Представляю, как ты вырос А мне суждено умереть, так и не повидав тебя. Главное, будь осторожен и не верь тому, что станет плести обо мне мать — она способна извергать лишь ложь да клевету. Она убийца, если бы я не боялся бросить тень на твое имя, то давно отдал бы ее в руки правосудия, а будь я помоложе, сам бы с ней разделался. Но я слишком дряхл, чтобы проливать кровь. Отныне мое самое заветное желание, чтобы ты отомстил за отца.. Воздай ей по заслугам, малыш, смой кровь Матиаса, умоляю тебя!
Пяти-шестистраничные послания, с огромным количеством вычеркиваний и отсылок, удручали мальчика, и обычно он убирал их подальше, не дойдя и до середины.
Пять последних лет показались Жюльену бесконечными — они могли составить целую жизнь. С удивлением он осознавал, что почти не помнит о годах, предшествовавших поступлению в пансион. Детство исчезло в туманной дали, растворилось бесследно. Каждый раз, когда он пытался воскресить то или иное событие прошлого, перед его глазами возникала дрожащая, точно рябь на водной глади, картинка, готовая вновь погрузиться в небытие от малейшего дуновения. Пансион Вердье вытеснил из памяти Жюльена все остальное, обрушившись на нее всей своей страшной тяжестью. «Не старайся понапрасну, распрощайся с прошлым, — словно слышал приговор мальчик, — теперь ты здесь, и вряд ли когда отсюда выберешься»
Болтаясь без дела по коридорам, Жюльен исподтишка наблюдал за преподавателями: одни старики да нервные печальные женщины, забитые, со скрещенными под грудью руками. Порой во время урока, погруженный в тоскливое оцепенение, он принимался размышлять о том, что учителя — просто бывшие ученики, приговоренные к пожизненному заключению в стенах пансиона. Однажды осенним вечером они вошли во двор заведения семи — десятилетними детьми, чтобы уже никогда не вернуться обратно. Там они выросли, там и состарились, превратившись из учеников в преподавателей. Да, именно так все происходило в таинственном мирке пансиона. Когда Леон Вердье умрет, его закопают где-нибудь на плацу, подальше от глаз, в той самой земле, которую столько раз топтали копытами лошади императорских гусар, а его место займет самый старый из учителей. Не придется ли и ему, Жюльену, окончить здесь свои дни? Не ждет ли его перспектива сделаться учителем — например, французского или естествознания? И неужели за ним так никто никогда и не приедет?
От тяжелых дум у него начинало першить в горле, и он еле сдерживался, чтобы не заплакать. Письма Клер и Адмирала вносили в его мысли еще большую путаницу. Он мало что помнил о жизни в родительском доме как до, так и после смерти отца — Матиаса Леурлана . Но стоило закрыть глаза, как ему начинало казаться, что он вновь слышит крики, грубую брань, словно свинцом пробивающую дубовые двери донжона — так все называли усадьбу в Морфоне-на-Холме, поскольку она якобы была построена на месте развалин башни средневекового замка. Поместье было куплено семейством Леурланов при распродаже национальных владений в годы революции .
Крики… Да, мать и дедушка кричали, бросали друг другу обвинения, посылали проклятия. Жюльен хорошо помнит, как однажды он в ужасе выбежал из дома, помчался куда глаза глядят, заткнув уши и вспугивая стайки ворон, клевавших в поле зерна. Он вновь слышит оглушительный стук дверей, видит, как из чулана извлекаются чемоданы, из шкафов летит одежда, заполняя дорожные сумки. Перед глазами до сих пор стоит мощная фигура деда в широченном плаще — бледное лицо сливается с серебристой бородой. Дед выкрикивает слова, значения которых Жюльен не понимает, не хочет понимать.
В конце концов они уехали вдвоем с матерью в повозке их бывшего работника Франсуа, который всю дорогу говорил о том, что Франция объявила войну Германии, но мать, глядя прямо перед собой, ничего не отвечала, тоже очень бледная, с фарфоровым профилем и нежным маленьким носиком, розово-прозрачным в лучах яркого летнего солнца. Время от времени она брала руку Жюльена в свою, стискивая ее до хруста.
Потом он, кажется, уснул. Ему исполнилось всего семь лет, и бесконечная монотонность пути его утомила. Уткнувшись головой в материнские колени — он и раньше любил так засыпать, — Жюльен улегся на сиденье, с блаженством ощущая сквозь одежду уютное тепло ее тела.
— Кот, настоящий кот, — со смешком замечала Клер. — Льнешь ко всем, чтобы погреться. Люди думают, будто это проявление любви, не подозревая, что коты ими просто пользуются!
Но в тот день она не пошутила и вряд ли даже заметила, что сын задремал. Мысленно Клер находилась где-то далеко, за много километров, в туманной дали, посверкивающей иголочками инея.
Как досадовал Жюльен позже, что проспал большую часть пути, вместо того чтобы насладиться последними часами, проведенными с матерью! Знать бы, что ждет его впереди, он бросился бы ей на шею, задушил в объятиях так, чтобы ей стало больно, покрыл лицо поцелуями, до одури вдыхал бы ее запах, чтобы навсегда вобрать его в себя. О нет, она ничего от него не скрывала, рассказывала ему о пансионе, призывала запастись мужеством, но слова тогда скользили мимо его сознания, не задерживаясь. В первый момент он даже обрадовался, что уезжает из родительского дома, атмосфера в котором день ото дня становилась все более тягостной. В последнее время Адмирал в своем необъятном пастушеском плаще, выдубленном всеми ветрами, с толстенной палкой, служившей ему вместо трости, вызывал у мальчика безотчетный страх.
— Это вы его убили! — твердил старик, тыча палкой в сторону Клер. — Люди видели, как вы околачивались на верфи, возле стапелей. Будь сейчас Средневековье, за подобное злодеяние я замуровал бы вас в подвале!
— Выживший из ума старик! — парировала мать. — На дворе тысяча девятьсот тридцать девятый год, очнитесь! Не воображайте себя сеньором Морфона — в ваших жилах нет ни капли голубой крови. Вы всего-навсего жалкий торговец ореховой скорлупой, которого ждет неминуемое разорение!
Когда повозка остановилась возле ворот пансиона Вердье, глаза матери увлажнились.
— Приехали, — тихо произнесла она. — Я внесла плату за пять лет проживания — все, что у меня было. Пока ты слишком мал, чтобы в этом разобраться, но помни: ты должен держаться молодцом и верить. Мне придется начать новую жизнь; как только удастся ее наладить, я за тобой приеду. Ведь ты уже большой, и у тебя хватит мужества, правда?
— Правда, — пробормотал Жюльен, — но пять лет — это слишком долго.
Он не сумел лучше выразить свою мысль, в то время как в глубине его существа другой, внутренний, голос рычал тигром: «Нет, ты не можешь просто так взять да и уехать. Не настолько я взрослый, чтобы жить самостоятельно. Я еще маленький, ты должна быть со мной».
К счастью, мальчику удалось удержаться от жалобных слов и не заплакать, даже когда повозка покатилась по серой пыльной дороге и вскоре окончательно затерялась среди угрюмых домишек городской окраины.
В тот же вечер он познакомился с Антоненом, тощим голенастым подростком с едва начавшими отрастать волосами — недавно ему выводили вшей.
— Ближайший городишко называется Борделье потому, что там раньше находился самый большой бордель кантона, — объяснил парень. — Знаешь, что такое бордель?
Жюльен, которому послышалось «край крыла» , кивнул, не догадываясь, о чем идет речь. Перед его глазами возник образ парящих в воздухе чаек.
— Хотя… ведь ты и сам из деревни, небось всякое повидал… ну, свинство, которым взрослые занимаются на сеновале или в хлеву. При случае расскажешь.
Потом, сделав шаг назад, принялся внимательно разглядывать Жюльена.
— Странно, но на деревенщину ты не похож. Когда вчера старина Леон сообщил о твоем приезде, я приготовился увидеть этакого увальня в деревянных башмаках и с соломой в шевелюре.
Не будь Жюльен настолько подавлен разлукой с матерью, он возразил бы, что в Морфоне-на-Холме никто и не считал его деревенским — скорее кем-то вроде помещичьего отпрыска. Местные крестьяне как огня боялись Адмиралова гнева и кланялись ему в пояс, если, на несчастье, их пути пересекались со стариком в темном плаще, вечно что-то бормотавшим себе в бороду и напоминавшим обезумевшего Мерлина , уже неспособного найти дорогу в Броселиандский лес.
В какой-нибудь повести для подростков, вероятно, так бы и было написано: «С этого началась его дружба с Антоненом — с глупой и недоброй шутки». Но дружбы-то как раз и не получилось: за пять лет пребывания в пансионе их знакомство свелось лишь к союзу двух пленников, борющихся с одиночеством и предпочитающих хоть плохонькие, но все же приятельские отношения холодной разобщенности обитателей пансиона.
— Не заливай, — заключил Антонен. — Слишком уж ты мал, чтобы знать о борделях. Объясню попозже, когда устроишься в дортуаре.
Прошло пять лет. Все эти годы где-то продолжалась война, отголоски которой доносились и до пансиона Вердье. Учителя постоянно перешептывались, сообщая друг другу последние сводки, передаваемые по Лондонскому радио.
Жюльену горе-конспираторы были смешны: уж слишком театральным выглядело это шушуканье по углам, нередко учителя даже не слышали звонков. В зависимости от политических убеждений образовались кланы: голлисты, петеновцы, сторонники папаши Лаваля и те, кто продолжал нашептывать о жидомасонском заговоре. В тонкости Жюльен не вникал — это были штучки для стариков. Лет в шестнадцать, наверное, еще можно было ими заинтересоваться, да и то вряд ли что поймешь. Порой требовалось вмешательство директора Вердье, чтобы разнять парочку учителей, готовых перегрызть друг другу глотки.
— Господа! — взвизгивал он фальцетом. — Какой пример вы подаете детям! Оставьте дискуссии за стенами пансиона! Прошу не забывать: именно политики довели страну до того жалкого состояния, в котором она сейчас находится!
Поневоле приходилось покоряться герою Первой мировой и смирять клокочущую в груди ярость. А старина Леон укоризненно качал восковой головой, и седая пакля его челки, как никогда, напоминала фитиль огромной свечи. Если спорящих унять не удавалось, он принимался громко кашлять в носовой платок, и тогда дамы бросались со всех ног, чтобы подхватить его под руки, а консьерж спешил протянуть стакан с водой.
Жюльен часто размышлял над материнскими письмами. В военное время почта работала с перебоями, письма и посылки находили адресатов с большими задержками — достаточно было взглянуть на штамп. Тогда голос матери звучал совсем тихо, еле слышно, не голос — шепот: «Не волнуйся за меня, у меня все в порядке…» Мальчик сравнивал этот голос со светом далеких звезд, которые земным глазам все еще кажутся живыми, сверкающими, а на самом деле уже успели обратиться в пыль. Когда на уроке естествознания учитель впервые рассказал им об этом чуде природы, внутри у Жюльена все похолодело — настолько очевидной была аналогия с письмами Клер.
Мать призывала: «Расти поскорее, набирайся сил. Когда кончится война, мне понадобится твоя помощь, ведь теперь ты — глава семьи. Надеюсь, к этому времени я не слишком состарюсь и меня будут принимать за твою старшую сестру… »
Что сталось с Клер с тех пор, как были написаны эти строки? Жюльен почти ничего не знал о войне, но очень боялся авиа-налетов. В последнее время бомбардировки англичан составляли часть той реальности, в которой приходилось жить. Два-три раза в неделю в дортуар прямо посреди ночи врывался кто-нибудь из преподавателей со свечой в руке, и тогда приходилось мучительно вырывать себя из сна, оставлять нагретую за ночь постель, быстро натягивать халат или закутываться в одеяло и спускаться в подвал под оглушительный, заполняющий все небо вой. Обычно это были нашпигованные смертельным грузом бомбардировщики «Б-17», летевшие со стороны Англии. Самолетов не было видно, но они издавали жужжание, словно гигантские насекомые. Вслед за звуками начинал дрожать пол под ногами, а с потолка осыпаться известка, заметая головы воспитанников белой порошей.
— Носовые платки! — испуганно командовала мадемуазель Мопен. — Прикройте волосы носовыми платками!
Каждый раз при авиа-налете Жюльен вспоминал о матери, и горло ему сжимала тоска. Он старался не думать о том, что, возможно, сейчас она, услышав сигнал воздушной тревоги, забилась в какой-нибудь подвал или даже ее завалило обломками разрушенного здания. Сколько ни пытался он гнать страшные мысли, воображение рисовало ему все новые и новые картины: мать ранена, на голову ей упало что-то тяжелое, она лишилась памяти. Ее отвезли в больницу, где она теперь лежит, с виду совсем здоровая, но забывшая о том, что у нее есть сын, который вот уже пять лет ждет ее в пансионе парижского пригорода.
В полутьме сотрясаемого взрывами жалкого убежища Жюльен лихорадочно проигрывал в уме всевозможные варианты: мать в Лондоне спасется вместе с другими беженцами под гул фашистских самолетов «V-1», мать среди партизан-подпольщиков, в грубой, уродующей ее куртке ползет в зарослях кустарника, чтобы не наткнуться на немецкий патруль. Однако самую мучительную тревогу в этих видениях у него вызывали мужчины. Безликие, но из плоти и крови, они пребывали в опасной близости к Клер, касались ее — иногда случайно, а порой и намеренно… Эти картины причиняли мальчику боль, и он чувствовал, как судорожно сжимаются большие пальцы его ног в грубых башмаках на деревянной подошве. Жюльен содрогался при мысли, что однажды мать явится за ним в пансион в сопровождении широкоплечего, с отливающим синевой подбородком типа.
Больше всего на свете Клер боялась старости. Там, в доме деда, она часами простаивала перед зеркалом, рассматривая едва намечающиеся морщинки возле глаз. Интересно, пять лет — это много по понятиям взрослых? Успеешь ли состариться за такой срок? Жюльен с трудом представлял Клер в образе сухонькой старушки. Ему было известно, что пять лет — половина собачьего века. А что значат они для женщины? Он попробовал произвести подсчет, и выходило, что мать начнет стареть, когда ей исполнится тридцать. Подумать только, тридцать! Невообразимо много. Жюльен не в состоянии был определить возраст тех, кому за двадцать: все без исключения казались ему пожилыми, что бы при этом они о себе ни думали. Стремясь получше во всем разобраться и получить данные для сравнения, мальчик принялся расспрашивать женщин, служивших в пансионе, о том, сколько им лет. Мадемуазель Мопен его отругала: ни в коем случае нельзя интересоваться возрастом дам!
Хуже всего, что у него даже не было фотографии Клер. Они покинули дом в такой спешке, что мысль об этом ему и в голову не пришла. Да и слишком уж мал был он тогда, чтобы все предусмотреть. Теперь, не имея возможности обращаться к снимку — надежному документу, — дабы вспоминать ее лицо, Жюльен со все возрастающим отчаянием ощущал, как, растворяясь, исчезает из памяти образ матери. Тщетно пытался он представить лицо Клер — оно ускользало, подернувшая его пелена не рассеивалась, а, наоборот, становилась все плотнее, словно мать медленно отступала в полосу тумана, неумолимо поглощавшего ее с каждым шагом. Поразительно, но черты деда Шарля оказались неуязвимыми, они так и стояли перед глазами, словно высеченные из камня, и эта чудовищная несправедливость приводила Жюльена в бешенство.
В попытке воспрепятствовать полному исчезновению образа Клер мальчик, не посвящая никого в свою тайну, начал вести что-то вроде дневника, состоявшего из рисунков, где он по памяти воспроизводил картины прошлого. Мать, дом, сад. Снова и снова мать, во всевозможных позах, по-разному одетая. Адмирал, разумеется, присутствовал тоже, в образе мрачного пастыря. Увы, последняя иллюстрация удалась плохо: пальцы не слушались, и невольно вместо устрашающей фигуры с палкой выходили какие-то каракули.
Увидев рисунок, Антонен воскликнул:
— Ничего себе Дед Мороз! Можно подумать, он в трауре. Чучело какое-то, им только детей пугать!
Художеством своим Жюльен был доволен. Рисовал он хорошо — недаром мадемуазель Мопен часто его хвалила. От ее слов мальчик заливался краской, но ведь что правда, то правда: глаз у него был верный и выходило похоже.
Война поставила под удар привычки и жизненные удобства каждого. Но дети переносили лишения легче, чем взрослые: привычный ход существования был нарушен, что в какой-то мере удовлетворяло свойственную им жажду новизны.
Леон Вердье, ярый противник черного рынка, всячески давал понять, что не потерпит общения своих воспитанников со спекулянтами.
— Война, — разъяснял он в столовой, когда ученики рассаживались за длинными столами, — разразилась как раз вовремя, чтобы заставить нас бороться с ленью. Франция погрязла в сибаритстве, в праздности оплачиваемых отпусков, в стремлении к легкой жизни. Все думают только об отдыхе! Утрачен вкус к подвижничеству, к хорошо выполненной работе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
Пяти-шестистраничные послания, с огромным количеством вычеркиваний и отсылок, удручали мальчика, и обычно он убирал их подальше, не дойдя и до середины.
Пять последних лет показались Жюльену бесконечными — они могли составить целую жизнь. С удивлением он осознавал, что почти не помнит о годах, предшествовавших поступлению в пансион. Детство исчезло в туманной дали, растворилось бесследно. Каждый раз, когда он пытался воскресить то или иное событие прошлого, перед его глазами возникала дрожащая, точно рябь на водной глади, картинка, готовая вновь погрузиться в небытие от малейшего дуновения. Пансион Вердье вытеснил из памяти Жюльена все остальное, обрушившись на нее всей своей страшной тяжестью. «Не старайся понапрасну, распрощайся с прошлым, — словно слышал приговор мальчик, — теперь ты здесь, и вряд ли когда отсюда выберешься»
Болтаясь без дела по коридорам, Жюльен исподтишка наблюдал за преподавателями: одни старики да нервные печальные женщины, забитые, со скрещенными под грудью руками. Порой во время урока, погруженный в тоскливое оцепенение, он принимался размышлять о том, что учителя — просто бывшие ученики, приговоренные к пожизненному заключению в стенах пансиона. Однажды осенним вечером они вошли во двор заведения семи — десятилетними детьми, чтобы уже никогда не вернуться обратно. Там они выросли, там и состарились, превратившись из учеников в преподавателей. Да, именно так все происходило в таинственном мирке пансиона. Когда Леон Вердье умрет, его закопают где-нибудь на плацу, подальше от глаз, в той самой земле, которую столько раз топтали копытами лошади императорских гусар, а его место займет самый старый из учителей. Не придется ли и ему, Жюльену, окончить здесь свои дни? Не ждет ли его перспектива сделаться учителем — например, французского или естествознания? И неужели за ним так никто никогда и не приедет?
От тяжелых дум у него начинало першить в горле, и он еле сдерживался, чтобы не заплакать. Письма Клер и Адмирала вносили в его мысли еще большую путаницу. Он мало что помнил о жизни в родительском доме как до, так и после смерти отца — Матиаса Леурлана . Но стоило закрыть глаза, как ему начинало казаться, что он вновь слышит крики, грубую брань, словно свинцом пробивающую дубовые двери донжона — так все называли усадьбу в Морфоне-на-Холме, поскольку она якобы была построена на месте развалин башни средневекового замка. Поместье было куплено семейством Леурланов при распродаже национальных владений в годы революции .
Крики… Да, мать и дедушка кричали, бросали друг другу обвинения, посылали проклятия. Жюльен хорошо помнит, как однажды он в ужасе выбежал из дома, помчался куда глаза глядят, заткнув уши и вспугивая стайки ворон, клевавших в поле зерна. Он вновь слышит оглушительный стук дверей, видит, как из чулана извлекаются чемоданы, из шкафов летит одежда, заполняя дорожные сумки. Перед глазами до сих пор стоит мощная фигура деда в широченном плаще — бледное лицо сливается с серебристой бородой. Дед выкрикивает слова, значения которых Жюльен не понимает, не хочет понимать.
В конце концов они уехали вдвоем с матерью в повозке их бывшего работника Франсуа, который всю дорогу говорил о том, что Франция объявила войну Германии, но мать, глядя прямо перед собой, ничего не отвечала, тоже очень бледная, с фарфоровым профилем и нежным маленьким носиком, розово-прозрачным в лучах яркого летнего солнца. Время от времени она брала руку Жюльена в свою, стискивая ее до хруста.
Потом он, кажется, уснул. Ему исполнилось всего семь лет, и бесконечная монотонность пути его утомила. Уткнувшись головой в материнские колени — он и раньше любил так засыпать, — Жюльен улегся на сиденье, с блаженством ощущая сквозь одежду уютное тепло ее тела.
— Кот, настоящий кот, — со смешком замечала Клер. — Льнешь ко всем, чтобы погреться. Люди думают, будто это проявление любви, не подозревая, что коты ими просто пользуются!
Но в тот день она не пошутила и вряд ли даже заметила, что сын задремал. Мысленно Клер находилась где-то далеко, за много километров, в туманной дали, посверкивающей иголочками инея.
Как досадовал Жюльен позже, что проспал большую часть пути, вместо того чтобы насладиться последними часами, проведенными с матерью! Знать бы, что ждет его впереди, он бросился бы ей на шею, задушил в объятиях так, чтобы ей стало больно, покрыл лицо поцелуями, до одури вдыхал бы ее запах, чтобы навсегда вобрать его в себя. О нет, она ничего от него не скрывала, рассказывала ему о пансионе, призывала запастись мужеством, но слова тогда скользили мимо его сознания, не задерживаясь. В первый момент он даже обрадовался, что уезжает из родительского дома, атмосфера в котором день ото дня становилась все более тягостной. В последнее время Адмирал в своем необъятном пастушеском плаще, выдубленном всеми ветрами, с толстенной палкой, служившей ему вместо трости, вызывал у мальчика безотчетный страх.
— Это вы его убили! — твердил старик, тыча палкой в сторону Клер. — Люди видели, как вы околачивались на верфи, возле стапелей. Будь сейчас Средневековье, за подобное злодеяние я замуровал бы вас в подвале!
— Выживший из ума старик! — парировала мать. — На дворе тысяча девятьсот тридцать девятый год, очнитесь! Не воображайте себя сеньором Морфона — в ваших жилах нет ни капли голубой крови. Вы всего-навсего жалкий торговец ореховой скорлупой, которого ждет неминуемое разорение!
Когда повозка остановилась возле ворот пансиона Вердье, глаза матери увлажнились.
— Приехали, — тихо произнесла она. — Я внесла плату за пять лет проживания — все, что у меня было. Пока ты слишком мал, чтобы в этом разобраться, но помни: ты должен держаться молодцом и верить. Мне придется начать новую жизнь; как только удастся ее наладить, я за тобой приеду. Ведь ты уже большой, и у тебя хватит мужества, правда?
— Правда, — пробормотал Жюльен, — но пять лет — это слишком долго.
Он не сумел лучше выразить свою мысль, в то время как в глубине его существа другой, внутренний, голос рычал тигром: «Нет, ты не можешь просто так взять да и уехать. Не настолько я взрослый, чтобы жить самостоятельно. Я еще маленький, ты должна быть со мной».
К счастью, мальчику удалось удержаться от жалобных слов и не заплакать, даже когда повозка покатилась по серой пыльной дороге и вскоре окончательно затерялась среди угрюмых домишек городской окраины.
В тот же вечер он познакомился с Антоненом, тощим голенастым подростком с едва начавшими отрастать волосами — недавно ему выводили вшей.
— Ближайший городишко называется Борделье потому, что там раньше находился самый большой бордель кантона, — объяснил парень. — Знаешь, что такое бордель?
Жюльен, которому послышалось «край крыла» , кивнул, не догадываясь, о чем идет речь. Перед его глазами возник образ парящих в воздухе чаек.
— Хотя… ведь ты и сам из деревни, небось всякое повидал… ну, свинство, которым взрослые занимаются на сеновале или в хлеву. При случае расскажешь.
Потом, сделав шаг назад, принялся внимательно разглядывать Жюльена.
— Странно, но на деревенщину ты не похож. Когда вчера старина Леон сообщил о твоем приезде, я приготовился увидеть этакого увальня в деревянных башмаках и с соломой в шевелюре.
Не будь Жюльен настолько подавлен разлукой с матерью, он возразил бы, что в Морфоне-на-Холме никто и не считал его деревенским — скорее кем-то вроде помещичьего отпрыска. Местные крестьяне как огня боялись Адмиралова гнева и кланялись ему в пояс, если, на несчастье, их пути пересекались со стариком в темном плаще, вечно что-то бормотавшим себе в бороду и напоминавшим обезумевшего Мерлина , уже неспособного найти дорогу в Броселиандский лес.
В какой-нибудь повести для подростков, вероятно, так бы и было написано: «С этого началась его дружба с Антоненом — с глупой и недоброй шутки». Но дружбы-то как раз и не получилось: за пять лет пребывания в пансионе их знакомство свелось лишь к союзу двух пленников, борющихся с одиночеством и предпочитающих хоть плохонькие, но все же приятельские отношения холодной разобщенности обитателей пансиона.
— Не заливай, — заключил Антонен. — Слишком уж ты мал, чтобы знать о борделях. Объясню попозже, когда устроишься в дортуаре.
Прошло пять лет. Все эти годы где-то продолжалась война, отголоски которой доносились и до пансиона Вердье. Учителя постоянно перешептывались, сообщая друг другу последние сводки, передаваемые по Лондонскому радио.
Жюльену горе-конспираторы были смешны: уж слишком театральным выглядело это шушуканье по углам, нередко учителя даже не слышали звонков. В зависимости от политических убеждений образовались кланы: голлисты, петеновцы, сторонники папаши Лаваля и те, кто продолжал нашептывать о жидомасонском заговоре. В тонкости Жюльен не вникал — это были штучки для стариков. Лет в шестнадцать, наверное, еще можно было ими заинтересоваться, да и то вряд ли что поймешь. Порой требовалось вмешательство директора Вердье, чтобы разнять парочку учителей, готовых перегрызть друг другу глотки.
— Господа! — взвизгивал он фальцетом. — Какой пример вы подаете детям! Оставьте дискуссии за стенами пансиона! Прошу не забывать: именно политики довели страну до того жалкого состояния, в котором она сейчас находится!
Поневоле приходилось покоряться герою Первой мировой и смирять клокочущую в груди ярость. А старина Леон укоризненно качал восковой головой, и седая пакля его челки, как никогда, напоминала фитиль огромной свечи. Если спорящих унять не удавалось, он принимался громко кашлять в носовой платок, и тогда дамы бросались со всех ног, чтобы подхватить его под руки, а консьерж спешил протянуть стакан с водой.
Жюльен часто размышлял над материнскими письмами. В военное время почта работала с перебоями, письма и посылки находили адресатов с большими задержками — достаточно было взглянуть на штамп. Тогда голос матери звучал совсем тихо, еле слышно, не голос — шепот: «Не волнуйся за меня, у меня все в порядке…» Мальчик сравнивал этот голос со светом далеких звезд, которые земным глазам все еще кажутся живыми, сверкающими, а на самом деле уже успели обратиться в пыль. Когда на уроке естествознания учитель впервые рассказал им об этом чуде природы, внутри у Жюльена все похолодело — настолько очевидной была аналогия с письмами Клер.
Мать призывала: «Расти поскорее, набирайся сил. Когда кончится война, мне понадобится твоя помощь, ведь теперь ты — глава семьи. Надеюсь, к этому времени я не слишком состарюсь и меня будут принимать за твою старшую сестру… »
Что сталось с Клер с тех пор, как были написаны эти строки? Жюльен почти ничего не знал о войне, но очень боялся авиа-налетов. В последнее время бомбардировки англичан составляли часть той реальности, в которой приходилось жить. Два-три раза в неделю в дортуар прямо посреди ночи врывался кто-нибудь из преподавателей со свечой в руке, и тогда приходилось мучительно вырывать себя из сна, оставлять нагретую за ночь постель, быстро натягивать халат или закутываться в одеяло и спускаться в подвал под оглушительный, заполняющий все небо вой. Обычно это были нашпигованные смертельным грузом бомбардировщики «Б-17», летевшие со стороны Англии. Самолетов не было видно, но они издавали жужжание, словно гигантские насекомые. Вслед за звуками начинал дрожать пол под ногами, а с потолка осыпаться известка, заметая головы воспитанников белой порошей.
— Носовые платки! — испуганно командовала мадемуазель Мопен. — Прикройте волосы носовыми платками!
Каждый раз при авиа-налете Жюльен вспоминал о матери, и горло ему сжимала тоска. Он старался не думать о том, что, возможно, сейчас она, услышав сигнал воздушной тревоги, забилась в какой-нибудь подвал или даже ее завалило обломками разрушенного здания. Сколько ни пытался он гнать страшные мысли, воображение рисовало ему все новые и новые картины: мать ранена, на голову ей упало что-то тяжелое, она лишилась памяти. Ее отвезли в больницу, где она теперь лежит, с виду совсем здоровая, но забывшая о том, что у нее есть сын, который вот уже пять лет ждет ее в пансионе парижского пригорода.
В полутьме сотрясаемого взрывами жалкого убежища Жюльен лихорадочно проигрывал в уме всевозможные варианты: мать в Лондоне спасется вместе с другими беженцами под гул фашистских самолетов «V-1», мать среди партизан-подпольщиков, в грубой, уродующей ее куртке ползет в зарослях кустарника, чтобы не наткнуться на немецкий патруль. Однако самую мучительную тревогу в этих видениях у него вызывали мужчины. Безликие, но из плоти и крови, они пребывали в опасной близости к Клер, касались ее — иногда случайно, а порой и намеренно… Эти картины причиняли мальчику боль, и он чувствовал, как судорожно сжимаются большие пальцы его ног в грубых башмаках на деревянной подошве. Жюльен содрогался при мысли, что однажды мать явится за ним в пансион в сопровождении широкоплечего, с отливающим синевой подбородком типа.
Больше всего на свете Клер боялась старости. Там, в доме деда, она часами простаивала перед зеркалом, рассматривая едва намечающиеся морщинки возле глаз. Интересно, пять лет — это много по понятиям взрослых? Успеешь ли состариться за такой срок? Жюльен с трудом представлял Клер в образе сухонькой старушки. Ему было известно, что пять лет — половина собачьего века. А что значат они для женщины? Он попробовал произвести подсчет, и выходило, что мать начнет стареть, когда ей исполнится тридцать. Подумать только, тридцать! Невообразимо много. Жюльен не в состоянии был определить возраст тех, кому за двадцать: все без исключения казались ему пожилыми, что бы при этом они о себе ни думали. Стремясь получше во всем разобраться и получить данные для сравнения, мальчик принялся расспрашивать женщин, служивших в пансионе, о том, сколько им лет. Мадемуазель Мопен его отругала: ни в коем случае нельзя интересоваться возрастом дам!
Хуже всего, что у него даже не было фотографии Клер. Они покинули дом в такой спешке, что мысль об этом ему и в голову не пришла. Да и слишком уж мал был он тогда, чтобы все предусмотреть. Теперь, не имея возможности обращаться к снимку — надежному документу, — дабы вспоминать ее лицо, Жюльен со все возрастающим отчаянием ощущал, как, растворяясь, исчезает из памяти образ матери. Тщетно пытался он представить лицо Клер — оно ускользало, подернувшая его пелена не рассеивалась, а, наоборот, становилась все плотнее, словно мать медленно отступала в полосу тумана, неумолимо поглощавшего ее с каждым шагом. Поразительно, но черты деда Шарля оказались неуязвимыми, они так и стояли перед глазами, словно высеченные из камня, и эта чудовищная несправедливость приводила Жюльена в бешенство.
В попытке воспрепятствовать полному исчезновению образа Клер мальчик, не посвящая никого в свою тайну, начал вести что-то вроде дневника, состоявшего из рисунков, где он по памяти воспроизводил картины прошлого. Мать, дом, сад. Снова и снова мать, во всевозможных позах, по-разному одетая. Адмирал, разумеется, присутствовал тоже, в образе мрачного пастыря. Увы, последняя иллюстрация удалась плохо: пальцы не слушались, и невольно вместо устрашающей фигуры с палкой выходили какие-то каракули.
Увидев рисунок, Антонен воскликнул:
— Ничего себе Дед Мороз! Можно подумать, он в трауре. Чучело какое-то, им только детей пугать!
Художеством своим Жюльен был доволен. Рисовал он хорошо — недаром мадемуазель Мопен часто его хвалила. От ее слов мальчик заливался краской, но ведь что правда, то правда: глаз у него был верный и выходило похоже.
Война поставила под удар привычки и жизненные удобства каждого. Но дети переносили лишения легче, чем взрослые: привычный ход существования был нарушен, что в какой-то мере удовлетворяло свойственную им жажду новизны.
Леон Вердье, ярый противник черного рынка, всячески давал понять, что не потерпит общения своих воспитанников со спекулянтами.
— Война, — разъяснял он в столовой, когда ученики рассаживались за длинными столами, — разразилась как раз вовремя, чтобы заставить нас бороться с ленью. Франция погрязла в сибаритстве, в праздности оплачиваемых отпусков, в стремлении к легкой жизни. Все думают только об отдыхе! Утрачен вкус к подвижничеству, к хорошо выполненной работе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36