- Аида и мы, - сказал Лешка.
19
Мы шли с ним скорым приемистым шагом по огромной разметанной дороге, тянущейся сквозь низкий красновато-серый осинник. День перевалил на вторую половину, грязь на дороге уже начала застывать в предчувствии ночного заморозка, идти стало легче, и мы прошли уже верст шесть или восемь, не встретив ни одного человека.
- Где теперь наши? - сказал Лешка.
- Какие?
- Кто вышел оттуда.
- Плутают...
- Повидать бы...
- А может, кто-нибудь сзади идет, кто позже добрался до дороги.
- Покричим?
Мы несколько раз останавливались и кричали. Никто не откликнулся.
Мы были одни с Лешкой. Словно одни во всей России, так пусто было вокруг. И мы снова шагали с ним по дороге вперед и сворачивали у развилков, не раздумывая. У нас появилась уверенность, что мы не можем ошибиться и мы выйдем к Москве. Крупинки железа притягиваются к магниту, они не ошибаются никогда.
- Такому человеку, - сказал Лешка, и голос его дрогнул, - такому человеку надо поставить памятник. Узнать, где он жил, и на его улице поставить памятник. Пусть малые дети на него восхищаются и все другие тоже.
Я сказал:
- Да. Сереге надо памятник.
- Приду домой, - сказал Лешка, - доберусь только до дома, мать повидаю и спать не лягу, побегу записываться в добровольцы. Теперь-то меня возьмут... Теперь люди нужны. Верно?
Я сказал:
- Верно.
Лешка посмотрел на меня и понял:
- Хорошо бы, - сказал он, - нам быть вместе. Да, Митя?
Я сказал:
- Гроб дело. Меня не возьмут.
Несколько минут он молчал, потом зашел ко мне слева и горячо заговорил:
- Я знаю, что надо делать. Нам с тобой, Митя, одна дорога. Нам надо в партизаны идти, вот куда!
Я посмотрел на Лешку. Это было как озарение. Как я сам не додумался до этого?
Я сказал:
- Ты, Лешка, бог!
- Верно? - Он как будто даже удивился похвале. - Значит, пойдешь? В партизаны, да, Митя?
Я сказал:
- Я тебе могу поклясться. Я не знаю даже, как я это сам не дотумкался. А что ты это так быстро сообразил, я тебе никогда не забуду. Значит, идем?
Лешка сказал:
- Факт. Возьмут, не бойся. Мы вместе будем. И не беспокойся, что ты хромой, ты молодой, ты сильный, у тебя руки, как камень.
Он просто лечил меня, этот парень.
- Ты ходкий, ты же быстро ходишь, ты никогда не отставал. Я тоже, как медведь, здоровый. Мы с тобой так возьмемся, мы такое ему устроим! У него и правда под ногами земля загорится.
Ну и здорово же он говорил, Лешка Фомичев - златоуст, ничего не скажешь. Я даже засмеялся от удовольствия.
А он продолжал:
- И мы с тобой еще до победы доживем, увидишь! Она скоро будет, не думай! Это он временно прет, на шарапа берет, а мы еще не опомнились. А потом такое будет, что он и кишок не соберет, да, Митя?
Я сказал:
- То есть конечно!
- Вот, - сказал Лешка удовлетворенно, - мы его добьем, а потом вернемся домой и будем жениться...
Я сказал:
- А на ком? У тебя есть?
Лешка засмеялся и стал глядеть в сторону.
- Есть одна.
- Как звать?
- Таська! - сказал он и улыбнулся снова. У него улыбка была замечательная, добрая очень.
Я сказал:
- Что ж ты невесту так называешь несолидно - Таська!
- Какая ж она невеста. Она в седьмом классе. Таська и есть!
- Ну да? - я очень удивился. - Она что, школьница? А как же она согласилась?
- Она не соглашалась, она и не знает даже ничего...
- То есть как не знает? Чего не знает?
- Ну что я на ней женюсь!
- Как же она не знает?
- Ну, не знает, и все. Это я пока один решил. Я ее заприметил и решил.
Я сказал:
- Ну, ты и ловок. Прямо чертов сын!
Лешка снова засмеялся. Этот разговор будоражил его и счастливил, и ему еще хотелось про это говорить, он ведь мальчик был, совсем мальчик.
- Вот, значит, годика через три я на ней и поженюсь!
- Ну, победа-то раньше будет, - сказал я.
- Это конечно, но я все равно подожду. Тут особо торопиться нельзя, да и родители ее не отдадут раньше...
- А у нее кто родители?
- Академики какие-то...
- Значит, ты будешь тоже академик?
- Нет, куда там, мне бы хоть на инженера пока... по металлу. Ну, а ты? - вдруг спросил Лешка. - У тебя тоже есть невеста?
Я сказал:
- Нет, Леша, у меня нет никого.
Не знаю, что меня заставило так сказать. Но у меня не было права сказать, что есть у меня невеста.
Дорога лежала перед нами нескончаемая и грязная, и мы пробирались теперь не так уж ходко. Вдруг позади что-то бахнуло, и нам показалось, что это поблизости. Лешка прибавил шагу. Я сказал:
- Я так быстро не могу.
Он сейчас же пошел потише и сказал:
- Я не спешу. Это ноги сами.
Я сказал:
- Выйдем мы, Леша, как думаешь?
Он помолчал. Оживление его уже прошло, он понимал, что дело наше нелегкое, но он был настоящий человек. Он сказал тихо, но твердо:
- Иначе не может быть.
Мы замолчали опять. Стало холодней, время шло уже к четырем. Не помню, сколько мы так шли с Лешкой. Потом опять услышали мотор. Он рычал еще где-то далеко, но мы сразу услышали его. Мы остановились с Лешкой и стали глядеть в небо. Рокот становился все ближе, и вдруг мы увидели, что с вершины далекого неба, как на салазках с невидимой снежной горы, катился самолет. Он снизился, выровнялся уже совсем недалеко от нас и потом низко-низко по-над самым леском рванулся в нашу сторону. Он давно нас заметил и теперь снизился специально из-за нас.
- Беги, - крикнул Лешка, побежал вперед, метнулся в сторону, перепрыгнул заросшую пожухлой травой обочину и бросился под невысокую ольху, обнял ее и втянул голову в плечи. Я сделал то же самое. Мы под одним деревом лежали, я - с одной стороны, Леша - с другой, и держались мы с ним за одно дерево. Я лежал, вдавливаясь, вжимаясь в землю, зажмурил глаза и поджал плечи. Я слышал рокот и услышал длинное, не в пример утреннему: та-та-та-та-та-та. И ветер. И дерево гнется и дрожит: р-р-р-та-та-та-та-та-та. Стихает... Да, слава богу, я почувствовал, что стихает звук и напряжение уменьшается, слабеет, удаляется... Дерево, в которое я судорожно вцепился, уже не трепещет больше, и, выждав еще несколько секунд, я из-под руки глянул в небо. фрица уже не было. Он побаловался и пошел дальше.
Я сказал:
- Ушел, дерьмо такое.
Я приподнялся на локтях и переполз на другую сторону, где лежал Лешка. Он все еще лежал на животе, так же, как я секунду тому назад. Он обнимал дерево, и было похоже, что он целует землю, на которой лежит. Возле его уха лежала тугая, нерасплывающаяся лужица. Она не блестела. Она лежала выплеснувшись вся, как в блюдечко. Темно-красная тусклая лужица, и это была убежавшая из веселого Лешкиного тела жизнь.
Я не знаю, что со мной случилось и почему я это сделал. Я, наверно, соскочил с зарубки. Со мной случилось что-то странное. Я не знаю. У меня все заболело сразу, опоясало, и перекрестило, и запеленало болью. И ощущая невыносимую боль во всем теле, и стоная от боли, и плача, я приподнялся, подтянулся и сел, прислонившись спиной к нашему с Лешей дереву, рядом с ним. И вот тут-то я услышал в себе:
Он упал
На траву,
Возле ног у коня...
Я услышал это четверостишие до конца и посидел потихоньку, покачиваясь, и услышал снова:
Он упал
На траву,
Возле ног у коня...
Ничего другого я не мог делать. Я сидел так, как самый настоящий тяжелый псих, и повторял эти слова, наверно, пять тысяч раз подряд:
Он упал
На траву,
Возле ног у коня...
Я пел эту песню и видел свою Дуню, ненаглядную свою Дуню, родимую свою, которая осталась там, в Щеткине, за мостиком, в своем проулке, ее сейчас, верно, ломают и гнут, и крутят руки, и бесстыдно рвут ее платье, и хрустят ее косточки. И я видел маленького Ваську, как бьют его пахнущую воробьями головенку об угол сарая. Я видел Вейсмана, как его сжигают живьем, и я видел распятого дядю Яшу, и лежащего на деревенской улице мертвого Сережу, и мертвую девочку Лину...
Я ничего не мог с собой поделать. Я сидел у дерева, и рядом со мной холодела живая человеческая золотинка, мой друг, мой товарищ, мой брат Леша. А я не мог встать и похоронить его, оказать ему последнее уважение. Я смотрел вперед перед собой и держал руку на безответном Лешкином плече и все повторял и повторял одни и те же слова:
Он упал
На траву,
Возле ног у коня...
Я сам себя не слышал, вернее, слышал, но так, как будто я пою где-то вдалеке, а здесь вот сижу тоже я и плохо слышу того себя, который поет вдалеке.
Уже совсем стемнело, когда ко мне подошел Байсеитов. Он подошел, как будто все давно знал, постоял возле нас с Лешей и ничего не говорил. А потом опустился на колени и стал рыть, рыть своим ножиком землю. Я слышал его удары о землю и короткое дыхание. Он долго копал и скреб, и до меня дошло тогда, что ему одному не управиться. Я встал, подошел к нему и стал помогать. Я рыл сначала пряжкой пояса, а потом просто ногтями, и мы наконец вырыли вдвоем с Байсеитовым неглубокую овальную яму, неровную и некрасивую, и я взял Лешу за плечи, а Байсеитов за ноги, и мы его, как сонного, уложили в сырую, безвестную, ненадежную постель. Мы засыпали его землей и заложили голыми безлистными ветвями, и я опустился на колени и поцеловал эти ветви там, где у Леши сердце, и Байсеитов сделал так же. Мы встали потом у могилы, и Байсеитов спел со мной:
Он упал
На траву,
Возле ног у коня...
Потом мы пошли по дороге вперед.
20
Он пытался меня пожалеть и два раза брал меня под руку, как старуху, но я пихнул его локтем в грудь, и он отстал. Мы шли с ним уже часа два-три, над лесом встала кривобокая луна, и на дороге были видны замерзшие лужицы. Под тонкой прозрачной корочкой льда переливалась нежным узором еще живая вода, и лужицы были похожи на кружева. Они были похожи на узоры из наряда царевны Волховы. Они были похожи на серебряные слитки. И на причудливые обломки зеркал. И на удивленные глаза.
Мы давно уже шли с Байсеитовым и еще не сказали друг другу ни слова. Часа полтора тому назад небо за нашей спиной заполыхало кровавыми перьями пожаров, и бомбы стали разрываться за нашей спиной. Они прямо наступали на пятки. Видно, фриц двинулся вперед. Надо было нажимать, и мы шли очень быстро, не так, как ходят в строю, а просто вовсю, и мне было трудно. Да и Байсеитову тоже, ведь мы давно ничего не ели, а шли уже в общей сложности часов десять, а впереди ничего не было - ни огня, ни жилья. Но все-таки мы шли и шли, влекомые Москвой, все вперед и вперед, несмотря на то, что ноги у меня опять болели и мне казалось, что они кровоточат. Мы шли вдвоем с Байсеитовым. Теперь Байсеитов был моим спутником, а Лешка отстал в пути, прилег на дороге и не догонит никогда...
- Потерять друга - счастье потерять, - сказал Байсеитов. Он догадался, понял, о ком я думаю, идя с ним рядом.
Я сказал:
-Да.
Байсеитов расстегнул ватник. Прямо в лицо нам дул ледяной ветер, но Байсеитов подставил ему свою коричневую дубленую грудь, которая не чувствовала холода.
- Обида жгет, - сказал он гортанно, - когтит душу, как кобчик перепелку.
Он замолчал и потом снова сказал кому-то гневно, с укором:
- Нельзя так, слушай, - так нельзя!
Да, обида грызла нутро. И с этой обидой, как с пулей в груди, закусив губы и шатаясь, в тяжелых сапогах, мы шли с Байсеитовым, мы шли, шли, шли, шли без конца. Мы только с ним и делали, что шли, шли, шли, шли... Дорога лежала перед нами, бесконечная ночная дорога, стылая и молчаливая, холодюга стоял собачий, ветер подвывал в голых вершинах, и два десятка километров остались за нашими плечами, как два десятка лет. И казалось, что конец нам, никогда мы не выйдем из этой тьмы и холода, и все равно надо было идти, идти, идти и идти. После полуночи силы отказались мне служить, мне стало наплевать на все на свете, и снова боль охватила все тело. Она сжимала меня обручами, особенно грудь, и не давала мне ни вдохнуть, ни выдохнуть. В глазах моих встало какое-то марево, оно кружило голову, и странная полусонная одурь нашла на меня. Я хотел спать. Плюнуть на все и завалиться поспать. Простое желание, и я высказал его Байсеитову.
- Я посижу, Байсеитов, - сказал я, садясь. - Иди. Я догоню.
Я сел у дороги и уютно привалился к дереву.
Байсеитов стоял подле. Он попытался поднять меня, но я выскользнул из его рук и снова стал моститься у дерева.
- Встать! - крикнул Байсеитов, как командир. - Встать немедленно!
Я встал, пошатываясь. Это было неожиданно для меня самого. Я встал и вытянул руки по швам и закрыл глаза. Меня качало.
- Открой глаза, - сказал Байсеитов. - На!
Я увидел в его руке маленькую круглую жестяночку из-под вазелина, она была открыта, в ней что-то белело. Байсеитов приподнял мою левую руку и подставил под нее свое плечо. Рука его опоясала меня, это был спасательный круг.
- Масло, - сказал Байсеитов. Он поднес вазелиновую баночку к самому моему лицу. - Двадцать пять граммов. Паек. Я со стола ухватил, когда побежал.
Он сунул палец в банку, подковырнул масло и вложил мне палец в рот. Оно растаяло во рту мгновенно и сделало свое дело. Я сказал:
- Пошли, Байсеитов.
Он лизнул пустую банку два раза и отшвырнул ее. Мы двинулись по дороге. Он шел впереди, и мы опять занялись с ним делом: мы шли, шли, шли... Сколько - не знаю. Знаю, что бесконечно долго. Я опять начал пошатываться и засыпать на ходу, и железный Байсеитов тоже шел неверной походкой, плечи его опустились, голова подалась вперед вместе с шеей, и он шел, шел, шел под горящим небом, а за ним, то догоняя его, то далеко отставая, шел, шел, шел я. Ночь застыла, она отказалась двигаться, она забыла про нас, и до рассвета было еще сто лет. И никого, никого, кроме нас, на дороге.
Идем, опять идем, опять идем, идем, ковыляем, идем, спотыкаемся. И вдруг, спустившись в маленькую ложбинку, мы увидели бредущую нам навстречу лошадь.
- Ну вот, - сказал Байсеитов облегченно, - вот и все! Сейчас мы верхом поедем!
Он стал подходить к лошади, протянув перед собой руку ладонью кверху. Лошадь доверчиво шла к нему навстречу. Она подошла к нам и стала тыкаться нежным храпом в руку Байсеитова.
- Хлеба хочет, - сказал Байсеитов.
Я сказал:
- Нету хлеба.
Байсеитов прислонился к лошади, и она пошатнулась. Он повернулся к ней лицом и взял ее за холку левой рукой. Он попытался вскочить на нее, на костистую жалкую ее спину. Он бормотал:
- Счас... Счас... я сяду. Потом тебя втащу. Прр, тпру...
Но сесть ему не удавалось, он слишком устал, ослаб и отощал, и слишком тяжелые были на нем сапоги, он только тщился бесполезно и корябал бока лошади сапогами. Лошадь терпела все это. Но Байсеитов не мог на нее взобраться. Тогда он взял ее за ноздри и повлек за собой, он брел так, покуда не увидел того, что искал. Это был пенек. Байсеитов поставил лошадь у пенька и взошел на него. Лошадь стояла тихо, она понимала наше положение и хотела нам помочь. Я это видел. Байсеитов подпрыгнул и лег животом на острый хребет. Он повисел так, отдуваясь, и, наконец, перекинул правую ногу. Он уже сидел, когда лошадь вдруг подогнула передние ноги и рухнула на колени. Байсеитов сполз к шее и слез на землю.
Я сказал:
- Она умирает.
Байсеитов закрыл лицо руками. Лошадь легла на бок и пошевелила ногами. Она хотела нам помочь, я это знал. Но у нее не вышло. Она была стара, и она умирала. Байсеитов пошел по дороге. Лошадь тихонько ржанула ему вслед. Байсеитов не оборачивался. Я пошел за ним.
21
Утром мы увидели Наро-Фоминск. Первый же косматый старичок, встретивший нас у самого выхода дороги на окраину города, увидев нас, замер от испуга, и когда мы попросили у него воды, вынес нам целое ведро. Он долго глядел на нас и наконец сказал хрипло и натужливо:
- Вы откуль вышли-то, ребята?
- Из Щеткина, - сказал Байсеитов.
- Вона, - сказал дед. - Как же вы из Щеткина? Из Щеткина много народу пришло еще ночью.
Мы переглянулись с Байсеитовым.
Я сказал:
- Где же они выходили?
- Да вона, - дед показал рукой, - у вокзала - во-она!
- А мы отсюда выходили, вот здесь, за вашим домом, - сказал я.
- Вот что, - дед показал два зуба на голых деснах, - это, милые, старая дорога, по ней никто не ходит, это вы крюку дали верстов двадцать, а то и двадцать пять!
И он засмеялся добродушно так, сердечно.
И мы пошли с Байсеитовым через весь город и увидели, правда, другую дорогу, по которой шло множество всякого народа, двигались машины и крестьяне на телегах, и скотина, и весь этот живой поток вливался в широкую улицу, ведущую к вокзалу. Мы шли вдвоем, опираясь на суковатые палки - на рассвете Байсеитов оснастил нас этими чудовищными полупосохами-полукостылями. Мы шли и чувствовали на себе внимательные взгляды встречных, идти было невыносимо трудно и больно, и хотя я знал, что скоро конец этому моему походу, но я все равно каждую минуту думал, что умру. Нас догнала телега, рядом с ней шла высокая костистая старуха в мужском пальто и шляпе поверх платка.
- Садись, - сказала старуха зычно. - Подвезу.
Мы еле всползли на телегу, и старуха подсаживала нас.
Она была громогласная и разговорчивая. Мы неудобно пристроились с самого края. Телега была завалена маленькими полосатыми, как арбузы, мандолинами и крутобедрыми гитарами. Наверху лежала гигантская балалайка. Весь этот странный товар позванивал и потренькивал от тесноты, и когда Байсеитов неловко шевельнулся, жалобно зазвенела какая-то басовая струна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11