OCR Ustas, Readcheck by Marina_Ch
«Зимняя жатва: (роман) / Серж Брюссоло; пер. с фр. Н.Б. Жуковой»: АСТ; Москва; 2005
ISBN 5-17-031335-7
Оригинал: Serge Brussolo, “La Moisson D'Hiver”
Перевод: Н. Б. Жукова
Аннотация
Полуразрушенная французская усадьба…
Мальчик, вернувшийся из пансиона…
Мать, которую он не видел МНОГО ЛЕТ.
Одиночество — и СТРАХ.
Безотчетный страх подростка, все яснее понимающего, что КТО-ТО СЛЕДИТ ЗА НИМ.
Следит постоянно, безостановочно, с холодным упорством безумца — или смертельно опасного хищника.
Мальчик догадывается — причину происходящего надо искать в старой семейной тайне…
Автор, балансирующий на грани между суровой логикой и безрассудством!
Magazine Litteraire
Каждый триллер Сержа Брюссоло — это даже не шедевр, а эталон жанра.
France Soir
Серж Брюссоло — удивительное явление в современной остросюжетной литературе!
Figaro
Серж Брюссоло
Зимняя жатва
С увлечением горничной отдавался я во власть «Удольфских тайн», «Пиренейского замка» или любого другого романа Анны Радклиф и, испытывая смешанный с наслаждением страх, думал […]: рай — это хорошая книга, которую читаешь, сидя перед жарко натопленным камином.
Теофиль Готье. «Молодая Франция»
1
В дортуаре младших воспитанников кто-то чихал не переставая. Резкие, как выстрелы, звуки, раздававшиеся в ночной тишине, подняли бы на ноги и мертвеца. Учительница рисования мадемуазель Мопен говорила, что у мальчика аллергия на кроличий пух, которым был подбит его теплый жилет. В пансионе все носили теплые жилеты и даже спали в них, поскольку ни дров, ни тем более угля для растопки печурок — «мирусов» и «саламандр» — уже не осталось. На уроках труда теперь всем приходилось сидеть за шитьем, что прежде считалось исключительно девчоночьим занятием. Мальчики — малыши и старшеклассники — рассаживались за огромным, стоявшим посреди просторной пустой комнаты столом с разложенными на нем кусками материи, которые предназначались для кройки жилетов — их носили под серыми, пятнистыми от чернил форменными халатами. Жюльен быстро освоил портняжную технику: просто-напросто берешь два куска ткани и прокладываешь листом бумаги. Счастливчикам, имевшим родственников в деревне, присылали перо, пух, а то и кроличьи шкурки, остальным же приходилось довольствоваться найденными в чуланах пожелтевшими от времени газетами. Этот импровизированный утеплитель превращал одежду в хрусткую броню и сковывал движения подобно рыцарским латам. Номера «Иллюстрасьон» 1910-х годов нещадно кромсались на полосы, но детские руки невольно вздрагивали и ножницы замирали, когда встречались большие, обычно угольно-черные, рисунки. Как-то раз Жюльену попалась мгновенно внушившая ему тревожный ужас гравюра, на которой прямо посреди ада бушующей морской пены и тонущей человеческой плоти был изображен готовый уйти под воду корабль. Подпись, лишь частично сохранившаяся, гласила:
7 мая судно «Лузитания», принадлежавшее пароходной компании «Кунар», возвращаясь от берегов Америки, было торпедировано германской подводной лодкой в прибрежных водах Ирландии, неподалеку от города Кинсале. Судно затонуло менее чем за 20 минут, увлекая за собой в пучину около 1200 человек, 124 из которых — американцы. Это чудовищное злодеяние…
Жюльен засунул вырезку под подкладку жилета, словно секретное послание.
Встречались и другие картинки, относившиеся к еще более старым временам. На одном была запечатлена трагическая гибель наместника времен Империи, растерзанного зулусами. Превосходный рисунок! Но им, опередив остальных претендентов, завладел Антонен.
— Только не считайте, пожалуйста, что эта работа вас унижает, — повторял Гюстав Фуайе, старичок, которому из-за трясущихся рук с трудом удавалось вдеть нитку в иголку. — Раньше рыцари надевали нечто подобное под кольчугу, чтобы ослабить удары мечей. Здорово помогало, да и металлические кольца не так сильно впивались в тело. Подстежка эта называлась «гамбизон», обычно ее набивали куделью или паклей.
Что и говорить, сравнение с рыцарями льстило самолюбию. Но Жюльену и без того нравилось любое занятие, развивающее ловкость рук.
— Моряки все могут, — говорил он дылде-старшекласснику Антонену, — сшивать паруса, латать одежду, да и вязать тоже. В море это жизненно важная необходимость — уметь управляться с иголкой и ниткой.
— Скажешь тоже, — басил Антонен, возмущенно пожимая плечами, — шитье не мужское дело!
Жюльену очень хотелось его разубедить, но верзила с остро выступающим кадыком на длинной шее отказывался верить, что матросы действительно на судне во время качки орудуют иглой.
— Всему нужно научиться, — упорствовал Жюльен, — и шить, и готовить, и столярничать. Никогда не знаешь, что тебе пригодится в жизни. Особенно если мечтаешь о приключениях. Вспомни книги: Арсен Люпен или Шерлок Холмс могли выпутаться из любой передряги, потому что все умели!
Но то был глас вопиющего в пустыне.
Пансион Вердье, затерявшийся на просторах отдаленного пригорода западнее Парижа, состоял из нескольких ветхих строений, обильно украшенных скульптурами, которые неумолимое время постепенно превращало в труху. Прежде там размещались казармы гусарского эскадрона, но никто уже не мог ни толком сказать, какого именно, ни припомнить его номер. По другим версиям, казармы принадлежали легиону Сены, имперской гвардии, элитарным частям жандармерии или уланам испанской армии. С тех легендарных времен сохранились огромные пустые конюшни, где все еще держался запах конской мочи.
— Лошадок-то выперли, а вот попоны оставили, — часто ворчал Антонен, — они у нас вместо одеял. Чувствуешь, как воняют?
Может, так оно и было? Жюльен ничего об этом не знал. Рядом со стойлами располагался оружейный зал, где солдаты когда-то учились драться на саблях. Зал тоже был абсолютно пустой. Под сводчатым, подпираемым колоннами из серого камня потолком малейший звук отзывался гулким эхом.
— Взгляни, — показывал Антонен на колонны, — видишь выбоины? Это сабельные удары. Лезвия оттачивали прямо здесь. Вот след и вон там…
Антонен говорил вполголоса, поскольку учащимся запрещалось показываться в оружейном зале из-за трещин на потолке.
— Негодники, — бранился директор Леон Вердье, увидев мальчишек поблизости от злополучного места. — Жизнь вам не дорога! Хотите умереть под обломками? С каждой бомбардировкой трещины увеличиваются все больше, недалек день, когда крыша рухнет. Одному Богу известно, дойдет ли дело до ремонта. Пошли вон, выметайтесь, живо!
Директор, совсем старичок и добряк, каких мало, частенько замазывал царапины на ботинках чернилами. Жюльен однажды застал его за этим занятием: с зажатой в пальцах ручкой и высунутым от старания кончиком языка, Вердье напоминал состарившегося ученика, прилежно выполняющего домашнее задание.
Раньше на пустыре за жилыми постройками располагался плац. Ныне же площадка, где когда-то разворачивались эскадроны, и гусары, сабли наголо, учились правильно атаковать противника, из-за избытка влаги в подпочвенном слое превратилась в болото. Когда по нему ходили, то деревянные подошвы башмаков издавали смешные, напоминающие чавканье, звуки.
Пансион Вердье находится… нигде, — писал Жюльен в письмах, которые никогда не отправлял, —ни в городе, ни в деревне. В двух километрах, правда, есть что-то вроде деревушки, разросшейся вокруг странного заводика. Его-то англичане и стараются разгромить — уж не знаю, что там производят. Месье Вержю, преподаватель латыни, уверяет, что в один прекрасный день ростбифы перепутают цель и нам врежут по самую макушку. Да-да, так он и говорит, не нам, разумеется, а месье Ле Гомме, преподавателю математики. На уроках послушать его — все равно что прочитать роман Дюма: он не скупится на старинные обороты, чтобы произвести впечатление. Но зато когда остается наедине с Жюлем Ле Гомме, без всякого стеснения употребляет непечатные выражения: «дерьмо», «…твою мать» и тому подобное. Я не выдумываю, а впрочем, какая разница, если я все равно никогда не отправлю это письмо…
— Опять за дневник? — каждый раз интересовался Антонен, когда видел склонившегося над тетрадью Жюльена с пальцами, перепачканными чернилами. — Девчоночьи штучки, или не так?
— Никакой это не дневник, — разуверял его Жюльен. — Я пишу матери.
— Хорошенькое письмецо! — не унимался верзила. — Для его отправки понадобится не конверт, а, пожалуй, обувная коробка.
Жюльен отмалчивался, продолжая скрести бумагу, низко пригнувшись к парте и внимательно следя за движением пера. Писать более или менее аккуратно становилось все труднее — из-за нехватки вторсырья бумага получалась слишком тонкой, неэластичной и зернистой, едкие чернила растекались на ней сетью мелких ручейков, и написанное приобретало вид неловких каракулей. «Когда мать это увидит, — думал Жюльен, — она решит, что я лентяй, и будет меня стыдиться».
Но только она его писем никогда не получит, и никогда за ним не приедет, и проклятая эта война никогда не кончится, а будет продолжаться целую вечность.
За те пять лет, что минули со дня его поступления в пансион Вердье, он исписал немало бумаги. Жюльену исполнилось всего семь, когда мать оставила его в мрачном, сыром вестибюле заведения. Он помнит, с какой силой, причиняя боль, сдавила ему плечо ее тонкая рука. Мать подтолкнула его к папаше Вердье, и он сам рванулся вперед, не оглядываясь, чтобы не разрыдаться.
— Оставляю его на ваше попечение, месье, — произнесла мать, обращаясь к старику. — Надеюсь, здесь он будет в безопасности.
— Не волнуйтесь, — заверил ее директор. — Борделье далеко от города, мы отрезаны от остального мира, и война никак нас не затронет.
Проклятый хрыч! Гнусный лицемер! Что значит «не затронет»? С этим чертовым заводом поблизости, который как минимум раз в неделю англичане пытаются сровнять с землей!
Теперь Жюльен достаточно взрослый, чтобы понимать — Леон Вердье совсем неплохой старикан, ветеран Первой мировой, с изъеденными ипритом легкими. Кашлял он беспрестанно, что было даже удобно: позволяло отслеживать его перемещения по школьным коридорам — хриплые звуки выдавали старика прежде, чем он успевал возникнуть из-за поворота. Жюльен старался не подходить к нему слишком близко. От директора пахло старостью, такой же кисловатый запах исходил от пожилых крестьян там, в Морфоне-на-Холме , где вырос мальчик. Одежда его, будто насквозь пропитанная чернилами, имела такой неряшливый вид, что страшно было ее касаться. Лысый череп директора при свете лампы казался слепленным из теста либо воска, а длинная одинокая прядь придавала ему еще большее сходство со свечкой, замершей в ожидании, когда к ней поднесут зажженную спичку.
Папаша Вердье преподавал естественные дисциплины, греческий и географию… Как любил говорить Антонен, одновременно все и ничего. Но так ли это было важно? Ученики давно разучились слушать объяснения учителей, да и те вряд ли верили в их полезность. Словом, все притворялись, что заняты делом, лишь бы скоротать время. И еще: это хоть ненадолго, но избавляло от страха.
— Живем в постоянном страхе, — нашептывал Жюльену Антонен. — Когда боши уберутся, придут коммунисты, и неизвестно еще, что хуже. Там уж не выберешь ремесло по душе, всем придется горбатиться на заводе — и женщинам, и детям. При малейшем неповиновении — солеварня, пока глаза не выест.
Честно говоря, Жюльена мало беспокоило, что будет после войны. Вот приехала бы за ним мать, чтобы они снова были вместе, а уж тогда не страшно встретить лицом к лицу (выражение, которое он часто встречал в романах) любую опасность. Все бы отдал он сейчас, чтобы знать, где она: в Париже, в деревне или, может быть, в Англии? Ни разу, с тех пор как оставила его у подъезда пансиона, мать его не навестила, а лишь время от времени посылала странные, двусмысленные письма, которые, вместо того чтобы придавать мужество, сеяли смутную тревогу.
Материнские письма… Их и было-то всего пять, и речь в них шла всегда об одном и том же. Жюльен хранил их в своем сундучке. Они были такими короткими, что ему ничего не стоило выучить их наизусть. Это ему-то, с таким трудом запоминавшему школьные задания. Часто, поднеся листок к самому носу, он разглядывал эти письма, изучая их до мельчайших деталей, чтобы ничего не упустить. Первое было написано на превосходной голубоватой бумаге довоенной поры, ее мать использовала, когда они жили в Морфоне-на-Холме. Цветная веленевая бумага, которую она заказывала в писчебумажном магазине супрефектуры. На долю остальных писем пришлась низкосортная, шершавая, с грязноватыми вкраплениями. Но все послания объединяло общее, с редкими вариациями, содержание.
Жюльен, мой мальчик!
Очень люблю тебя и не забываю ни на минуту, возможно, нам еще долго не суждено увидеться. Ради Бога, не сердись. Причину нашей разлуки не так-то просто объяснить. Пожалуйста, не принимай всерьез то, что наговорит тебе обо мне дедушка, — он меня ненавидит. Окончится война, я тебя сразу заберу, и мы начнем новую жизнь, поселившись где-нибудь вдвоем — только ты и я. Наберись терпения. Помни, что я постоянно думаю о тебе, но не пытайся разыскивать меня самостоятельно, сейчас не время. Мысль о том, что ты в безопасности, приносит мне облегчение. Расти быстрее, набирайся сил — скоро, очень скоро мне понадобится поддержка.
Тысячу поцелуев, твоя Клер.
В конце она всегда ставила свое имя. И однажды, когда Антонен бесшумно приблизился к Жюльену, чтобы прочитать через его плечо хоть несколько строк, это кокетство ввело его в заблуждение.
— Ого, письмецо от подружки? — пробормотал он, от изумления вытаращив глаза. — Кто она? Старше тебя — видно по почерку. Так кто же? Фотография имеется?
Жюльен ни слова не произнес в ответ, предпочитая набросить на историю с письмом покров таинственности, однако двусмысленность материнской подписи его смутила, и он почувствовал, что заливается краской под изучающим взглядом приятеля.
Адмирал, напротив, писал часто, но и его послания не отличались разнообразием. Когда консьерж, раздавая почту, выкрикивал имя Жюльена, мальчик не спешил их вскрывать, а уносил с собой.
Адмиралом в семье прозвали Шарля — деда Жюльена, поскольку ему принадлежала судостроительная верфь. Мощного телосложения, с красным обветренным лицом, скрывавшимся под седой бородой на манер Виктора Гюго, он и правда походил на знаменитого писателя. Но только Гюго этот был вечно чем-то раздражен, гневлив, с то сходящимися у переносицы, то разлетающимися в стороны от энергичной мимики бровями. Когда дед Шарль, покинув свои владения, выходил побродить по окрестным полям, закутавшись в широкий черный плащ, его легко можно было принять за облачившегося в траур Деда Мороза, забросившего подальше свой мешок с подарками. Руки у него были огромные, все в шрамах. В молодости, работая на лесоповале, он потерял два пальца, и кургузые обрубки (указательного и среднего на левой руке) вызывали у Жульена отвращение, которое ему с трудом удавалось скрывать. Мальчику представлялось, что изуродованная ладонь деда обладает магической силой, вне всякого сомнения, вредоносной, способной навести порчу. Зловещая эта рука, живущая тайной самостоятельной жизнью, раздосадованная тем, что с ней связано столько предрассудков, была охвачена постоянной жаждой мести и не могла противиться своему желанию все время щипать и царапать. Разве не раздавал Адмирал тычки и пощечины только этой, левой, рукой?
Письма Адмирал писал дурные, злые. Слова их истончали, прорывали бумагу насквозь. К примеру, такое:
Малыш, все плохо, хуже некуда, да тебе, наверное, это уже известно. Всему виной твоя мать. Это она навлекла на наш дом несчастье. Я обязан сказать тебе правду. После смерти твоего отца мы словно попали в сильный шторм, и семья не уцелела. Пишу тебе потому, что ты — младший в нашем роду и вскоре останешься единственным. Заклинаю — остерегайся матери, держись от нее подальше. Настоящий моряк никогда не позволит женщине подняться на борт корабля — это принесет судну несчастье, и рано или поздно оно затонет. То же произошло и с нами. Отец твой погиб, а мать, воспользовавшись смутным военным временем, окончательно увязла в трясине порока. Разве порядочные женщины так поступают? Ведь она просто-напросто от тебя отделалась, засадила в тюрьму, и все с одной целью — разлучить нас. А я стал слишком стар, чтобы с ней бороться. Эх, скинуть бы мне десяток лет, я бы тебя оттуда забрал, но теперь поздно, слишком поздно. Недалек день, когда я умру, мне уже было знамение. С некоторых пор наше поле заполонили вороны — они прилетели за мной! Уверен, мерзкие твари только и ждут моего конца, ежедневно с восходом солнца они громко каркают, выкрикивая мое имя, и я слышу их, даже заткнув уши.
На тебя теперь вся надежда, Жюльен.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36