У меня так никогда не выходило. Я наоборот — никак не могу заставить себя на нее посмотреть. Поэтому смотрю на телек, вечно работающий под потолком “Кугитиса”. (На экране англоязычный, кажется — звук все равно отрублен, несинхронным саундтреком — радио Skonto… — музканал, рекламный блок. Фэнтезийного сауронистого вида магус в надвинутом куколе мечет из полиартритной длани шаровые молнии. Из-за рамки телеэкрана докатывается оранжевое эхо разрывов. Лаконичный титр: “Fireball”. Камера рывком смещается — по линии огня. В дачном креслице, развалившись, закинув ногу на ногу, молодой раздолбай мотает в такт только ему слышному плейерному музону кучерявой башкой, прихлебывает ежесекундно из красно-черной жестяной баночки… Одесную его магусовы файерболлы безвредно разлетаются в клочья, натыкаясь на невидимую непрошибаемую стену, силовое поле комфорта и спокойствия. Крупно — надпись на баночке: “FireWall”. Слоган: “Nothing Can Get at You”.)
Усилием воли я все-таки поворачиваю голову. Ника тоже не смотрит на меня — смотрит перед собой в столешницу.
И тогда я — уже без малейшего внутреннего усилия и абсолютно спонтанно — протягиваю руки и беру ее безвольные кисти, маленькие прохладные длиннопалые кисти с коротко стрижеными ногтями, с мягкими подушечками у оснований пальцев, легонько сжимаю… сжимаю сильнее, заведенные за голову и сведенные вместе, изо всех сил, вдавливая сквозь простыню в матрас, быстрая судорога идет оттуда по вытянутым рукам — вниз, прокатываясь по телу, завершаясь последним рывком бедер, спазмом, конвульсией — бесконечной, конечной, окончательной…
Конечно же, он не удержался. Не устоял. Все возможное стремится быть произошедшим. И не нужно ему подкрепление в виде практической цели, и не помеха ему — соображения здравого смысла… В общем, он это сделал, герой “Полости”. Он ее украл. Похитил.
Процесс похищения Абель Сигел описывает подробно, кажется, даже не без знания дела, с артур-хейлиевской почти детализацией. На несколько глав роман “Полость” превращается в полноценный, стопроцентный триллер — с саспенсом, с учащением пульса: поймают? не поймают? получится? не получится?… Получилось. Спеленутую, с залепленным скотчем ртом суперстарлетку Эйнджел герой привозит в пригородный недостроенно-заброшенный особняк (обычная история, одинаковая что в престижном подмосковье, что в рижском Балтэзерсе — нуворишеское понтовое жилье, законсервированное на стадии голых краснокирпичных стен после убийства/посадки/разорения владельца), присмотренный им заранее.
Свалив Эйнджел на груду ветоши в несостоявшейся гостиной, герой курит в соседней комнате. Что с нею делать дальше, он не имеет ни малейшего понятия. Как-то он вообще об этом не задумывался. Как-то все мысли обрывались на моменте похищения — оставшемся теперь позади… Требовать за нее выкуп? Но он совсем не просчитывал механизм получения денег (а понятно же, что именно тут его и будут вязать), он не знает, как различить помеченные банкноты, он… Да в конце концов, он проделывал все это не ради куша! А ради чего? Наверное, понимает он, ради того, чтобы хоть как-то избавиться от собственной застарелой мании… хоть как-то сойти с эйнджелоцентрической орбиты… Отшвырнув бычок, он входит в гостиную.
Вообще Эйнджел как-то неадекватно вела себя по ходу киднеппинга. Особенно не орала и не сопротивлялась. Это, конечно, удача. Наглоталась чего-нибудь, прикидывает герой, обкурилась… Или, может, у нее такой тяжелый джет-лаг… Или так выражается шок?… Он решительно отдирает скотч. Он ждет стонов… или слезных просьб о жалости, снисхождении, освобождении… или угроз… или предложения громадных бабок…
Но мировая поп-знаменитость не издает вообще никаких звуков… Она тупо таращится на героя, не пытаясь ни грозить, ни лебезить. Он видит, что эта идиотка, кажется, вообще плохо осознает — что, собственно, произошло. Она даже не особенно боится. Герой чувствует определенную обиду: он столько парился и рисковал, так виртуозно все придумал и блистательно осуществил — а эта коза, блин, совершенно не просекает, что теперь она полностью в его власти, что теперь все решает он… Герой пытается говорить с ней на неблестящем своем инглише: андерстенд, мол, как ты вообще попала? Ты понимаешь, что я чего захочу, то с тобой и сделаю?
Не понимает.
Потихоньку он начинает заводиться. Он материт ее на всех известных в этой части лексикона языках. Ну хоть какая-то реакция будет, нет, сука?!. Размахнувшись, двигает Эйнджел по скуле. Тонкая полоска лопнувшей кожи. Реакции — ноль. Он бьет еще раз. Еще. Ничего. Он пинает ее в живот. Ни-хре-на.
Абель Сигел оказывается неплохим психологом и порядочным мизантропом — как отсутствие сопротивления провоцирует агрессию, а незлобивый интеллигент превращается в животное, он показывает дотошно и не по-христиански убедительно. Причем автор далеко не полный игнорамус не только в области психо-, но и физиологии — что и демонстрирует с чем далее, тем менее переносимой обстоятельностью.
Герой избивает свою суперзвезду все страшнее, все увлеченнее, он уже не может остановиться. Он с мясом выдирает из ее пупка огромный бриллиант, величину и великолепие которого сам некогда описывал сплошными суперлативами. Он упоенно превращает в месиво растиражированное плакатами, постерами, интернет-линками, развлекательной периодикой, облепившее рекламные тумбы и стены подростковых комнат всего мира, прописавшееся в его кошмарах дебильное лицо. Носками ботинок ломает Эйнджел ребра. Каблуком дробит пальцы. Клочьями выдирает волосы. Он бесконечно, монотонно, отвратно насилует, сношает, харит, лососит ее — сначала во влагалище, потом в задницу.
И вот, бурно, как ни разу в жизни продолжительно, опустошающе откончавшись, отвалившись от жертвы, лежа, с ног до головы в ее крови и моче, рядом с не подающим признаков жизни телом на цементном полу, начиная все-таки понемногу соображать, он вдруг отдает себе отчет, что на протяжении всей экзекуции Эйнджел не только не сопротивлялась, но и почти НЕ РЕАГИРОВАЛА: не стонала, не орала, не плакала. Будто не испытывала ни страха, ни унижения, ни боли… Жуткое подозрение возникает у героя — он отползает от нее, кое-как, размазывая ее телесные жидкости по морде, встает, смотрит на старлетку, едва-едва, бессмыслено и молча ворочающуюся у него под ногами, пятится, пятится…
Выходит в соседнюю комнату. Встряхивается. Возвращается. Подбирает нож, которым для удобства пыточного процесса разрезал собственноручно накрученные на поп-идолище веревки. Пинками переворачивает Эйнджел на спину. И, примерившись, засаживает нож ей в живот. Нажав, вгоняет по самую рукоять. После чего долго, с усилием, с упругим треском тканей, вспарывающим движением ведет вверх — вскрывая звезду от матки до горла. Берется за края разреза, раздвигает…
Он не видит ни сально поблескивающих внутренностей, ни прыскающих кровью перерезанных сосудов, ни мышечных волокон, ни осколков костей — ничего. Внутри у суперстарлетки, под плотной человекоподобной оболочкой, ничего нет. Совсем. Одна только чуть припахивающая пылью пустота…
— …Здорово, рыжий, — отрываюсь от чтения: Венька Лакерник звонит.
— Привет, Динь. Радио сейчас не слушаешь случаем?
— Ты ж знаешь, я его никогда не слушаю. Даже тебя, извини…
— А ты вруби, вруби “сотку”. Песню для тебя заказали…
— В смысле — для меня?
— Ну вот — для тебя… Ты же, кажется, у нас Денис Каманин?
— Кто заказал? — Ищу маловостребованную кнопочку radio на пульте своего “Панасоника”… черт, как это делается-то?… а, вот… “Мотаю” стрелочкой вправо — на дисплее мельтешат частоты… — Сколько, ты говоришь?
— Сто.
— Так кто заказал?…
Сто эф-эм.
— Девушка, старый, девушка… Так, все, мне пора. Слушай.
“…на теплом радио!” — интимно-приподнятое рекламное радиоконтральто.
Шшшто еще за байда?…
“Добрый вечер… точнее, доброй уже ночи тем, кто к нам сейчас присоединился… — Радиоэфир искажает Венькин свойский басок в той же степени, что эфир телефонный — но иначе. — С вами программа «Трамвай “Желание”» и ее ведущий Вениамин… Мы продолжаем ваши желания и пожелания по мере сил реализовывать… Трамвай наш следует со всеми остановками, невзирая на поздний час… и следующая остановка — для Дениса Каманина. Эту остановку мне объявлять самому приятно… И потому что, так уж получилось, Денис — мой приятель… И потому, что уж больно хорошую композицию ему сегодня подарили… «Роллинг Стоунз», «Paint it Black» — по-моему, лучшая вообще вещь Мика Джаггера и его парней… Денис, ставим для тебя музыкальный… рок-н-ролльный привет, подарок от хорошей, наверняка правильной девушки, которая нам позвонила… Сейчас… От Аськи Саввиной!… Слушай на здоровье!…”
I see a red door and I want it painted black
No colors anymore I want them to turn black…
I see the girls walk by dressed in their summer clothes
I have to turn my head until my darkness goes…
…I look inside myself and see my heart is black
I see my red door and it has been painted black
Maybe then I’ll fade away and not have to face the facts
It’s not easy facin’ up when your whole world is black…
25
Мне, в общем, всегда везло. Скажем так: чаще везло, чем наоброт. Не то чтоб совсем уж радикально (один раз повезло радикально — в прошлом феврале в Берлине) и часто — но более-менее регулярно. Так что никаких поводов чувствовать себя неудачником у меня нет и не было. Однако я всегда был на их стороне — аутсайдеров и одиночек. Не по гуманитарному убеждению, отнюдь — на уровне самых базовых реакций.
Брат мой Андрюха определение “лузер” припечатывает, как доктор — указание: “В морг!” Ничего для него нет презреннее неудачника. Фразу “ну он такой… стран-ненький…” самоуверенный Эндрю произносит не иначе, как с ухмылкой предельной брезгливости. Причем брательник мой вовсе не стал таким, поступив на службу в жирный распальцованный банк и усевшись в “бэмку”, — он такой был всегда. Однажды мы с ним даже всерьез подрались.
Я, кажется, знаю, откуда у меня это чувство престранной причастности к странненьким. Благодаря кому.
Отца у Аськи не было, а мать пила. Аська была предоставлена сама себе, сколько я ее помню, — а помню я ее лет не то с четырех, не то с пяти: в детском саду мы вместе переходили из группы в группу. Подруг у нее тоже, по-моему, никаких не водилось. Не то чтобы ее травили — ею пренебрегали.
При этом в ее одиночестве не чувствовалось забитости и ущемленности изгоя. Может быть, ей пришлось с самого начала учиться такому автономному существованию — и она выучилась. Может, это был некий врожденный талант — самодостаточность. Самодостаточность не тупая и нарциссистская, ненавидимая мною как мало что (потому, вероятно, что слишком часто встречаемая) — а органичная и толерантная. Это была — цельность. Не зависящая от других, но другим открытая.
Нельзя сказать, что я составлял Аське компанию, — я питался от ее одиночества. Мы часами могли не произносить ни слова и даже заниматься каждый своим — испытывая спокойное и уверенное чувство единства двух самодостаточностей.
Из всех моих качеств в детстве властно и безусловно преобладала лень. Я был неописуемо ленив лет в пять. Я ленился чистить зубы, завязывать шнурки, класть на место шапку, а потом ее разыскивать. Аська, уже тогда деловитая и домовитая, у которой уже тогда был ярко выражен материнский инстинкт, в садике взяла надо мной добровольное шефство. На том и сошлись.
Мы дружили всегда — всю жизнь. Ее жизнь. Мы дружили, даже когда пошли в разные школы. Даже когда я начал отираться вокруг Кента, Костыля, Фрица-Дейча и прочих дворовых и школьных преступных авторитетов. Даже когда я бил стекла в теплицах и нажирался “Аболу винсом”. Разумеется, с самого начала и до самого конца эта дружба была предметом более или менее ядовитых подколок. Но никогда, ни единого разу мне не пришло в голову этой дружбы стесняться, не говоря — прервать ее.
Среди идиотских стереотипов видное место занимает утверждение, что женщины — существа загадочные и непостижимые. Глупость столь же распространенная, сколь объяснимая: самим женщинам она льстит, а мужикам позволяет уйти от ответа. Всю вторую половину жизни я убеждался, сколь мало какой бы то ни было загадочности в относительной непоследовательности и безответственности, от несколько иного баланса между логикой и эмоциями происходящих. Но — вторую половину. Всю первую я провел ввиду женщины, бывшей самым загадочным человеком из всех, мною встреченных.
Сейчас я даже перед самим собой не могу сказать, в какой мере я действительно воспринимал ее, как объект иного пола. Мы ведь общались уже и во времена достаточно половозрелые; да и более-менее опосредованное сексуальное напряжение разного рода — вещь, на самом деле не зависящая от развития вторичных половых признаков… Это точно не была ни одна из разновидностей детской влюбленности — кажется, ни с чьей стороны (с моей — нет). Аська была совсем некрасивой девчонкой. Однако какая-то сложно определимая, но хорошо ощутимая — и противоположного пола представителями в том числе — именно женская составляющая в ней, кажется, имелась. Причем в куда большей мере, чем в сверстницах. Возможно, о чем-то подобном от Гумберт Гумбертова лица и писал энтомологический Владим Владимыч, утверждая, что демоническая сущность нимфетки внешней привлекательности не тождественна. Насколько я помню, некоторые пацаны косились на Аську с довольно специфическим выражением. Насколько я могу судить теперь, подколки некоторых из них в мой адрес не были лишены оттенка зависти.
Что характерно: самым ядовитым из подкольщиков был ФЭД. ФЭД, на меня самого в те времена еще обращавший крайне мало внимания. Суперменистый ФЭД, вообще не особо опускавшийся тогда до мелюзги нашего возраста. ФЭД, бывший на целых четыре года старше нас с Аськой, — которому в наши вполне целомудренные тринадцать было целых семнадцать и который, кажется, уже тогда был половым гигантом…
Черт его знает, с чего и как это произошло — что мы вдруг стали с ним лучшими корешами. Где-то уже в “пункерские” времена… Черт его знает, почему он меня выделил. Вроде, сложно найти двух более разных людей, чем мы с ним. Но, вероятно, противоположности и впрямь притягиваются.
Дружить с Федькой — это уже само по себе было разновидностью экстремального спорта. Адреналин брызжет, все мелькает, дух захватывает, и мало что соображаешь. Лишь успевай на виражах поворачивать. Можно, кстати, и не успеть. Запросто. С соответствующими последствиями. Но кайф — только матерными междометиями и описуемый.
Невозможней, чем не попасть под его обаяние, было только — угнаться за ним. Соответствовать его нагрузкам. Перегрузкам. Любой, угодивший в Федькину орбиту, был вынужден без большой пользы для самомнения всю дорогу в этом убеждаться.
Некоторые пытались с ним соревноваться. Кто в чем. Мало что ФЭД любил больше таких попыток. Да чего там — он всячески сам их провоцировал. Довольно причем, изобретательно: кого на понт брал, перед кем прибеднялся… Результат соревнований был, конечно, всегда одинаков. Но ФЭДу нравилось быть победителем.
В этом отношении я его быстро раскусил — и на провокации не поддавался. По-моему, он меня за это и зауважал. Не знаю. В своих симпатиях-антипатиях Федька был так же непредсказуем, как и во всем остальном.
Пару лет мы с ним тусовались очень плотно. Ну буквально кровными братьями сделались. В прямом смысле тоже — была и совместно пролитая в махаловках, на которые ФЭД без конца, разумеется, нарывался, юха. А также иная, гм, телесная жидкость…
Панковская юность никак не способствует длительному сохранению ряда иллюзий. Начальный период моей личной жизни вышел до крайности неупорядоченным. За редким исключением он комплектовался из девок специфического неформального типажа, в своей комбинации востребованности с нетребовательностью определяемого словосочетанием “плохо лежит”. Темпераментом большинство из них приближалось к предметам неживой природы, а сексуальной взыскательностью — к мусоросборочной машине. Учитывая же, что постоянство и чистоплюйство любого рода тогдашним нашим анархическим кодексом однозначно порицались, легко догадаться, что ротация кадров внутри “системы” была активной и хаотической. (Хотя и тут никуда не деться мне от интеллигентской наследственности: Лоб, например, порол бывшую свою одноклассницу, страшную, как смертный грех, что не помешало ей пару лет отработать блядью в Турции, родить и оставить там ребенка… — на такое у меня все же и тогда не поднималось… ничего.)
Короче, все перли плюс-минус одних и тех мочалок. И уж точно всех их — без исключения практически — юзал гиперактивный Федюня. Понятно, что и у нас с ним тут выходила масса пересечений.
Забавнее… страннее… другое. Что с ним у нас эта сомнительная традиция каким-то образом выжила и после распада “системы”.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
Усилием воли я все-таки поворачиваю голову. Ника тоже не смотрит на меня — смотрит перед собой в столешницу.
И тогда я — уже без малейшего внутреннего усилия и абсолютно спонтанно — протягиваю руки и беру ее безвольные кисти, маленькие прохладные длиннопалые кисти с коротко стрижеными ногтями, с мягкими подушечками у оснований пальцев, легонько сжимаю… сжимаю сильнее, заведенные за голову и сведенные вместе, изо всех сил, вдавливая сквозь простыню в матрас, быстрая судорога идет оттуда по вытянутым рукам — вниз, прокатываясь по телу, завершаясь последним рывком бедер, спазмом, конвульсией — бесконечной, конечной, окончательной…
Конечно же, он не удержался. Не устоял. Все возможное стремится быть произошедшим. И не нужно ему подкрепление в виде практической цели, и не помеха ему — соображения здравого смысла… В общем, он это сделал, герой “Полости”. Он ее украл. Похитил.
Процесс похищения Абель Сигел описывает подробно, кажется, даже не без знания дела, с артур-хейлиевской почти детализацией. На несколько глав роман “Полость” превращается в полноценный, стопроцентный триллер — с саспенсом, с учащением пульса: поймают? не поймают? получится? не получится?… Получилось. Спеленутую, с залепленным скотчем ртом суперстарлетку Эйнджел герой привозит в пригородный недостроенно-заброшенный особняк (обычная история, одинаковая что в престижном подмосковье, что в рижском Балтэзерсе — нуворишеское понтовое жилье, законсервированное на стадии голых краснокирпичных стен после убийства/посадки/разорения владельца), присмотренный им заранее.
Свалив Эйнджел на груду ветоши в несостоявшейся гостиной, герой курит в соседней комнате. Что с нею делать дальше, он не имеет ни малейшего понятия. Как-то он вообще об этом не задумывался. Как-то все мысли обрывались на моменте похищения — оставшемся теперь позади… Требовать за нее выкуп? Но он совсем не просчитывал механизм получения денег (а понятно же, что именно тут его и будут вязать), он не знает, как различить помеченные банкноты, он… Да в конце концов, он проделывал все это не ради куша! А ради чего? Наверное, понимает он, ради того, чтобы хоть как-то избавиться от собственной застарелой мании… хоть как-то сойти с эйнджелоцентрической орбиты… Отшвырнув бычок, он входит в гостиную.
Вообще Эйнджел как-то неадекватно вела себя по ходу киднеппинга. Особенно не орала и не сопротивлялась. Это, конечно, удача. Наглоталась чего-нибудь, прикидывает герой, обкурилась… Или, может, у нее такой тяжелый джет-лаг… Или так выражается шок?… Он решительно отдирает скотч. Он ждет стонов… или слезных просьб о жалости, снисхождении, освобождении… или угроз… или предложения громадных бабок…
Но мировая поп-знаменитость не издает вообще никаких звуков… Она тупо таращится на героя, не пытаясь ни грозить, ни лебезить. Он видит, что эта идиотка, кажется, вообще плохо осознает — что, собственно, произошло. Она даже не особенно боится. Герой чувствует определенную обиду: он столько парился и рисковал, так виртуозно все придумал и блистательно осуществил — а эта коза, блин, совершенно не просекает, что теперь она полностью в его власти, что теперь все решает он… Герой пытается говорить с ней на неблестящем своем инглише: андерстенд, мол, как ты вообще попала? Ты понимаешь, что я чего захочу, то с тобой и сделаю?
Не понимает.
Потихоньку он начинает заводиться. Он материт ее на всех известных в этой части лексикона языках. Ну хоть какая-то реакция будет, нет, сука?!. Размахнувшись, двигает Эйнджел по скуле. Тонкая полоска лопнувшей кожи. Реакции — ноль. Он бьет еще раз. Еще. Ничего. Он пинает ее в живот. Ни-хре-на.
Абель Сигел оказывается неплохим психологом и порядочным мизантропом — как отсутствие сопротивления провоцирует агрессию, а незлобивый интеллигент превращается в животное, он показывает дотошно и не по-христиански убедительно. Причем автор далеко не полный игнорамус не только в области психо-, но и физиологии — что и демонстрирует с чем далее, тем менее переносимой обстоятельностью.
Герой избивает свою суперзвезду все страшнее, все увлеченнее, он уже не может остановиться. Он с мясом выдирает из ее пупка огромный бриллиант, величину и великолепие которого сам некогда описывал сплошными суперлативами. Он упоенно превращает в месиво растиражированное плакатами, постерами, интернет-линками, развлекательной периодикой, облепившее рекламные тумбы и стены подростковых комнат всего мира, прописавшееся в его кошмарах дебильное лицо. Носками ботинок ломает Эйнджел ребра. Каблуком дробит пальцы. Клочьями выдирает волосы. Он бесконечно, монотонно, отвратно насилует, сношает, харит, лососит ее — сначала во влагалище, потом в задницу.
И вот, бурно, как ни разу в жизни продолжительно, опустошающе откончавшись, отвалившись от жертвы, лежа, с ног до головы в ее крови и моче, рядом с не подающим признаков жизни телом на цементном полу, начиная все-таки понемногу соображать, он вдруг отдает себе отчет, что на протяжении всей экзекуции Эйнджел не только не сопротивлялась, но и почти НЕ РЕАГИРОВАЛА: не стонала, не орала, не плакала. Будто не испытывала ни страха, ни унижения, ни боли… Жуткое подозрение возникает у героя — он отползает от нее, кое-как, размазывая ее телесные жидкости по морде, встает, смотрит на старлетку, едва-едва, бессмыслено и молча ворочающуюся у него под ногами, пятится, пятится…
Выходит в соседнюю комнату. Встряхивается. Возвращается. Подбирает нож, которым для удобства пыточного процесса разрезал собственноручно накрученные на поп-идолище веревки. Пинками переворачивает Эйнджел на спину. И, примерившись, засаживает нож ей в живот. Нажав, вгоняет по самую рукоять. После чего долго, с усилием, с упругим треском тканей, вспарывающим движением ведет вверх — вскрывая звезду от матки до горла. Берется за края разреза, раздвигает…
Он не видит ни сально поблескивающих внутренностей, ни прыскающих кровью перерезанных сосудов, ни мышечных волокон, ни осколков костей — ничего. Внутри у суперстарлетки, под плотной человекоподобной оболочкой, ничего нет. Совсем. Одна только чуть припахивающая пылью пустота…
— …Здорово, рыжий, — отрываюсь от чтения: Венька Лакерник звонит.
— Привет, Динь. Радио сейчас не слушаешь случаем?
— Ты ж знаешь, я его никогда не слушаю. Даже тебя, извини…
— А ты вруби, вруби “сотку”. Песню для тебя заказали…
— В смысле — для меня?
— Ну вот — для тебя… Ты же, кажется, у нас Денис Каманин?
— Кто заказал? — Ищу маловостребованную кнопочку radio на пульте своего “Панасоника”… черт, как это делается-то?… а, вот… “Мотаю” стрелочкой вправо — на дисплее мельтешат частоты… — Сколько, ты говоришь?
— Сто.
— Так кто заказал?…
Сто эф-эм.
— Девушка, старый, девушка… Так, все, мне пора. Слушай.
“…на теплом радио!” — интимно-приподнятое рекламное радиоконтральто.
Шшшто еще за байда?…
“Добрый вечер… точнее, доброй уже ночи тем, кто к нам сейчас присоединился… — Радиоэфир искажает Венькин свойский басок в той же степени, что эфир телефонный — но иначе. — С вами программа «Трамвай “Желание”» и ее ведущий Вениамин… Мы продолжаем ваши желания и пожелания по мере сил реализовывать… Трамвай наш следует со всеми остановками, невзирая на поздний час… и следующая остановка — для Дениса Каманина. Эту остановку мне объявлять самому приятно… И потому что, так уж получилось, Денис — мой приятель… И потому, что уж больно хорошую композицию ему сегодня подарили… «Роллинг Стоунз», «Paint it Black» — по-моему, лучшая вообще вещь Мика Джаггера и его парней… Денис, ставим для тебя музыкальный… рок-н-ролльный привет, подарок от хорошей, наверняка правильной девушки, которая нам позвонила… Сейчас… От Аськи Саввиной!… Слушай на здоровье!…”
I see a red door and I want it painted black
No colors anymore I want them to turn black…
I see the girls walk by dressed in their summer clothes
I have to turn my head until my darkness goes…
…I look inside myself and see my heart is black
I see my red door and it has been painted black
Maybe then I’ll fade away and not have to face the facts
It’s not easy facin’ up when your whole world is black…
25
Мне, в общем, всегда везло. Скажем так: чаще везло, чем наоброт. Не то чтоб совсем уж радикально (один раз повезло радикально — в прошлом феврале в Берлине) и часто — но более-менее регулярно. Так что никаких поводов чувствовать себя неудачником у меня нет и не было. Однако я всегда был на их стороне — аутсайдеров и одиночек. Не по гуманитарному убеждению, отнюдь — на уровне самых базовых реакций.
Брат мой Андрюха определение “лузер” припечатывает, как доктор — указание: “В морг!” Ничего для него нет презреннее неудачника. Фразу “ну он такой… стран-ненький…” самоуверенный Эндрю произносит не иначе, как с ухмылкой предельной брезгливости. Причем брательник мой вовсе не стал таким, поступив на службу в жирный распальцованный банк и усевшись в “бэмку”, — он такой был всегда. Однажды мы с ним даже всерьез подрались.
Я, кажется, знаю, откуда у меня это чувство престранной причастности к странненьким. Благодаря кому.
Отца у Аськи не было, а мать пила. Аська была предоставлена сама себе, сколько я ее помню, — а помню я ее лет не то с четырех, не то с пяти: в детском саду мы вместе переходили из группы в группу. Подруг у нее тоже, по-моему, никаких не водилось. Не то чтобы ее травили — ею пренебрегали.
При этом в ее одиночестве не чувствовалось забитости и ущемленности изгоя. Может быть, ей пришлось с самого начала учиться такому автономному существованию — и она выучилась. Может, это был некий врожденный талант — самодостаточность. Самодостаточность не тупая и нарциссистская, ненавидимая мною как мало что (потому, вероятно, что слишком часто встречаемая) — а органичная и толерантная. Это была — цельность. Не зависящая от других, но другим открытая.
Нельзя сказать, что я составлял Аське компанию, — я питался от ее одиночества. Мы часами могли не произносить ни слова и даже заниматься каждый своим — испытывая спокойное и уверенное чувство единства двух самодостаточностей.
Из всех моих качеств в детстве властно и безусловно преобладала лень. Я был неописуемо ленив лет в пять. Я ленился чистить зубы, завязывать шнурки, класть на место шапку, а потом ее разыскивать. Аська, уже тогда деловитая и домовитая, у которой уже тогда был ярко выражен материнский инстинкт, в садике взяла надо мной добровольное шефство. На том и сошлись.
Мы дружили всегда — всю жизнь. Ее жизнь. Мы дружили, даже когда пошли в разные школы. Даже когда я начал отираться вокруг Кента, Костыля, Фрица-Дейча и прочих дворовых и школьных преступных авторитетов. Даже когда я бил стекла в теплицах и нажирался “Аболу винсом”. Разумеется, с самого начала и до самого конца эта дружба была предметом более или менее ядовитых подколок. Но никогда, ни единого разу мне не пришло в голову этой дружбы стесняться, не говоря — прервать ее.
Среди идиотских стереотипов видное место занимает утверждение, что женщины — существа загадочные и непостижимые. Глупость столь же распространенная, сколь объяснимая: самим женщинам она льстит, а мужикам позволяет уйти от ответа. Всю вторую половину жизни я убеждался, сколь мало какой бы то ни было загадочности в относительной непоследовательности и безответственности, от несколько иного баланса между логикой и эмоциями происходящих. Но — вторую половину. Всю первую я провел ввиду женщины, бывшей самым загадочным человеком из всех, мною встреченных.
Сейчас я даже перед самим собой не могу сказать, в какой мере я действительно воспринимал ее, как объект иного пола. Мы ведь общались уже и во времена достаточно половозрелые; да и более-менее опосредованное сексуальное напряжение разного рода — вещь, на самом деле не зависящая от развития вторичных половых признаков… Это точно не была ни одна из разновидностей детской влюбленности — кажется, ни с чьей стороны (с моей — нет). Аська была совсем некрасивой девчонкой. Однако какая-то сложно определимая, но хорошо ощутимая — и противоположного пола представителями в том числе — именно женская составляющая в ней, кажется, имелась. Причем в куда большей мере, чем в сверстницах. Возможно, о чем-то подобном от Гумберт Гумбертова лица и писал энтомологический Владим Владимыч, утверждая, что демоническая сущность нимфетки внешней привлекательности не тождественна. Насколько я помню, некоторые пацаны косились на Аську с довольно специфическим выражением. Насколько я могу судить теперь, подколки некоторых из них в мой адрес не были лишены оттенка зависти.
Что характерно: самым ядовитым из подкольщиков был ФЭД. ФЭД, на меня самого в те времена еще обращавший крайне мало внимания. Суперменистый ФЭД, вообще не особо опускавшийся тогда до мелюзги нашего возраста. ФЭД, бывший на целых четыре года старше нас с Аськой, — которому в наши вполне целомудренные тринадцать было целых семнадцать и который, кажется, уже тогда был половым гигантом…
Черт его знает, с чего и как это произошло — что мы вдруг стали с ним лучшими корешами. Где-то уже в “пункерские” времена… Черт его знает, почему он меня выделил. Вроде, сложно найти двух более разных людей, чем мы с ним. Но, вероятно, противоположности и впрямь притягиваются.
Дружить с Федькой — это уже само по себе было разновидностью экстремального спорта. Адреналин брызжет, все мелькает, дух захватывает, и мало что соображаешь. Лишь успевай на виражах поворачивать. Можно, кстати, и не успеть. Запросто. С соответствующими последствиями. Но кайф — только матерными междометиями и описуемый.
Невозможней, чем не попасть под его обаяние, было только — угнаться за ним. Соответствовать его нагрузкам. Перегрузкам. Любой, угодивший в Федькину орбиту, был вынужден без большой пользы для самомнения всю дорогу в этом убеждаться.
Некоторые пытались с ним соревноваться. Кто в чем. Мало что ФЭД любил больше таких попыток. Да чего там — он всячески сам их провоцировал. Довольно причем, изобретательно: кого на понт брал, перед кем прибеднялся… Результат соревнований был, конечно, всегда одинаков. Но ФЭДу нравилось быть победителем.
В этом отношении я его быстро раскусил — и на провокации не поддавался. По-моему, он меня за это и зауважал. Не знаю. В своих симпатиях-антипатиях Федька был так же непредсказуем, как и во всем остальном.
Пару лет мы с ним тусовались очень плотно. Ну буквально кровными братьями сделались. В прямом смысле тоже — была и совместно пролитая в махаловках, на которые ФЭД без конца, разумеется, нарывался, юха. А также иная, гм, телесная жидкость…
Панковская юность никак не способствует длительному сохранению ряда иллюзий. Начальный период моей личной жизни вышел до крайности неупорядоченным. За редким исключением он комплектовался из девок специфического неформального типажа, в своей комбинации востребованности с нетребовательностью определяемого словосочетанием “плохо лежит”. Темпераментом большинство из них приближалось к предметам неживой природы, а сексуальной взыскательностью — к мусоросборочной машине. Учитывая же, что постоянство и чистоплюйство любого рода тогдашним нашим анархическим кодексом однозначно порицались, легко догадаться, что ротация кадров внутри “системы” была активной и хаотической. (Хотя и тут никуда не деться мне от интеллигентской наследственности: Лоб, например, порол бывшую свою одноклассницу, страшную, как смертный грех, что не помешало ей пару лет отработать блядью в Турции, родить и оставить там ребенка… — на такое у меня все же и тогда не поднималось… ничего.)
Короче, все перли плюс-минус одних и тех мочалок. И уж точно всех их — без исключения практически — юзал гиперактивный Федюня. Понятно, что и у нас с ним тут выходила масса пересечений.
Забавнее… страннее… другое. Что с ним у нас эта сомнительная традиция каким-то образом выжила и после распада “системы”.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42