Едва Рушан пригубил вино, оказавшееся без меры кислым, откуда-то, словно ветром, принесло метрдотеля и того же официанта -- с таким сладким выражением лица, что в первый момент Дасаев даже и не признал его, хотя между ними только что состоялся долгий и "содержательный" разговор.
-- Извините, вышла промашка, -- частил метрдотель и зло косился на официанта, а тот, сама невинность, втянув живот, изображал такое раскаяние, что впору было расплакаться.
Он чуть ли не силой вырвал из рук Рушана фужер и брезгливо выплеснул содержимое в вазу из-под цветов, словно это было не вино, а отрава.
-- Может, отдельный столик накрыть? -- зашептал Рушану на ухо завзалом, поглядывая на его соседей, но Дасаев отказался.
В мгновение ока подкатили тележку с фруктами, сочной зеленью, лобио с орехами, сыром сулугуни и другими грузинскими закусками, незнакомыми Рушану, а метрдотель собственноручно налил в невесть откуда взявшийся тяжелый хрустальный бокал золотистое "Твиши". Видя это волшебное превращение, достойное цирка, соседи на другом конце стола с любопытством поглядывали на Рушана.
Дасаев прикинул, что ужин обойдется ему раз в пять дороже, чем предполагал, но вино оказалось дивное, закуски великолепные, оркестр на высоте, и настроение у него поднялось. То ли от выпитого вина, то ли от нахлынувшего озорства, то ли оттого, что увидел в зале за дальним столиком Казбека и Дато, он, пригласив какую-то девушку на танец, назвался... Марселем.
Может, он сам приглянулся девушке, а может, понравилось его имя, весь вечер она щебетала: "Марсель... Марсель..." Чужое имя не раздражало его, а порою даже ласкало слух, и этот вечер, в общем-то закончившийся без особых приключений, он прожил не только под чужим именем, но и ощущая себя тем таинственным Марселем, перед которым так щедро расстилаются столы и вмиг принимают любезное выражение лица официантов...
Спускаясь на фуникулере на проспект Руставели, где жизнь, казалось, не замирала до утра, он вдруг, вроде некстати, вспомнил давнее свидание с Валей в Мартуке.
Вокруг кипела ночная жизнь Тбилиси, по ярко освещенному проспекту навстречу Рушану шли прекрасно одетые люди, которые то и дело раскланивались со своими знакомыми, казалось, весь город состоял только из друзей и приятелей, и думать ни о чем грустном не хотелось. Но Валя, державшая в руках гитару с ярко-красным шелковым бантом на деке, не шла у Рушана из головы. Он настойчиво гнал от себя навязчивое видение, но оно не уходило, мешало, назойливо напоминало о чем-то...
И вдруг все стало на свои места. Дато Гвасалия... Дато Гвасалия! Да это же тот, кто купал Валю в шампанском, подарил ей жемчужное колье!
"Не может быть! -- возразил он себе. - Где та Валя, а где - этот Дато... Нет, это невозможно..."
Но память услужливо вернула голос Георгия Павловича: "Лорд у него кликуха, а фамилия -- Гвасалия..." Нет, ошибки быть не могло, совпадало все. Рушан поспешил назад к канатной дороге, чтобы вернуться на Мтацминда, --знал, что в грузинском ресторане гости рано не расходятся.
Когда он вернулся в зал, веселье еще продолжалось, но столик, за которым Лорд гулял с друзьями, оказался пуст. Уже знакомый метрдотель, вновь увидев взволнованного гостя, подошел тут же и учтиво обратился:
-- Чем могу помочь?
-- Лорд давно ушел? -- спросил небрежно Рушан.
-- Нет, недавно, вы наверняка разминулись на фуникулере. Если возникли проблемы -- тут есть люди, хорошо знающие Дато, они и Марселю ни в чем не откажут. Да и мне Дато велел принимать вас всегда по-королевски...
-- Спасибо, мне нужен только Лорд, -- поблагодарил метрдотеля Дасаев и хотел распрощаться, но тот предложил распить с ним бутылку вина, если гость простил его за недоразумение в начале вечера. Пришлось уважить.
Возвращаясь в полупустом вагоне канатки, Рушан думал: "А если бы я застал на месте Дато Гвасалия по кличке Лорд, что сказал бы, о чем спросил? О том, купал ли он в шампанском мою отроческую любовь Валю Домарову и дарил ли ей жемчужное колье?" От нелепости этой картины он вдруг от души рассмеялся, как некогда на тихой улице в Мартуке, когда представил тесный совмещенный санузел и грязную ванну с плескавшейся в шампанском Валентиной...
Теперь он редко вспоминал Валентину, и уж тем более не презирал и не осуждал ее. С высоты жизненного опыта понимаешь, что каждый выбирает свой путь сам. Но он никак не мог понять, почему судьбе было угодно, чтобы среди сотен миллионов людей он встретился с неким вором по кличке Лорд, сумевшим увлечь романтикой блатной жизни девушку, некогда мечтавшую стать балериной. Возможно, этим "почему" он будет маяться до последних дней своих...
XXIII
Вспоминая свое окружение в детстве и юности, да и во взрослую пору, Рушан часто возвращался к родному дому, а значит, к матери и отчиму. И часто всплывали в памяти две картины -- подробные, в деталях. С матерью -- когда не было в их семье еще Исмагиля-абы, и с отчимом -- на закате его жизни.
В ту зиму он учился не то в первом, не то во втором классе...
"Наверное, поезд опоздал", -- Рушан то и дело дышал на оконное стекло, но, сколько его не отогревай, не отогреть. Мороз постарался: даже между рамами тянулся ледяной хребет, и от окна несло холодом, как от двери, как плотно он ни подтыкал куски старого одеяла в щелях и щербатом пороге.
"Успело намести", -- подумал он и смел снег с земляного пола, а то заругает мать, что не следил за дверью, выстудил землянку. Печь едва теплилась, но Рушан боялся подложить кизяку: с топливом было совсем худо. Задуло и задождило с сентября, и теперь в полуразвалившемся сарае кизяк занимал крохотный уголок.
Забравшись на нары, поближе к печи, Рушан придвинул к себе узелок с нечесаным пухом и принялся выбирать волос, как ему наказала мать. "Скорее бы пришла Сания-апай из школы", -- тоскливо думал он, хотя знал, что вторая смена у восьмого класса кончается уже затемно.
Горка выбранного пуха росла медленно, и он опытным глазом прикинул, что с этим узелком возиться ему еще с неделю.
"У тебя, сынок, глаза молодые, острые, -- говорила мать. -- Никто в Мартуке лучше тебя пух не вычистит".
Долгие зимние ночи сидели они на саке вокруг большой керосиновой лампы, каждый за своим делом. Сания пряла, -- мать говорила, что пальчики у нее чувствуют пух и быть ей хорошей шальчи -- вязальщицей платков: пряжа у нее получалась ровной, тонкой. Мать пропускала выбранный сыном пух через страшную ческу -- двухрядный частокол высоких иголок, их почему-то называли цыганскими. Руки матери взлетали высоко над ческой, и Рушан всегда боялся: а вдруг она поранится о блестящий частокол.
Как бы мать ни хвалила, какие у нее ловкие и быстрые помощники, истинной сноровкой шальчи владела только она сама. В Мартуке, где треть жителей кормилась вязанием, Гульсум-апай считалась искусной мастерицей, ее платки быстро и легко пушились, носились долго, а кайма у них была на загляденье -- широкая, зубчики ровные, один к одному, и узор у каждого платка свой, неповторимый.
Толстой, краснолицей хозяйке узелка с пухом, завмагу сельпо Кожемякиной, в Мартуке никто бы не отказал связать платок -- характер у Нюрки крутой, и на паевую книжку она дает сколько бог на душу положит. Но и она, первая поселковая модница, пришла к Гульсум с поклоном.
Рушан слышал, как мать устало говорила:
-- Нюра, пух по цвету богатый, у меня к нему нитки подходящие есть, но волоса слишком много, и за две недели не выбрать. И в работе у меня еще три платка, люди добрые за них давно уж расплатились.
-- Меня, тетя Галя, сроки не волнуют -- слава богу, есть что носить. Ваш прошлогодний платок не у одной бабы в поселке зависть вызывает, а мне вот теперь темненькую шаль захотелось...
Насчет добрых людей не зря было сказано, но ведь и Кожемякина -- не последний человек в Мартуке.
-- ...Пуд муки вам авансом приготовила. -- Нюра оглядела сырую, по углам в наледях, землянку и добавила: -- Нехай Рушанка к вечеру в сельмаг забежит. Будут ящики из-под мыла -- не пожалею.
Зная далеко не щедрый характер Кожемякиной, мать попросила:
-- Чаю плиточного с полкило да сахару, Нюра, добавь к авансу, пух-то...
-- Ладно, ладно, по рукам. За мукой счас, что ли, пойдешь?
-- Счас, счас, -- заторопилась мать, и, уходя, счастливо улыбнулась сыну.
Едва дверь захлопнулась, Рушан заплясал: ему уже чудился запах горячих лепешек.
Ошиблась мать на радостях, увидев Кожемякину с заказом: третью неделю одолевал Рушан узелок.
-- Нюрка, да чтоб прогадала?! Она и пух-то выменяла у наших казахов из аула за чай да за кило халвы, -- горячилась соседка Науша-апай, забежавшая на огонек.
Мать, тяжело вздыхая, молчала. Непоседливая Науша-апай скоро распрощалась, и мать, поплотнее прикрыв за ней дверь, вернулась к печи. Сания завороженно смотрела, как спицы, словно шпаги, мелькали у нее в руках, и думала: "Неужели и я когда-нибудь смогу вязать так быстро и красиво, как мама?"
-- Опять ссутулился, как старичок. Смотри, девочки любить не будут, --добродушно ворчала мать на сына.
Рушан густо краснел, на какое-то время распрямляя плечи и спину, но частый и мелкий волос снова гнул к лампе.
Вот и сейчас он приподнял плечи и оглянулся: в низкой и плохо протопленной землянке сгущались сумерки, а матери все не было.
"И уроки еще не сделаны", -- мелькнула и тут же пропала мысль. В тревоге за мать он то и дело выскакивал на улицу и окончательно выстудил землянку. В голову лезли разные страхи. "А вдруг поезд из-за опоздания сократил стоянку, и мама проехала до следующей станции, чтобы пройти с платком по вагонам... А вдруг у нее его вырвали?" Рушан знал, что, хотя война давно кончилась, в теплые края, к Ташкенту, охотно тянулась всякая шпана. "А может, конфисковали?" Он знал и это недетское слово. "Только бы дядя Велигданов сегодня на станции дежурил", -- молился он, как бабушка Рабига, сложив ладошки, повторяя короткую суру, что обычно произносил перед сном.
Недавно прошел слух, что увольняют Велигданова, говорят -- развел на станции спекуляцию. Кто теперь предупредит его мать да и других, что будет облава и что лучше перетерпеть несколько дней, чем остаться без шали, без пуховых перчаток или дюжины шерстяных носков?
"А может, маму задержали? Ведь ее уже предупреждали, чтобы не ходила к поездам с шалями..." Рушану вдруг стало так страшно, что он заплакал.
-- Сынок, что случилось? -- уронив у двери какие-то свертки, кинулась к нему Гульсум-апай.
Рушан прижался к ее промерзшей куцей телогрейке и, не чувствуя холода, плакал навзрыд.
-- Ну хватит, ты уже большой, единственный мужчина в доме. Лучше спроси, как у меня дела... -- мать погладила его по давно не стриженной головенке. -- Сейчас зажжем лампу, протопим печь, поставим чай. Ну, смотри, что я принесла, -- и стала собирать с пола свертки.
Кипел, похлопывая крышкой, на плите чайник, мать жарила в казанке, на чистом бараньем сале, баурсаки. Заправленная под горлышко керосином, с новым фитилем, лампа освещала дальние углы землянки. От печи, щедро заваленной кизяками, струилось тепло.
-- Продала? -- прямо с порога спросила вернувшаяся из школы озябшая Сания.
-- Продала, доченька, продала. Раздевайся, у меня все уже готово.
Сания быстро скинула валенки и, притулив их к печи, уселась на саке рядом с Рушаном.
-- Ты сегодня долго не шла, я уже соскучился, -- тихонько сказал Рушан и прижался к сестре.
Мать расстелила скатерть.
-- Ну, рассказывай, мама, -- торопила Сания.
Подкладывая в деревянную чашу обжигающие баурсаки, мать принялась рассказывать:
-- Стоим, значит, на перроне час, другой, а московского все нет. Я так намерзлась, что решила было уйти, как вдруг далеко, у семафора, паровоз прогудел. Ну, слух у нас точный. "Пассажирский", -- решила, а тут и он. Никто из вагонов и носа не высунул. Нагима с соседней улицы и говорит: "Давай, Гульсум, до следующей станции проедем, успеем половину вагонов обежать".
Вдруг распахивается напротив нас дверь, и молодой военный с подножки спрашивает: "Мамаша, сколько за платок просите?" А из-за плеча у него барышня выглядывает, -- наверное, она из окошка платок приметила. Я уж самую малость и назвала, ведь неделю с ним к поездам хожу.
"А вы не могли бы подняться к нам?" -- спрашивает барышня, а военный, такой вежливый, даже руку подал, помог в вагон подняться. Накинула она платок на плечи -- и к зеркалу, а оно у них во всю дверь. "Какая прелесть! Какая прелесть! -- щебечет барышня, а шаль ей, и правда, к лицу. Потом спохватилась она, что поезд может тронуться, и так удивленно переспрашивает: -- Семьсот?"
Тут я и обмерла. Неужто торговаться станет? А уступать мне и копейки нельзя. "Семьсот", -- говорю, и шаль стала сворачивать. "Вадим, заплати, пожалуйста, восемьсот, уж больно шаль хороша, да и апа нас пусть помнит", --и так хорошо засмеялась барышня и обняла меня. "Рахмат, -говорю, --доченька, рахмат", -- а у самой слезы на глазах, денег, что он отсчитывает, не вижу. Так и сунула, не глядя, в карман. Я уже к выходу пошла, как догоняет меня Вадим этот и протягивает коробку. "Возьмите, мамаша, --говорит, -- это мой сухой паек. Здесь галеты, тушенка... У вас, наверное, дети дома... Порадуйте..."
Галеты эти, сухари такие, Рушану сразу понравились.
-- ...А из тушенки я вам завтра суп сварю. Какие красивые, счастливые люди, храни их Аллах!
Рушан с сестрой согласно закивали головами...
Мать достала из потайного кармана стеганой душегрейки узелок, и, развязав его, положила у края скатерти пачку денег.
-- Только я соскочила с подножки, тут же набежали товарки. Особенно торопились те, кому я задолжала. Десятку-другую пришлось взаймы дать. Одной только мне сегодня и подфартило. В воскресенье пораньше пойдем с Рушаном на базар, купим возок кизяка у аульных казахов, -- она отложила половину оставшихся денег в сторону. -- А это вам на кино, -- мать протянула сыну трешку: не отделишь тут же, не выкроить потом и рубля.
Рушан на радостях чуть не опрокинул пиалу.
-- Это -- керосинщику, это -- за радио, это деду Матвею за валенки --три раза без денег подшивал, а это -- Нюрке, старый долг, уж больно косо смотрит, прямо в магазин не ходи...
Стопки денег как не бывало: перед матерью лежало несколько измятых рублевок и горстка мелочи.
-- А это нам на расходы, -- вздохнула Гульсум-апай.
Видя, как торопливо Рушан припрятал трешку, мать улыбнулась.
-- Не унывайте, дети. Руки целы, ноги целы, проживем. С такими помощниками не пропаду...
Потрепав сына по голове, она стала убирать со стола.
Поздно вечером, снова усевшись в кружок возле лампы, все согнулись над Нюркиным узелком. Мать потихоньку напевала о Кара-урмане, о привольных берегах далекой Ак-Идели. Иногда она замолкала: каждый зубец требовал точного счета петлям.
-- Мама, уже вторая четверть, а у меня за учение не уплачено, не отчислят меня из школы? -- спросила вдруг Сания.
-- Глупенькая, не беспокойся. Пока Кузнецов директор, такому не бывать. Летом встретился мне на улице и говорит: "Гульсум-апай, ваша Сания --способная девочка. Вот кончит десятилетку, вам помощь и опора будет, грамотный человек нигде не пропадет. А с одеждой мы вам поможем, выкроим что-нибудь из школьного фонда. Война позади, теперь легче будет". А ведь как в воду глядел. Думала я, хватит тебе и семилетки -- платки вязать ума большого не надо, а терпением и сноровкой Аллах не обидел. Да и в чем тебе на занятия ходить, ломала голову.
Форму и платье шерстяное, пальто и валенки -- все в школе мне выдали. Вызвал Кузнецов к себе в кабинет и говорит: "Вот, Гульсум-апай, для дочки вашей". А на стульях и для других учеников одежда лежит, а пальтишки разных цветов и фасонов... Тонкий человек ваш учитель, все учел, меня одну вызвал, от любопытных глаз и глупых языков оберегал. Аккуратно подарок завернул, перевязал и наказал, чтобы вам не говорила, что одежда казенная, мол, учтите, детская душа -- штука сложная... Так что учись, дочка, не одна я о вас пекусь. А за ученье мы заплатим как-нибудь.
Мать поднялась, прикрыла задвижку у печи и, снова сев за вязанье, продолжила неторопливо:
-- И пенсию вам, хоть и малую, тоже Кузнецов выхлопотал. Пришла к нему в слезах: "Помогите, -- говорю, -- Юрий Александрович, в собесе крутят: мол, похоронка у меня не та. Как не та, когда почти все мужики из Мартука в один день полегли под Москвой. И в один день нам казенные письма почта принесла. В тот вечер плач из поселка, наверное, в самом Оренбурге был слышен". А директору ли не знать об этом: митинг-то на другой день в школе прошел.
В похоронке нашей, одной-единственной, написано: "Пропал без вести". А куда ему, отцу нашему, там пропасть, когда мужики из Мартука вокруг него и держались. Весельчак и верховода отец наш был, да и партийный к тому же. И в эшелоне, который целый час простоял в поселке, отец старшим по вагону ехал.
Пошли мы тут же с вашим директором школы в собес. Правда, я во дворе осталась: сил моих больше не было, боялась -- кинусь драться. Час жду, другой, -- вылетает вдруг Юрий Александрович, на ходу оборачивается, совсем не по-учительски ругается:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43