деньги на железо держали отдельно. Аллаяр деньги взял нехотя, пересчитывать не стал, словно раздумывал: брать или не брать.
-- Наверное, по-родственному было бы денег с вас сейчас не брать, рассчитались бы в лучшие времена, так ведь сумма немалая, да и ревизия на носу,-- и сунул пачку в глубокий карман засаленных галифе.
-- Спасибо, спасибо, Аллаяр-абы,-- частила Кашфия, гордая тем, что и у нее сыскалась нужная родня.
-- "Спасибо", конечно, хорошо, дорогая, но в наши дни одним "спасибо" сыт не будешь. Пятьсот листов в одни руки -- это риск. Будет по-родственному, если я начну строиться, то Ильяс поможет мне, чтобы языки злые не трепали, что я при моем окладе чужих людей нанимаю.
-- Ну конечно, поможем, обязательно поможем,-- в один голос ответили Ильяс и Кашфия.
- Ну вот, пятьдесят дней, думаю, справедливо,-- и, не давая опомниться, Аллаяр протянул Ильясу пухлую руку, словно скрепляя сделку, встал из-за стола, оставив сияющих от радости родственников, но еще более радуясь сам и тая эту радость от Давлатовых.
Конечно, помощь Аллаяра оказалась кстати: оцинкованного кровельного железа действительно не было до следующего года. Но рано радовался Ильяс --любимец богов крепко его закабалил. Через три года, когда начал Аллаяр строиться, Степное охватил настоящий строительный бум -- строились все, и о хашарах, как раньше, и думать не приходилось, на приглашение могли прийти только друзья и близкие родственники, да и то, если сами не строились, лето-то ведь не резиновое. И вышло так, что за работу у Аллаяра Ильяс мог бы купить жести на три дома.
В три цены встала помощь "благородного" родственника. Но не о том, что прогадал, сокрушался Ильяс -- слово мужчины для него было свято и обсуждению не подлежало. Обижало его другое: Аллаяр расчертил крышку посылочного ящика на пятьдесят квадратов и в каждом аккуратно ставил дату, когда приходил Ильяс, причем делал запись всегда на его глазах и дни выбирал особенно тщательно, приглашая на самую трудную работу -- такую, от которой и дух перевести некогда. Иногда случалось, что Ильяс сам напрашивался, желая поскорее отработать долг, но Аллаяр был тверд -- отказывал. Отработав кладовщику "долг", Ильяс унес с собой эту тщательно разграфленную фанерку, исписанную каллиграфическим почерком Аллаяра, где в трети квадратов, разбитых наискосок пополам, стояло по две даты,-- труд после работы в долгий летний день Аллаяр засчитывал только за половину рабочего дня. Однажды, когда Рашид учился в пятом или шестом классе, он, увидев разграфленную фанерку, спросил, что это означает, и отец хмуро ответил: "Память, как я отбывал срок в долговой яме у своих родственников".
И еще долго, не год и не два после того, как въехали в новый дом, Ильяс вечера, воскресенья, а потом и субботы, когда пришла пятидневка, редко бывал дома -- отрабатывал то у Аллаяра, то у преуспевающего, единственного в то время в районе фотографа Раскина, у которого пришлось брать взаймы деньги, чтобы заплатить городским штукатурам, потому что не знал Ильяс нового для села штукатурного дела. Пропадал он и у своего друга Авдеева, чья стройка неожиданно затянулась на годы, и у железнодорожников, без чьих шпал дома бы не возвести. И никто никогда не слышал от Ильяса ни упрека, ни отказа, никто не видел его раздраженным -- он честно платил свои долги...
Годы, когда Рашид учился в старших классах, было временем бурного расцвета всяких самодеятельных вокально-инструментальных ансамблей, расплодившихся повсюду без числа. Появился такой, под броским названием "Радар", и в Степном.
C осени Давлатов-младший начал ходить в районный парк на танцы, куда другие ребята, его ровесники, ходили давно, а девчонки, одноклассницы, наиболее прыткие, и того раньше. А парк в их небогатом развлечениями райцентре магнитом притягивал молодежь -- на танцах было не протолкнуться. Нельзя сказать, что Рашид был большой охотник и мастак по части танцев, но новые танцы и не требовали особого умения. Впрочем, в такой теснотище, как у них на площадке, и умелому танцору себя показать вряд ли удалось бы: перебирал ногами да дергался бы, как все,-- и ладно, маневру какому-то там изящному, пируэту танцевальному места не находилось, всяк торчал на своем месте, "балдел", как выражался Минька, приохотивший друга к "вечерам молодежи" -- так, для благополучной отчетности, значились танцы на рекламной афише парка. А когда тебе шестнадцать, то манит мир за калиткой дома, волнующе звучит музыка нещадно фальшивящего "Радара", долетающая в сумерках до самых глухих заборов отходящего ко сну Степного, и кажется, что там, в районном саду, проходит без тебя какая-то особая, другая жизнь,-- там огни, смех, улыбки, там волнующие глаза девушек, которых тоже манит и пьянит музыка, и не только она...
Все бы хорошо, если б в то лето не нагнали на строительство нового элеватора в Степном условно освобожденных из заключения, определенных на так называемое вольное поселение. Вольнопоселенцы поначалу вели себя в селе мирно, избегали общественных и злачных мест, как им предписывается, но видя, что надзора за ними нет никакого, вскоре распоясались. И в пивных, и в ресторане сквозь них не протолкнуться стало ни днем, в рабочее время, ни вечером. Но больше всего приглянулся им парк... Гастроном напротив работал с полной нагрузкой до двадцати двух часов, и они, нагрузившись спиртным, шли туда. Время от времени на танцплощадке случались у поселенцев стычки между собой и с поселковыми, но в стычках с местными они держались вместе, понимая, что иначе им несдобровать. Общая отсидка и общая работа способствовали тому, что запугать юнцов и сельских мужиков им ничего не стоило. И сложилась парадоксальная ситуация: жителям села, людям вольным, свободным, житья не стало от осужденных. Администрация парка не раз жаловалась и в райком, и в поселковый Совет, и в милицию на бесчинства вольнопоселенцев, но инертность и равнодушие властей, обещавших, как всегда, принять меры, но ничего не делавших, служила лишь на руку распоясавшимся хулиганам и уголовникам.
Однажды в субботу Рашид с Минькой отправились в парк на танцы. Вечер выдался особенно шумным: на стройке в тот день как раз выдали зарплату, и двери гастронома ни на минуту не закрывались. "Великий крестный ход поклонников Бахуса",-- как мудрено выразился Минька, тяготевший к книжной и образной речи.
На танцплощадке Минька оставил Рашида одного,-- он отирался возле "Радара", надеясь когда-нибудь забраться на вожделенное место ударника, возвышающегося над всеми оркестрантами в окружении блестевших хромом и крытых перламутром барабанов. Дальше и выше этого Минька себя не мыслил. "Тра-та-та, тра-та-та",-- постоянно везде и на всем отбивал он дробь, и, надо признать, слух он имел и ритм держал четко. И надо же, на беду Рашида, высмотрела его Настенька Вежина -- одноклассница, первая красавица школы. Изящная, модная, не по-сельски кокетливая, она готовилась поступать в театральный. "Возле нее постоянно опасные завихрения",-- сказал однажды Минька. Они с Настенькой слыли на танцах завсегдатаями. Но сейчас, даже помня об этом, Рашид не остерегся, а, наоборот, обрадовался,-- Настенька, которая ему, как, впрочем, и многим, нравилась, окликнула его сама.
Наверное, Настенька злых намерений не имела, поскольку постоянно списывала сочинения у Давлатова и числила его в списке своих верных поклонников,-- просто он нужен был ей сегодня для каких-то тайных личных целей: то ли досадить какой-нибудь подружке, которой глянулся Рашид, то ли, наоборот, оказывая деланное внимание Рашиду, привлечь к себе внимание другого. Мелкая интрижка, не более, и для этих целей Давлатов подходил как нельзя лучше.
Рашид был еще в той поре, когда в интересе к себе, пусть мимолетном, вряд ли мог почувствовать подвох, о девичьем коварстве он пока лишь догадывался; к тому же, бывай он на танцплощадке почаще, уже знал бы, что к чему, и, может, остерегся. Но, окрыленный вниманием Настеньки, он ничего не видел вокруг, да и Миньки рядом не было,-- уж он-то вмиг разглядел бы надвигающуюся на друга опасность. Дело в том, что один поселенец, поклонник Настеньки, с которым у нее то прерывались, то налаживались бурные отношения (потому что метался тот между двумя местными красавицами -- Настенькой и Ольгой Павлычко, извечными в Степном соперницами), клюнул на игру Вежиной. А Настенька, почувствовав это, была с Рашидом предельно внимательна: то воротничок рубашки поправит, то после танца возьмет за руку и ведет к ограде, в слабо освещенный угол площадки, где долго о чем-то говорит; то, танцуя, ни на кого, кроме Рашида, не смотрит, словно для нее больше никого не существует.
Для девушки, готовящейся в театральный и уже считающей себя актрисой, сыграть влюбленную не составляло труда. Увлеченный Рашид не видел, что возле них все время отирается мрачного вида блондин, крепкий парень с волнистыми волосами. Блондин и подмигивал Рашиду, и делал какие-то знаки, мотал головой: мол, отвали отсюда, и скрежетал зубами, потому как был еще и изрядно на взводе, и в спину толкал в танце, но счастливый Рашид ничего не замечал. И Настенька, торжествующая, что все идет по задуманному ею плану, даже виду не подавала, что ее интересует блондин.
А блондин, отбывавший срок за злостное хулиганство, обладал еще и буйным, вздорным нравом, вел себя в Степном по-хамски, стращал всех, и своих и чужих, и на танцах считал себя королем. Во время очередного танца он умышленно толкнул Рашида, наступив ему на ногу, и когда тот мягко отодвинул его в сторону, он с криком: "Ах ты, сопляк, еще и толкаешься?" --развернулся и ударил Давлатова кулаком в лицо.
Завизжали вокруг девчонки, Настенька вмиг испарилась, а Рашид, рухнув на бетонный пол площадки как подкошенный, еще и головой ударился. Блондин пытался еще пнуть его ногой, но, откуда ни возьмись, вынырнул Минька и повис на нем, оттирая к ограде. К Рашиду подбежали знакомые ребята и, подхватив под руки, повели к выходу,-- за ним потянулся кровавый след...
Товарищи завели Рашида в ближайший от парка двор и у колодца попытались привести в порядок. Верхняя губа оказалась рассечена и распухла, на пол-лица багрово расплывался синяк, из-за которого левого глаза почти не было видно, и при каждом движении он невольно хватался за затылок. О внешнем виде и говорить нечего -- все, вплоть до туфлей, залито кровью.
Конечно, здоровому вольнопоселенцу ничего не стоило одним ударом свалить тщедушного десятиклассника. Но как бы Рашиду ни было больно, обидно, его пронизал ужас, когда он подумал, как заявится домой, что будет с матерью, когда увидит его. Ну ладно, сегодня он как-нибудь, не включая света, нырнет к себе, лишь шумом дав знать, что вернулся. "А что будет завтра, при свете дня?" -- думал он, и голова раскалывалась еще сильнее. Вернулся он домой незаметно -- чувствовал, что мать еще не спит; быстренько проскользнул к себе в комнату, на секунду включив в прихожей свет и не ответив на привычный вопрос матери из спальни: "Будешь ужинать?"
Ночью Рашиду стало плохо, от сотрясения его рвало, рассеченная губа распухла еще больше, а синяк разнесло на все лицо. Из парка его сразу нужно было вести не домой, а в больницу, да никто из ребят не догадался. Лишь под утро, обессиленный, он немного забылся.
Рано утром, несмотря на воскресенье, отец с Авдеевым уехали в степь, к речной косе Жана-Илек. Мать, подоив корову и выгнав ее в стадо, заглянула в спальню к Рашиду, как делала это не раз,-- поправить сбившееся одеяло, подушку, а то и попросту поглядеть на спящего сына, который взрослел день ото дня. Увидев на окровавленной подушке заплывшее в один синяк лицо, она дико взвыла, от нечеловеческого крика проснулся не только Рашид, но и прибежала соседка. Вдвоем они начали хлопотать: достали лед из подвала, стали делать холодные компрессы, примочки, потом мать отправила соседку за врачом -- недалеко, у стариков Авдеевых, жили на квартире двое ребят-медиков. Видя ужас на лице матери, Рашид попытался улыбнуться разбитым ртом, уже и не думая о собственной боли, и на вопрос, что случилось, ответил, что упал неудачно с лестницы возле почты, когда возвращались домой с танцев.
Отец вернулся из степи несколько позднее обычного. Мать встретила его со слезами и сразу провела к Рашиду. За день, благодаря ее стараниям, одутловатость чуть опала, а на губу наложили шов.
Отец не стал ни о чем спрашивать Рашида, а, успокаивая мать, сказал: ничего, мол, до свадьбы заживет. Вспомнил, как сам однажды упал с вагона-лесовоза, доверху груженого бревнами. Потом он пошел в поселковую баню -- летом она работала до полуночи,-- там же постригся и побрился, и, вернувшись, поужинал один -- Кашфия делала сыну ледяные примочки, как советовал врач. Потом он заглянул в комнату сына, пошутил с ним, чтобы не унывал, а жене сказал, что должен сходить к Авдееву и чтобы она его не ждала, ложилась, вернется, мол, поздно. Та ничего не ответила, знала мужа: если ему надо -- значит, надо.
Ильяс вышел во двор, закатал рукава рубашки, как десять лет назад, когда боролся на сабантуях, и долго стоял, прислушиваясь к "Радару", гремевшему в парке.
В том, что его сына избили поселенцы, он не сомневался,-- местные между собой дрались редко, а те несколько задиристых ребят, без которых не обходится ни один поселок, жили неподалеку и приходились Рашиду хоть и дальней, но родней. Ильяс имел в виду трех сыновей хромого Аллаяра. Что удивительно, отмечал он не раз, у нового поколения родство ощущалось куда крепче, чем у их родителей. И где же они были вчера: Радиф, Ракиф, Рашат? Почему не вступились за Рашида? Но горевать было поздно, надо было действовать.
В переполненной воскресной бане мужики как раз роптали, что житья не стало от этих "досрочно освобожденных", говорили о драках в парке,-- такое, как с Рашидом, случалось частенько и уже не воспринималось бедой; доставалось и девчонкам, ходившим с синяками.
-- Хоть бы сгорела в огне вся эта нечисть! -- горячился один. -- Шагу в Степном ступить нельзя: мат-перемат, пьяные рожи кругом, и слова не скажи --сразу в глаз, суд у них, сволочей, скорый, сворой наваливаются. Шуряка моего в пивной так избили, не приведи Господь, и получку всю отобрали. Управы на них нет...
-- А у меня курей всех перетаскали,-- встрял в разговор какой-то старик.
А тот, что сокрушался про шуряка, сказал после недолгой паузы:
-- Всю кровь в поселке испаскудят, сволочи. Добрались и до баб, и до девчат, кобели... Пойдут теперь цветики: алкоголики да эпилептики, ворье разное, дайте только срок. Это я вам точно говорю -- наука такая есть, раньше не верили ей, говорили, вредная, а теперь спохватились. Генетика! Вспомнил, точно, генетика, мужики, не вру...
Упоминали и про письма, что писали миром в сельсовет.
-- В Москву, в Москву надо писать,-- советовал кто-то с намыленной головой, и все дружно соглашались.
Ильяс, вспоминая баню, сказал вдруг вслух:
-- Мне в Москву писать не с руки, я человек малограмотный, и каракули мои вряд ли разберут. Я уж сам как-нибудь постараюсь разобраться, если властям недосуг,-- и решительно двинулся к парку.
По дороге и на темных аллеях парка никто к нему не придирался, хотя ему этого так хотелось; он ударил бы каждого приставшего -- только раз и только туда, куда ударили его сына. Он не мог, да и не хотел представлять негодяя, изуродовавшего Рашида. Ильяс был уверен, что это мог сделать любой из этих куражившихся пьяных парней, и для него сейчас они были все на одно лицо. Они были враги, собственные, доморощенные фашисты,-- никто не смог бы переубедить Ильяса в обратном. В войну мальчишкой Ильяс не раз убегал на фронт, но каждый раз неудачно, хотя однажды добрался до Сызрани; тогда он до слез жалел, что без него бьют врага. Этот парк был парком его молодости, хотя не заглядывал он сюда уже лет двадцать, и вспомнить ему было что. В те трудные послевоенные годы парк, ухоженный, в огнях, с цветниками, с посыпанными на городской манер красноватым песком аллеями, был украшением Степного. Он и фамилию людей, следивших за парком, помнил -- Пожарские; их маленький домик стоял в дальнем углу. Сейчас запущенный темный парк очень походил на свалку -- кругом битое стекло, запах отхожего места, какие уж тут цветы...
На Степное опустилась вязкая осенняя ночь, ни один фонарь не горел ни в парке, ни на центральной улице Ленина, только ярким шатром света обозначилась в ночи эстрада танцплощадки да светились напротив окна бойко торговавшего гастронома. Когда "Радар" наяривал что-то особенно бодрое, танцплощадка дружно взвизгивала, свистела, улюлюкала. Особенно выделялся чей-то тонкий девичий голосок, он перекрикивал всех и служил словно камертоном всей вакханалии. Такое Ильяс слышал впервые.
На темных аллеях метались тени, кругом что-то булькало, билось стекло, тут же справляли нужду, выясняли отношения -- жизнь кипела. Вначале Ильяс прохаживался по дальним, безлюдным аллеям, потом стал кружить вокруг танцплощадки;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
-- Наверное, по-родственному было бы денег с вас сейчас не брать, рассчитались бы в лучшие времена, так ведь сумма немалая, да и ревизия на носу,-- и сунул пачку в глубокий карман засаленных галифе.
-- Спасибо, спасибо, Аллаяр-абы,-- частила Кашфия, гордая тем, что и у нее сыскалась нужная родня.
-- "Спасибо", конечно, хорошо, дорогая, но в наши дни одним "спасибо" сыт не будешь. Пятьсот листов в одни руки -- это риск. Будет по-родственному, если я начну строиться, то Ильяс поможет мне, чтобы языки злые не трепали, что я при моем окладе чужих людей нанимаю.
-- Ну конечно, поможем, обязательно поможем,-- в один голос ответили Ильяс и Кашфия.
- Ну вот, пятьдесят дней, думаю, справедливо,-- и, не давая опомниться, Аллаяр протянул Ильясу пухлую руку, словно скрепляя сделку, встал из-за стола, оставив сияющих от радости родственников, но еще более радуясь сам и тая эту радость от Давлатовых.
Конечно, помощь Аллаяра оказалась кстати: оцинкованного кровельного железа действительно не было до следующего года. Но рано радовался Ильяс --любимец богов крепко его закабалил. Через три года, когда начал Аллаяр строиться, Степное охватил настоящий строительный бум -- строились все, и о хашарах, как раньше, и думать не приходилось, на приглашение могли прийти только друзья и близкие родственники, да и то, если сами не строились, лето-то ведь не резиновое. И вышло так, что за работу у Аллаяра Ильяс мог бы купить жести на три дома.
В три цены встала помощь "благородного" родственника. Но не о том, что прогадал, сокрушался Ильяс -- слово мужчины для него было свято и обсуждению не подлежало. Обижало его другое: Аллаяр расчертил крышку посылочного ящика на пятьдесят квадратов и в каждом аккуратно ставил дату, когда приходил Ильяс, причем делал запись всегда на его глазах и дни выбирал особенно тщательно, приглашая на самую трудную работу -- такую, от которой и дух перевести некогда. Иногда случалось, что Ильяс сам напрашивался, желая поскорее отработать долг, но Аллаяр был тверд -- отказывал. Отработав кладовщику "долг", Ильяс унес с собой эту тщательно разграфленную фанерку, исписанную каллиграфическим почерком Аллаяра, где в трети квадратов, разбитых наискосок пополам, стояло по две даты,-- труд после работы в долгий летний день Аллаяр засчитывал только за половину рабочего дня. Однажды, когда Рашид учился в пятом или шестом классе, он, увидев разграфленную фанерку, спросил, что это означает, и отец хмуро ответил: "Память, как я отбывал срок в долговой яме у своих родственников".
И еще долго, не год и не два после того, как въехали в новый дом, Ильяс вечера, воскресенья, а потом и субботы, когда пришла пятидневка, редко бывал дома -- отрабатывал то у Аллаяра, то у преуспевающего, единственного в то время в районе фотографа Раскина, у которого пришлось брать взаймы деньги, чтобы заплатить городским штукатурам, потому что не знал Ильяс нового для села штукатурного дела. Пропадал он и у своего друга Авдеева, чья стройка неожиданно затянулась на годы, и у железнодорожников, без чьих шпал дома бы не возвести. И никто никогда не слышал от Ильяса ни упрека, ни отказа, никто не видел его раздраженным -- он честно платил свои долги...
Годы, когда Рашид учился в старших классах, было временем бурного расцвета всяких самодеятельных вокально-инструментальных ансамблей, расплодившихся повсюду без числа. Появился такой, под броским названием "Радар", и в Степном.
C осени Давлатов-младший начал ходить в районный парк на танцы, куда другие ребята, его ровесники, ходили давно, а девчонки, одноклассницы, наиболее прыткие, и того раньше. А парк в их небогатом развлечениями райцентре магнитом притягивал молодежь -- на танцах было не протолкнуться. Нельзя сказать, что Рашид был большой охотник и мастак по части танцев, но новые танцы и не требовали особого умения. Впрочем, в такой теснотище, как у них на площадке, и умелому танцору себя показать вряд ли удалось бы: перебирал ногами да дергался бы, как все,-- и ладно, маневру какому-то там изящному, пируэту танцевальному места не находилось, всяк торчал на своем месте, "балдел", как выражался Минька, приохотивший друга к "вечерам молодежи" -- так, для благополучной отчетности, значились танцы на рекламной афише парка. А когда тебе шестнадцать, то манит мир за калиткой дома, волнующе звучит музыка нещадно фальшивящего "Радара", долетающая в сумерках до самых глухих заборов отходящего ко сну Степного, и кажется, что там, в районном саду, проходит без тебя какая-то особая, другая жизнь,-- там огни, смех, улыбки, там волнующие глаза девушек, которых тоже манит и пьянит музыка, и не только она...
Все бы хорошо, если б в то лето не нагнали на строительство нового элеватора в Степном условно освобожденных из заключения, определенных на так называемое вольное поселение. Вольнопоселенцы поначалу вели себя в селе мирно, избегали общественных и злачных мест, как им предписывается, но видя, что надзора за ними нет никакого, вскоре распоясались. И в пивных, и в ресторане сквозь них не протолкнуться стало ни днем, в рабочее время, ни вечером. Но больше всего приглянулся им парк... Гастроном напротив работал с полной нагрузкой до двадцати двух часов, и они, нагрузившись спиртным, шли туда. Время от времени на танцплощадке случались у поселенцев стычки между собой и с поселковыми, но в стычках с местными они держались вместе, понимая, что иначе им несдобровать. Общая отсидка и общая работа способствовали тому, что запугать юнцов и сельских мужиков им ничего не стоило. И сложилась парадоксальная ситуация: жителям села, людям вольным, свободным, житья не стало от осужденных. Администрация парка не раз жаловалась и в райком, и в поселковый Совет, и в милицию на бесчинства вольнопоселенцев, но инертность и равнодушие властей, обещавших, как всегда, принять меры, но ничего не делавших, служила лишь на руку распоясавшимся хулиганам и уголовникам.
Однажды в субботу Рашид с Минькой отправились в парк на танцы. Вечер выдался особенно шумным: на стройке в тот день как раз выдали зарплату, и двери гастронома ни на минуту не закрывались. "Великий крестный ход поклонников Бахуса",-- как мудрено выразился Минька, тяготевший к книжной и образной речи.
На танцплощадке Минька оставил Рашида одного,-- он отирался возле "Радара", надеясь когда-нибудь забраться на вожделенное место ударника, возвышающегося над всеми оркестрантами в окружении блестевших хромом и крытых перламутром барабанов. Дальше и выше этого Минька себя не мыслил. "Тра-та-та, тра-та-та",-- постоянно везде и на всем отбивал он дробь, и, надо признать, слух он имел и ритм держал четко. И надо же, на беду Рашида, высмотрела его Настенька Вежина -- одноклассница, первая красавица школы. Изящная, модная, не по-сельски кокетливая, она готовилась поступать в театральный. "Возле нее постоянно опасные завихрения",-- сказал однажды Минька. Они с Настенькой слыли на танцах завсегдатаями. Но сейчас, даже помня об этом, Рашид не остерегся, а, наоборот, обрадовался,-- Настенька, которая ему, как, впрочем, и многим, нравилась, окликнула его сама.
Наверное, Настенька злых намерений не имела, поскольку постоянно списывала сочинения у Давлатова и числила его в списке своих верных поклонников,-- просто он нужен был ей сегодня для каких-то тайных личных целей: то ли досадить какой-нибудь подружке, которой глянулся Рашид, то ли, наоборот, оказывая деланное внимание Рашиду, привлечь к себе внимание другого. Мелкая интрижка, не более, и для этих целей Давлатов подходил как нельзя лучше.
Рашид был еще в той поре, когда в интересе к себе, пусть мимолетном, вряд ли мог почувствовать подвох, о девичьем коварстве он пока лишь догадывался; к тому же, бывай он на танцплощадке почаще, уже знал бы, что к чему, и, может, остерегся. Но, окрыленный вниманием Настеньки, он ничего не видел вокруг, да и Миньки рядом не было,-- уж он-то вмиг разглядел бы надвигающуюся на друга опасность. Дело в том, что один поселенец, поклонник Настеньки, с которым у нее то прерывались, то налаживались бурные отношения (потому что метался тот между двумя местными красавицами -- Настенькой и Ольгой Павлычко, извечными в Степном соперницами), клюнул на игру Вежиной. А Настенька, почувствовав это, была с Рашидом предельно внимательна: то воротничок рубашки поправит, то после танца возьмет за руку и ведет к ограде, в слабо освещенный угол площадки, где долго о чем-то говорит; то, танцуя, ни на кого, кроме Рашида, не смотрит, словно для нее больше никого не существует.
Для девушки, готовящейся в театральный и уже считающей себя актрисой, сыграть влюбленную не составляло труда. Увлеченный Рашид не видел, что возле них все время отирается мрачного вида блондин, крепкий парень с волнистыми волосами. Блондин и подмигивал Рашиду, и делал какие-то знаки, мотал головой: мол, отвали отсюда, и скрежетал зубами, потому как был еще и изрядно на взводе, и в спину толкал в танце, но счастливый Рашид ничего не замечал. И Настенька, торжествующая, что все идет по задуманному ею плану, даже виду не подавала, что ее интересует блондин.
А блондин, отбывавший срок за злостное хулиганство, обладал еще и буйным, вздорным нравом, вел себя в Степном по-хамски, стращал всех, и своих и чужих, и на танцах считал себя королем. Во время очередного танца он умышленно толкнул Рашида, наступив ему на ногу, и когда тот мягко отодвинул его в сторону, он с криком: "Ах ты, сопляк, еще и толкаешься?" --развернулся и ударил Давлатова кулаком в лицо.
Завизжали вокруг девчонки, Настенька вмиг испарилась, а Рашид, рухнув на бетонный пол площадки как подкошенный, еще и головой ударился. Блондин пытался еще пнуть его ногой, но, откуда ни возьмись, вынырнул Минька и повис на нем, оттирая к ограде. К Рашиду подбежали знакомые ребята и, подхватив под руки, повели к выходу,-- за ним потянулся кровавый след...
Товарищи завели Рашида в ближайший от парка двор и у колодца попытались привести в порядок. Верхняя губа оказалась рассечена и распухла, на пол-лица багрово расплывался синяк, из-за которого левого глаза почти не было видно, и при каждом движении он невольно хватался за затылок. О внешнем виде и говорить нечего -- все, вплоть до туфлей, залито кровью.
Конечно, здоровому вольнопоселенцу ничего не стоило одним ударом свалить тщедушного десятиклассника. Но как бы Рашиду ни было больно, обидно, его пронизал ужас, когда он подумал, как заявится домой, что будет с матерью, когда увидит его. Ну ладно, сегодня он как-нибудь, не включая света, нырнет к себе, лишь шумом дав знать, что вернулся. "А что будет завтра, при свете дня?" -- думал он, и голова раскалывалась еще сильнее. Вернулся он домой незаметно -- чувствовал, что мать еще не спит; быстренько проскользнул к себе в комнату, на секунду включив в прихожей свет и не ответив на привычный вопрос матери из спальни: "Будешь ужинать?"
Ночью Рашиду стало плохо, от сотрясения его рвало, рассеченная губа распухла еще больше, а синяк разнесло на все лицо. Из парка его сразу нужно было вести не домой, а в больницу, да никто из ребят не догадался. Лишь под утро, обессиленный, он немного забылся.
Рано утром, несмотря на воскресенье, отец с Авдеевым уехали в степь, к речной косе Жана-Илек. Мать, подоив корову и выгнав ее в стадо, заглянула в спальню к Рашиду, как делала это не раз,-- поправить сбившееся одеяло, подушку, а то и попросту поглядеть на спящего сына, который взрослел день ото дня. Увидев на окровавленной подушке заплывшее в один синяк лицо, она дико взвыла, от нечеловеческого крика проснулся не только Рашид, но и прибежала соседка. Вдвоем они начали хлопотать: достали лед из подвала, стали делать холодные компрессы, примочки, потом мать отправила соседку за врачом -- недалеко, у стариков Авдеевых, жили на квартире двое ребят-медиков. Видя ужас на лице матери, Рашид попытался улыбнуться разбитым ртом, уже и не думая о собственной боли, и на вопрос, что случилось, ответил, что упал неудачно с лестницы возле почты, когда возвращались домой с танцев.
Отец вернулся из степи несколько позднее обычного. Мать встретила его со слезами и сразу провела к Рашиду. За день, благодаря ее стараниям, одутловатость чуть опала, а на губу наложили шов.
Отец не стал ни о чем спрашивать Рашида, а, успокаивая мать, сказал: ничего, мол, до свадьбы заживет. Вспомнил, как сам однажды упал с вагона-лесовоза, доверху груженого бревнами. Потом он пошел в поселковую баню -- летом она работала до полуночи,-- там же постригся и побрился, и, вернувшись, поужинал один -- Кашфия делала сыну ледяные примочки, как советовал врач. Потом он заглянул в комнату сына, пошутил с ним, чтобы не унывал, а жене сказал, что должен сходить к Авдееву и чтобы она его не ждала, ложилась, вернется, мол, поздно. Та ничего не ответила, знала мужа: если ему надо -- значит, надо.
Ильяс вышел во двор, закатал рукава рубашки, как десять лет назад, когда боролся на сабантуях, и долго стоял, прислушиваясь к "Радару", гремевшему в парке.
В том, что его сына избили поселенцы, он не сомневался,-- местные между собой дрались редко, а те несколько задиристых ребят, без которых не обходится ни один поселок, жили неподалеку и приходились Рашиду хоть и дальней, но родней. Ильяс имел в виду трех сыновей хромого Аллаяра. Что удивительно, отмечал он не раз, у нового поколения родство ощущалось куда крепче, чем у их родителей. И где же они были вчера: Радиф, Ракиф, Рашат? Почему не вступились за Рашида? Но горевать было поздно, надо было действовать.
В переполненной воскресной бане мужики как раз роптали, что житья не стало от этих "досрочно освобожденных", говорили о драках в парке,-- такое, как с Рашидом, случалось частенько и уже не воспринималось бедой; доставалось и девчонкам, ходившим с синяками.
-- Хоть бы сгорела в огне вся эта нечисть! -- горячился один. -- Шагу в Степном ступить нельзя: мат-перемат, пьяные рожи кругом, и слова не скажи --сразу в глаз, суд у них, сволочей, скорый, сворой наваливаются. Шуряка моего в пивной так избили, не приведи Господь, и получку всю отобрали. Управы на них нет...
-- А у меня курей всех перетаскали,-- встрял в разговор какой-то старик.
А тот, что сокрушался про шуряка, сказал после недолгой паузы:
-- Всю кровь в поселке испаскудят, сволочи. Добрались и до баб, и до девчат, кобели... Пойдут теперь цветики: алкоголики да эпилептики, ворье разное, дайте только срок. Это я вам точно говорю -- наука такая есть, раньше не верили ей, говорили, вредная, а теперь спохватились. Генетика! Вспомнил, точно, генетика, мужики, не вру...
Упоминали и про письма, что писали миром в сельсовет.
-- В Москву, в Москву надо писать,-- советовал кто-то с намыленной головой, и все дружно соглашались.
Ильяс, вспоминая баню, сказал вдруг вслух:
-- Мне в Москву писать не с руки, я человек малограмотный, и каракули мои вряд ли разберут. Я уж сам как-нибудь постараюсь разобраться, если властям недосуг,-- и решительно двинулся к парку.
По дороге и на темных аллеях парка никто к нему не придирался, хотя ему этого так хотелось; он ударил бы каждого приставшего -- только раз и только туда, куда ударили его сына. Он не мог, да и не хотел представлять негодяя, изуродовавшего Рашида. Ильяс был уверен, что это мог сделать любой из этих куражившихся пьяных парней, и для него сейчас они были все на одно лицо. Они были враги, собственные, доморощенные фашисты,-- никто не смог бы переубедить Ильяса в обратном. В войну мальчишкой Ильяс не раз убегал на фронт, но каждый раз неудачно, хотя однажды добрался до Сызрани; тогда он до слез жалел, что без него бьют врага. Этот парк был парком его молодости, хотя не заглядывал он сюда уже лет двадцать, и вспомнить ему было что. В те трудные послевоенные годы парк, ухоженный, в огнях, с цветниками, с посыпанными на городской манер красноватым песком аллеями, был украшением Степного. Он и фамилию людей, следивших за парком, помнил -- Пожарские; их маленький домик стоял в дальнем углу. Сейчас запущенный темный парк очень походил на свалку -- кругом битое стекло, запах отхожего места, какие уж тут цветы...
На Степное опустилась вязкая осенняя ночь, ни один фонарь не горел ни в парке, ни на центральной улице Ленина, только ярким шатром света обозначилась в ночи эстрада танцплощадки да светились напротив окна бойко торговавшего гастронома. Когда "Радар" наяривал что-то особенно бодрое, танцплощадка дружно взвизгивала, свистела, улюлюкала. Особенно выделялся чей-то тонкий девичий голосок, он перекрикивал всех и служил словно камертоном всей вакханалии. Такое Ильяс слышал впервые.
На темных аллеях метались тени, кругом что-то булькало, билось стекло, тут же справляли нужду, выясняли отношения -- жизнь кипела. Вначале Ильяс прохаживался по дальним, безлюдным аллеям, потом стал кружить вокруг танцплощадки;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16