окружение. В числе захваченных оказался и мой отец Атамурат Аннанияз оглы, которому исполнился 31 год. Спустя годы после окончания войны я узнал подробности того, как это происходило, узнал о драме, разыгравшейся среди пленных…
В то время я был студентом Ленинградского политехнического института. На время летних каникул многие мои однокурсники разъезжались по домам. Пустели учебные корпуса и общежития института. Я два года никуда не выезжал и с особой остротой ощущал одиночество. Меня обуревала тоска по родной земле, по ласкающей слух родной речи, звукам родной музыки. Мне хотелось повидаться с одноклассниками, школьными товарищами. Но если у тебя нет родителей, если за твоей спиной не стоят добрые родственники, если ты с детства растешь сиротой, значит, ты никому не нужен. Никто не интересуется ни тобой, ни твоими чувствами и желаниями. Тебе самому приходится думать, принимать решения, строить свою судьбу. Твои спутники — это ты сам, твоя душа, твои цели и надежды.
Мне некуда идти, и я вновь оказываюсь в библиотеке. Сейчас она — мой дом, мой приют, я люблю наполненную, шелестящую страницами тишину ее залов. Учебники могут подождать. Я обкладываюсь книгами по истории, жадно ищу все то, что относится к Туркменистану.
Вдруг я замечаю на себе пристальный взгляд пожилого человека в очках, который, в волнении ходя из угла в угол, явно присматривается ко мне. «Видать, старик обознался», — промелькнуло в голове. Но тут пожилой незнакомец подошел ближе и буквально уставился на меня. Обычно спокойный, я не выдержал, хотя спросил как можно вежливее:
— Отец, вы пытаетесь кого-то узнать во мне?
— Пытаюсь, юноша, пытаюсь, хотя зрение, увы, уже не то, вижу плохо…
Теперь уже я стал разглядывать этого, по виду почтенного, интеллигентного человека, как выяснилось потом, профессора, коренного ленинградца.
— А, была — не была! — С этими словами он решительно и даже как-то обреченно взмахнул рукой. — Кто бы ты ни был, ты — сын Атамурата Аннаниязова!
Услышав имя отца, я на мгновение замер. И тут же меня охватило невероятное волнение, бешено заколотилось сердце. Будто ошпаренный, уставился я на этого неизвестно откуда взявшегося старика.
Так состоялось мое знакомство с человеком, который воевал с моим отцом. Война сдружила их, они делили пополам горбушку хлеба, вместе подставляли грудь под вражеские пули. Иван Семёнович — так звали профессора — уже после войны дважды посылал запросы в Ашхабад, разыскивал родственников моего отца, но оба раза ему приходил один и тот же ответ: «Жена и дети Атамурата Аннаниязова погибли во время землетрясения».
… Не скрывая слез радости и волнения, Иван Семёнович с отцовской нежностью рассматривает меня.
— У твоего отца тоже был продолговатый овал лица, ты очень похож на него, у тебя даже жесты отцовские! А какой он был веселый, петь любил, танцевать, играл на любом музыкальном инструменте. Бывало, случится затишье между боями — ребята его в оборот — он и в пляс, да так, что кавказцы пасовали перед ним.
Воспоминания нахлынули на профессора. Боясь пропустить каждое его слово, я не свожу глаз с лица этого человека, который видел, знал моего отца! Мною овладевает неведомое мне доселе чувство. Мне кажется, что отец рядом, что он жив, что сейчас он дотронется до меня…
— А какой он был безоглядный смельчак! — продолжает свой волнующий рассказ Иван Семёнович. — По-моему, ему неведомо было чувство страха, он буквально лез под пули, да и сам был как пуля, выпущенная из ружья. Я был старше, бывало, скажу ему: «Атамурат, побереги себя, у тебя же дома маленькие дети», так он в ответ: «Если я буду беречь себя, кто же защитит моих детей?»
С замиранием сердца я слушаю дальше. И вот, наконец, я узнаю о том, как погиб мой отец… Эту историю мне впоследствии в подробностях расскажет еще один однополчанин отца, с которым судьба случайно сведет меня в поезде. А сейчас здесь, в этой библиотеке, стараясь говорить тихо, чтобы не потревожить тишину зала, Иван Семёнович раскрывает мне эту священную тайну…
— В плен мы сдались вынужденно. Вины солдат в том не было. Решение принимали командиры. В войну такое случалось часто. Но про твоего отца и сказать нельзя, что он был в плену: его же сразу расстреляли как коммуниста. Смерть он встретил мужественно, не дрогнув. А предал его односельчанин, предал, как Иуда предал Христа за тридцать сребреников…
Иван Семёнович на минуту замолкает, не в силах справиться с волнением… Потом мы долго разговариваем с ним. Я узнаю о том, что уже после войны он написал сценарий, где главным героем вывел моего отца.
— Мне хотелось, чтобы о моем фронтовом друге, геройском парне-туркмене узнали все, это был мой долг перед его памятью. Но сценарий отклонили, хотя он и понравился. На «Мосфильме» порекомендовали переделать главного героя в грузина. Мол, о туркменах мало кто знает, не поймут…
Иван Семёнович тяжело вздохнул, вынул из кармана носовой платок, протер запотевшие от волнения стекла очков.
— Я их понимаю… Это ведь были сталинские времена. Но на переделку сценария не согласился… А ты знай, что отец твой был настоящим героем!
На всю жизнь я запомнил и эту встречу, и эти слова, которые долго потом звенели у меня в ушах, вызывая и жгучее чувство боли, и неведомую мне доселе радость. Видимо, я осознал, что не одинок: в сердце моем поселилась память об отце, которая придавала мне силы, помогала жить и обретать надежду…
…1963 год. Соскучившись по родным местам, я еду в Ашхабад. Поезд идет долго, останавливаясь по тем временам на каждом полустанке. Но я наслаждаюсь путешествием, мне нравится и перестук колес, и легкое покачивание вагона, я, часами, не отрываясь, смотрю в окно, жадно ловлю взглядом проносящиеся мимо живые картины.
В том пассажирском поезде Москва-Ашхабад я и встретил человека, знавшего моего отца и тоже воевавшего с ним. Это был проводник Чары ага, как выяснилось, не только однополчанин, но и земляк моего отца, знавший и моего деда.
В дороге мы сблизились с ним. Внимательный и разговорчивый, Чары ага оказался тем туркменом, к кому сама тянется душа.
— Сынок, — говорил он мне, — некоторые люди не любят, когда к ним обращаются с расспросами, могут даже в лицо бросить — мол, ты что, прокурор? Но ведь туркмены говорят: человек познает другого по разговору, только животные — по нюху… У нас было очень большое село, но во время гражданской войны, в годы большевизма оно наполовину опустело. А когда начались массовые аресты, село и вовсе обезлюдело, кто-то бежал, кто-то переехал, словом, замерла жизнь. А начнешь расспрашивать — клубок и потянется. У туркмен ведь чужих не бывает. Вот ты удивляешься, что я и деда твоего знал. А ты спроси меня, кто его не знал в наших краях… В окрестностях Кипчака, Геокча, Багира, Эрриккала, Ялкыма, Безмеина все знали Аннанияза Артыка. Он хоть и состоятельным был человеком, но стелил сачак перед гостями, делился с людьми хлебом. В тридцать втором году твоего деда сослали в ссылку на семь лет. Из-за того, что у него был собственный надел, своя лавка, наемные работники. Мать ведь моя — уроженка Кипчака, а дядя жил по соседству с твоим дедом. Так что я точно знаю.
— Чары ага, а какой он был, мой дед? Вы помните его?
Чары ага уселся поудобнее, приготовившись к подробному рассказу. — А как же не помнить. Я хоть и моложе намного был, часто видел его на тоях и поминках, встречал его и в городе, и в селе. Как-то, помнится, понес я в город две котомки ячменя. Мальчишкой еще был совсем. В базарные дни на улицах тесно, не протолкнешься, повсюду арбы, запряженные лошадьми, верблюдами, ишаками. Впереди меня на своем ишачке трусит какой-то бедняк, одетый в ужасные лохмотья. Про такую одежду говорят, что ее и огонь не берет, — заплата на заплате. Городские мальчишки-сорванцы преследуют несчастного, потешаются над ним под одобрительные возгласы взрослых зевак. Тут, откуда ни возьмись, наезжает на них джигит в черной папахе (это и был твой дед), пришпоривает вороного коня, достает плетку — настоящую, из воловьей кожи, и давай этой плеткой хлестать жирных мужиков, подзадоривающих мальчишек. Те — врассыпную. Неподалеку, опираясь на посох, стоял яшули. «Молодец, сынок, — сказал он вослед джигиту, — правильно сделал, что отхлестал этих хамов. Если ребенок хулиган, то виноваты в этом его родители».
Чары ага вздохнул, задумался…
— Какой он был, говоришь? Я тебе так скажу: когда твой дед появлялся в городе, все, от мала до велика, завороженно смотрели на него. А Аннанияз Артык едет себе по дороге, пустив рысцой своего вороного коня… На него приятно было смотреть, он радовал глаз. Всегда опрятный, подтянутый, прямо сидящий в седле, он смахивал на знатного хана или бека.
Тут Чары ага прищурил глаза, задумчиво посмотрел в окно, проводил взглядом пробегающий мимо пейзаж. Потом, продолжая прерванную каким-то внутренним размышлением нить своего рассказа, добавил:
— Справедливый он был. Многое про людей понимал. Рассудить их мог. Односельчане уважали его. Помню, когда во второй раз избрали его арчином, мой покойный отец сказал: «Эх, зря кипчакцы это сделали, зря… Власти и так точат зуб на Аннанияза Артыка. Боятся они таких, как он». Как в воду смотрел. В 37-м Аннанияза ага по прежним обвинениям записали во «враги народа», бросили в застенки КГБ. Он и сам чувствовал, что этим все кончится. Но не мог обмануть доверия простого люда. Потому что любил свой народ, был его верным сыном.
Чары ага прихлопнул ладонями по коленям, давая знать, что ему пора по делам. Он прошелся по вагону, на какой-то станции проводил встречный поезд, после чего опять вернулся ко мне.
— Ну, а с отцом твоим у нас были самые добрые отношения, — продолжил мой разговорчивый собеседник. — Он постарше был, года на три, на четыре. Я хоть и жил по соседству — в селе Ялкым , но часто гостил у дяди. Помню, когда в первый раз Аннанияза Артыка сослали на каторгу, друзья стали советовать твоему отцу уехать подальше от этих мест. Так он оказался в Керки, где года три учительствовал. Но потом вернулся поближе к родным местам, пару лет жил неподалеку от Геоктепе, затем в Ашхабад перебрался, где купил небольшой домик. Было это в 1937 году. С тех пор наши отношения стали еще ближе… Да, Сапармуратджан, твой отец так и стоит у меня перед глазами — с широкой улыбкой, жизнерадостный такой, приветливый. А какой это был умный человек!
— Чары ага, а когда вы в последний раз видели моего отца? — с замиранием сердца спросил я его прежде, чем он продолжил свой рассказ.
— Ах, Сапармуратджан, к тому я и веду, — он тяжко вдохнул. — С твоим отцом я с первых дней войны в одной дивизии воевал. О том, как мужественно мы сражались за Родину, это отдельный разговор. Сладких войн не бывает, а в эту особо много крови было пролито. Мы много раз побеждали, но, бывало, и проигрывали бой. Так случилось и тогда, под Владикавказом, в 1943 году. После тяжелого боя нас окружили, приказав бросить оружие. Немцы с автоматами наперевес что-то громко обсуждали между собой. Мы — пятеро туркмен и один русский стояли отдельной группой. Один из парней достал из кармана последнюю горсть махорки и стал мастерить самокрутку из клочка старой пожелтевшей газеты. Я не курил, поэтому отошел чуть поодаль. Они встали в круг, каждый делал затяжку и передавал другому. Когда очередь дошла до твоего отца, который должен был передать сигарету русскому парню, однополчанин-туркмен крикнул:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
Есть еще одна причина возникновения этой книги. Хотя человек, не побывавший в моем положении, возможно, и не поймет меня…
… Отец, который должен стать опорой в трудную минуту, лежит в чужой земле, в неизвестной могиле!
Родная мать, обняв двух братишек, лежит в чёрной земле. Ты один, ты в Ленинграде. Никто тебе не пишет писем, не шлет приветов.
Заболев, я обращаюсь за помощью к тем, кого считаю своим близкими родственниками. Но вместо поддержки получаю известие, что они отрекаются от меня!
Мне неоткуда ждать помощи, не на кого больше надеяться, разве что уповать на Бога. А вся страна надрывается в крике: «Бога нет!» О, Господи!…
В такие минуты я вспоминаю Гёроглы. Но ведь враги унесли голову Гёроглы, чтобы туркмены никогда больше не объединились. Но Джигалибек?! Джигалибек-то жив! Во всем дестане ни слова о том, что он умер… А вдруг Джигалибек дожидается, когда у туркмен опять появится отважный джигит! Нужен сильный, нужен смелый, нужен мудрый джигит, чтобы возглавить попавших в рабство туркмен! Нужен еще один Гёроглы!
Я схожу с ума, грудь распирает от рвущихся наружу слов, они уже подступили к горлу:
У меня есть резвый конь,—
Воспитай, Джигалибек!
У меня душа—огонь,—
Уврачуй, Джигалибек!
В кандалах мои Чардаги,
Чандыбиль мой—край тоски.
Не воспрянет наше счастье,
Эх, горюй, Джигалибек!
Сами грозные, как горы,
Те джигиты где остались?
В смертный бой с судьбой вступивши,
Беки те в беде остались.
Пали многие за веру,
Многие в нужде остались,—
Всё своим именованьем
Именуй, Джигалибек!
Были знатным и богатым
Уготованы Сибири,
Львы-джигиты смерть попрали
В бесконечном бранном пире,
Горше слёз моих сиротских
Что быть может в этом мире?—
Всенародный стон на радость
Перекуй, Джигалибек!
У меня есть резвый конь,—
Джигитуй, Джигалибек!
У меня душа—огонь,—
Уврачуй, Джигалибек!
Нынче саблю Гёроглы
Мне даруй, Джигалибек!
На бессмертие меня
Коронуй, Джигалибек!
Тогда, в те далекие юношеские годы, я и не подозревал, насколько тесно моя личная судьба переплелась с судьбой моей Родины. Разлученный с родителями и братьями, я был бесконечно, отчаянно одинок. И моя Родина надрывалась от тоски и безысходности. Как собственную воспринимал я боль своей Отчизны, оплакивавшей своих лучших, мужественных и отважных сыновей.
Пешком вышагивая расстояние между Кипчаком и Ашхабадом, между Безмеином и кладбищем Имам Касым, я до боли в сердце ощущал одиночество своей Родины, ее беззащитность и духовную опустошенность. Оголенные сопки, выжженная степь, иссохшие родники, согнутые тополя, разрушенные дома — это было не просто окружавшим меня привычным ландшафтом, это причиняло мне невыразимые душевные муки. Родина напоминала мне истерзанную страданиями, упавшую ничком и рыдающую от безысходности женщину…
И только теперь я понимаю, что чувства, которыми я живу сегодня, зародились в моем сердце давно, задолго до написания Рухнама. Они проснулись во мне еще в юношеские годы, в дни, когда я особо остро ощутил дух моей Родины, ее любовь и доброту. Молнией меня пронзает мысль: эту книгу я вынашивал всю жизнь, я писал ее не чернилами — душой и сердцем. Она сложилась из всех моих дел и начинаний, из моей пламенной любви к Родине и беззаветной веры в нее.
Я понимаю и другое — истина не постигается лишь произнесенной вслух мыслью, подсказанной разумом. Она требует сердца, требует тебя целиком без остатка, у ее алтаря ты должен сложить и жизнь, и судьбу.
Моя судьба, одинаковая с судьбой моей Родины, дарит мне озарение: моя философия — это прежде всего открытие собственных чувств. Ныряя в океан исторической памяти народа, ты углубляешься и в недра собственной души, постигая в этом процессе встречного движения момент истины.
Человек — инструмент, созданный Всевышним для ощущения Времени. От остальных, живущих на земле, человек, будучи разумным существом, отличается тем, что способен чувствовать Время. Всю свою жизнь человек вынужден воевать с ним, хотя в этом, может быть, и заключается его счастье. Единственный инструмент борьбы со Временем — это человеческая память.
Умирая, человек уходит в землю, но его душа дорогами памяти возвращается в сознание потомков. В моем сердце бьют родники вдохновения, ибо в нем живут Огуз хан и Тогрул бек, Гёроглы и Махтумкули и многие-многие другие великие мужи моего народа. Мое сердце — живое вместилище памяти о тех, кто даровал мне жизнь, а вместе с ней чувство единения с моим народом. И я понимаю, что я — один из всех и что со всеми меня связывает не только настоящее, но прошлое и будущее нашей общей, неразделимой судьбы.
родился 19 февраля 1940 года в Ашхабаде. В 1941 году мой отец ушел на Великую Отечественную войну, воевал с фашистскими захватчиками на Кавказе.
В 1943 году, после двух лет войны, группа советских солдат и среди них шестеро воинов из Туркменистана, вышедшая с боями на левую окраину осетинского села Чикола, что вблизи Владикавказа, попала в окружение. В числе захваченных оказался и мой отец Атамурат Аннанияз оглы, которому исполнился 31 год. Спустя годы после окончания войны я узнал подробности того, как это происходило, узнал о драме, разыгравшейся среди пленных…
В то время я был студентом Ленинградского политехнического института. На время летних каникул многие мои однокурсники разъезжались по домам. Пустели учебные корпуса и общежития института. Я два года никуда не выезжал и с особой остротой ощущал одиночество. Меня обуревала тоска по родной земле, по ласкающей слух родной речи, звукам родной музыки. Мне хотелось повидаться с одноклассниками, школьными товарищами. Но если у тебя нет родителей, если за твоей спиной не стоят добрые родственники, если ты с детства растешь сиротой, значит, ты никому не нужен. Никто не интересуется ни тобой, ни твоими чувствами и желаниями. Тебе самому приходится думать, принимать решения, строить свою судьбу. Твои спутники — это ты сам, твоя душа, твои цели и надежды.
Мне некуда идти, и я вновь оказываюсь в библиотеке. Сейчас она — мой дом, мой приют, я люблю наполненную, шелестящую страницами тишину ее залов. Учебники могут подождать. Я обкладываюсь книгами по истории, жадно ищу все то, что относится к Туркменистану.
Вдруг я замечаю на себе пристальный взгляд пожилого человека в очках, который, в волнении ходя из угла в угол, явно присматривается ко мне. «Видать, старик обознался», — промелькнуло в голове. Но тут пожилой незнакомец подошел ближе и буквально уставился на меня. Обычно спокойный, я не выдержал, хотя спросил как можно вежливее:
— Отец, вы пытаетесь кого-то узнать во мне?
— Пытаюсь, юноша, пытаюсь, хотя зрение, увы, уже не то, вижу плохо…
Теперь уже я стал разглядывать этого, по виду почтенного, интеллигентного человека, как выяснилось потом, профессора, коренного ленинградца.
— А, была — не была! — С этими словами он решительно и даже как-то обреченно взмахнул рукой. — Кто бы ты ни был, ты — сын Атамурата Аннаниязова!
Услышав имя отца, я на мгновение замер. И тут же меня охватило невероятное волнение, бешено заколотилось сердце. Будто ошпаренный, уставился я на этого неизвестно откуда взявшегося старика.
Так состоялось мое знакомство с человеком, который воевал с моим отцом. Война сдружила их, они делили пополам горбушку хлеба, вместе подставляли грудь под вражеские пули. Иван Семёнович — так звали профессора — уже после войны дважды посылал запросы в Ашхабад, разыскивал родственников моего отца, но оба раза ему приходил один и тот же ответ: «Жена и дети Атамурата Аннаниязова погибли во время землетрясения».
… Не скрывая слез радости и волнения, Иван Семёнович с отцовской нежностью рассматривает меня.
— У твоего отца тоже был продолговатый овал лица, ты очень похож на него, у тебя даже жесты отцовские! А какой он был веселый, петь любил, танцевать, играл на любом музыкальном инструменте. Бывало, случится затишье между боями — ребята его в оборот — он и в пляс, да так, что кавказцы пасовали перед ним.
Воспоминания нахлынули на профессора. Боясь пропустить каждое его слово, я не свожу глаз с лица этого человека, который видел, знал моего отца! Мною овладевает неведомое мне доселе чувство. Мне кажется, что отец рядом, что он жив, что сейчас он дотронется до меня…
— А какой он был безоглядный смельчак! — продолжает свой волнующий рассказ Иван Семёнович. — По-моему, ему неведомо было чувство страха, он буквально лез под пули, да и сам был как пуля, выпущенная из ружья. Я был старше, бывало, скажу ему: «Атамурат, побереги себя, у тебя же дома маленькие дети», так он в ответ: «Если я буду беречь себя, кто же защитит моих детей?»
С замиранием сердца я слушаю дальше. И вот, наконец, я узнаю о том, как погиб мой отец… Эту историю мне впоследствии в подробностях расскажет еще один однополчанин отца, с которым судьба случайно сведет меня в поезде. А сейчас здесь, в этой библиотеке, стараясь говорить тихо, чтобы не потревожить тишину зала, Иван Семёнович раскрывает мне эту священную тайну…
— В плен мы сдались вынужденно. Вины солдат в том не было. Решение принимали командиры. В войну такое случалось часто. Но про твоего отца и сказать нельзя, что он был в плену: его же сразу расстреляли как коммуниста. Смерть он встретил мужественно, не дрогнув. А предал его односельчанин, предал, как Иуда предал Христа за тридцать сребреников…
Иван Семёнович на минуту замолкает, не в силах справиться с волнением… Потом мы долго разговариваем с ним. Я узнаю о том, что уже после войны он написал сценарий, где главным героем вывел моего отца.
— Мне хотелось, чтобы о моем фронтовом друге, геройском парне-туркмене узнали все, это был мой долг перед его памятью. Но сценарий отклонили, хотя он и понравился. На «Мосфильме» порекомендовали переделать главного героя в грузина. Мол, о туркменах мало кто знает, не поймут…
Иван Семёнович тяжело вздохнул, вынул из кармана носовой платок, протер запотевшие от волнения стекла очков.
— Я их понимаю… Это ведь были сталинские времена. Но на переделку сценария не согласился… А ты знай, что отец твой был настоящим героем!
На всю жизнь я запомнил и эту встречу, и эти слова, которые долго потом звенели у меня в ушах, вызывая и жгучее чувство боли, и неведомую мне доселе радость. Видимо, я осознал, что не одинок: в сердце моем поселилась память об отце, которая придавала мне силы, помогала жить и обретать надежду…
…1963 год. Соскучившись по родным местам, я еду в Ашхабад. Поезд идет долго, останавливаясь по тем временам на каждом полустанке. Но я наслаждаюсь путешествием, мне нравится и перестук колес, и легкое покачивание вагона, я, часами, не отрываясь, смотрю в окно, жадно ловлю взглядом проносящиеся мимо живые картины.
В том пассажирском поезде Москва-Ашхабад я и встретил человека, знавшего моего отца и тоже воевавшего с ним. Это был проводник Чары ага, как выяснилось, не только однополчанин, но и земляк моего отца, знавший и моего деда.
В дороге мы сблизились с ним. Внимательный и разговорчивый, Чары ага оказался тем туркменом, к кому сама тянется душа.
— Сынок, — говорил он мне, — некоторые люди не любят, когда к ним обращаются с расспросами, могут даже в лицо бросить — мол, ты что, прокурор? Но ведь туркмены говорят: человек познает другого по разговору, только животные — по нюху… У нас было очень большое село, но во время гражданской войны, в годы большевизма оно наполовину опустело. А когда начались массовые аресты, село и вовсе обезлюдело, кто-то бежал, кто-то переехал, словом, замерла жизнь. А начнешь расспрашивать — клубок и потянется. У туркмен ведь чужих не бывает. Вот ты удивляешься, что я и деда твоего знал. А ты спроси меня, кто его не знал в наших краях… В окрестностях Кипчака, Геокча, Багира, Эрриккала, Ялкыма, Безмеина все знали Аннанияза Артыка. Он хоть и состоятельным был человеком, но стелил сачак перед гостями, делился с людьми хлебом. В тридцать втором году твоего деда сослали в ссылку на семь лет. Из-за того, что у него был собственный надел, своя лавка, наемные работники. Мать ведь моя — уроженка Кипчака, а дядя жил по соседству с твоим дедом. Так что я точно знаю.
— Чары ага, а какой он был, мой дед? Вы помните его?
Чары ага уселся поудобнее, приготовившись к подробному рассказу. — А как же не помнить. Я хоть и моложе намного был, часто видел его на тоях и поминках, встречал его и в городе, и в селе. Как-то, помнится, понес я в город две котомки ячменя. Мальчишкой еще был совсем. В базарные дни на улицах тесно, не протолкнешься, повсюду арбы, запряженные лошадьми, верблюдами, ишаками. Впереди меня на своем ишачке трусит какой-то бедняк, одетый в ужасные лохмотья. Про такую одежду говорят, что ее и огонь не берет, — заплата на заплате. Городские мальчишки-сорванцы преследуют несчастного, потешаются над ним под одобрительные возгласы взрослых зевак. Тут, откуда ни возьмись, наезжает на них джигит в черной папахе (это и был твой дед), пришпоривает вороного коня, достает плетку — настоящую, из воловьей кожи, и давай этой плеткой хлестать жирных мужиков, подзадоривающих мальчишек. Те — врассыпную. Неподалеку, опираясь на посох, стоял яшули. «Молодец, сынок, — сказал он вослед джигиту, — правильно сделал, что отхлестал этих хамов. Если ребенок хулиган, то виноваты в этом его родители».
Чары ага вздохнул, задумался…
— Какой он был, говоришь? Я тебе так скажу: когда твой дед появлялся в городе, все, от мала до велика, завороженно смотрели на него. А Аннанияз Артык едет себе по дороге, пустив рысцой своего вороного коня… На него приятно было смотреть, он радовал глаз. Всегда опрятный, подтянутый, прямо сидящий в седле, он смахивал на знатного хана или бека.
Тут Чары ага прищурил глаза, задумчиво посмотрел в окно, проводил взглядом пробегающий мимо пейзаж. Потом, продолжая прерванную каким-то внутренним размышлением нить своего рассказа, добавил:
— Справедливый он был. Многое про людей понимал. Рассудить их мог. Односельчане уважали его. Помню, когда во второй раз избрали его арчином, мой покойный отец сказал: «Эх, зря кипчакцы это сделали, зря… Власти и так точат зуб на Аннанияза Артыка. Боятся они таких, как он». Как в воду смотрел. В 37-м Аннанияза ага по прежним обвинениям записали во «враги народа», бросили в застенки КГБ. Он и сам чувствовал, что этим все кончится. Но не мог обмануть доверия простого люда. Потому что любил свой народ, был его верным сыном.
Чары ага прихлопнул ладонями по коленям, давая знать, что ему пора по делам. Он прошелся по вагону, на какой-то станции проводил встречный поезд, после чего опять вернулся ко мне.
— Ну, а с отцом твоим у нас были самые добрые отношения, — продолжил мой разговорчивый собеседник. — Он постарше был, года на три, на четыре. Я хоть и жил по соседству — в селе Ялкым , но часто гостил у дяди. Помню, когда в первый раз Аннанияза Артыка сослали на каторгу, друзья стали советовать твоему отцу уехать подальше от этих мест. Так он оказался в Керки, где года три учительствовал. Но потом вернулся поближе к родным местам, пару лет жил неподалеку от Геоктепе, затем в Ашхабад перебрался, где купил небольшой домик. Было это в 1937 году. С тех пор наши отношения стали еще ближе… Да, Сапармуратджан, твой отец так и стоит у меня перед глазами — с широкой улыбкой, жизнерадостный такой, приветливый. А какой это был умный человек!
— Чары ага, а когда вы в последний раз видели моего отца? — с замиранием сердца спросил я его прежде, чем он продолжил свой рассказ.
— Ах, Сапармуратджан, к тому я и веду, — он тяжко вдохнул. — С твоим отцом я с первых дней войны в одной дивизии воевал. О том, как мужественно мы сражались за Родину, это отдельный разговор. Сладких войн не бывает, а в эту особо много крови было пролито. Мы много раз побеждали, но, бывало, и проигрывали бой. Так случилось и тогда, под Владикавказом, в 1943 году. После тяжелого боя нас окружили, приказав бросить оружие. Немцы с автоматами наперевес что-то громко обсуждали между собой. Мы — пятеро туркмен и один русский стояли отдельной группой. Один из парней достал из кармана последнюю горсть махорки и стал мастерить самокрутку из клочка старой пожелтевшей газеты. Я не курил, поэтому отошел чуть поодаль. Они встали в круг, каждый делал затяжку и передавал другому. Когда очередь дошла до твоего отца, который должен был передать сигарету русскому парню, однополчанин-туркмен крикнул:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31