Целыми днями, а иногда и ночами я размышлял, как отомстить ей и особенно как добраться до того негодяя, который обесчестил и одурачил меня. Мысленно я сотни раз совершал убийство, а Сатана, который, несомненно, склоняет нас ко злу, а возможно, является главным возбудителем злого начала в душе человеческой, непрерывно искушал меня мыслями об убийстве моей жены.
Он довел этот страшный замысел до конца, разжигая во мне жестокие стремления, — всякий раз как слово «рогоносец» всплывало у меня в мозгу, я приходил в бешенство, так что я перестал сомневаться, убивать ее или нет, и сосредоточил свое внимание на том, как совершить убийство и затем избежать кары.
Все это время я не располагал убедительными доказательствами ее вины и потому не упрекал ее ни в чем и не давал ей почувствовать своих подозрений; правда, по изменившемуся отношению к ней она могла бы понять, что меня что-то тревожит, но она ничего не заметила, встретила меня очень ласково и как будто обрадовалась моему приезду. Я обнаружил также, что за время моего отсутствия она не тратила денег зря, но ревность, как говорят умные люди, ослепляет, лишает человека разума, и мое расстроенное воображение воспринимало ее бережливость как доказательство того, что она была у кого-то на содержании и ей незачем было тратить мои деньги.
Должен признаться, что, хотя за ней не было никакой вины, она оказалась в трудном положении, потому что во мне так укоренилась мысль о ее бесчестности, что, если бы она проявила щедрость, я объяснил бы это тем, что она тратила деньги на своих поклонников, а поскольку она оказалась бережливой, я полагал, что она была у них на содержании. В общем, вынужден повторить, что воображение мое было расстроено, я считал себя опозоренным и ни на минуту не мог избавиться от этой мысли.
Хотя окончательного разрыва тогда не произошло, я был так одержим уверенностью в ее вине, что не нуждался ни в каких доказательствах и относился с подозрением ко всем, кто посещал ее или с кем она разговаривала. С нами в доме жил гвардейский офицер, человек весьма порядочный и знатный; однажды, когда я находился в маленькой гостиной, примыкавшей к комнате, где сидела в это время моя жена, туда вошел этот господин, что ни в коей мере не нарушало приличий, поскольку он был нашим соседом. Он сел и начал беседовать с моей женой, не ведая, что я нахожусь рядом. Дверь между комнатами была открыта, я слышал каждое слово и мог удостовериться, что ничего, кроме светского разговора, там не происходило. Они обменивались случайными новостями, болтали о некоей юной даме, девятнадцатилетней дочери одного горожанина, которая неделей раньше вышла замуж за адвоката парижского суда, богача шестидесяти трех лет, о богатой вдове, живущей в Париже, которая вышла замуж за камердинера своего покойного мужа, и о других мелочах, которые, как я теперь сознаю, нисколько не порочили моей жены.
Однако меня охватили ревность и гнев. То мне казалось, что он допускает вольности в обращении с моей женой, то, что она ведет себя слишком бесцеремонно, и я уже был готов ворваться к ним в комнату и осыпать их оскорблениями, но сдержался. Потом он стал со смехом рассказывать ей какую-то историю о девице, которая, как я понял, отдалась старику, но и в этом разговоре не было ничего непристойного. Я же, сгорая от бешенства, не мог больше выносить этого, вскочил и бросился в соседнюю комнату. Прервав жену на полуслове, я выпалил: «Итак, сударыня, вы считаете, что он слишком стар для нее?» И, бросив на офицера взгляд, который, как мне представляется, придал моему лицу сходство с бычьей мордой на вывеске трактира «Бык и глотка» в Олдергейте, я выскочил на улицу.
Маркиз (таков был титул этого офицера) уразумел, что я имею в виду, и, как человек благородный и храбрый, немедленно последовал за мной. Услышав на улице его покашливание, которым он старался обратить на себя мое внимание, я остановился, и он подошел ко мне. «Сударь, — сказал он, — у нас во Франции, к сожалению, существуют очень суровые законы, по которым попытка затеять дуэль влечет за собой крайне строгое наказание. Но будь что будет, а вы должны немедленно дать мне объяснение касательно вашего поступка».
Я несколько успокоился за это время, обдумал свое поведение и почувствовал, что был неправ. Поэтому я сказал ему с полной искренностью: «Сударь, вы человек благородный, я знаю вас очень хорошо и питаю к вам глубокое уважение. Я был немного обеспокоен поведением моей жены, да и вы в подобном случае разве не испытывали бы то же самое?»
«Меня огорчает, что между вами и вашей супругой возникла рознь, — сказал он, — но при чем тут я? Разве вы можете обвинить меня в том, что я допустил хоть что-либо неподобающее, разговаривая с ней о том-то и о том-то?» Здесь он напомнил содержание их беседы. «И поскольку я знал, что вы находитесь в соседней комнате, куда дверь была открыта, и слышите каждое слово, я был уверен, что столь невинную беседу нельзя истолковать превратно».
«Я бы не видел в этом разговоре ничего дурного, — сказал я, — если бы не полагал, что он может привести в дальнейшем к излишней фамильярности между вами, чего я, как человек благородный, допустить не могу. Однако, сударь, — добавил я, — я обратился к моей жене, а вас же лишь приветствовал, приподняв шляпу».
«Да, — сказал он, — и бросили при этом на меня взгляд, полный дьявольской ярости. Разве такой взгляд не говорит сам за себя?»
«Ничего не могу сказать по этому поводу, — ответил я, — так как сам себя не вижу. Но моя, как вы выразились, ярость относилась к моей жене, а не к вам».
«Но послушайте, сударь, — воскликнул он, распаляясь, по мере того, как я успокаивался, — ваш гнев был вызван беседой вашей супруги именно со мной, следовательно, это касается также и меня, и я должен выразить свое негодование».
«Не думаю, сударь, — заявил я, — что поссорился бы с вами, даже если бы застал вас у моей жены в постели. Раз она пустила вас к себе в постель, то она и есть преступница, а к вам у меня претензий нет. Ведь не могли бы вы оказаться у нее в постели, если бы она того не пожелала. А раз она захотела стать доступной женщиной, то ее и следует наказать. С вами же мне ссориться нечего, если удастся, я пересплю с вашей женой, и тогда мы будем квиты».
Все это я проговорил весьма добродушно, желая утихомирить его, однако мой тон на него не подействовал — он требовал от меня, как он выражался, сатисфакции, а я объяснял ему, что их суд ко мне, иностранцу, едва ли проявит сострадание и что мне не следует сражаться с человеком за то, что он встречался с моей женой, так как я сам виноват, что связался со скверной женщиной. Я пытался доказать ему, сколь неблагоразумно, чтобы я, потерпевший, подвергнулся такой же опасности, что и мужчина, который опозорил меня, заняв мое место в супружеской постели.
Но на этого человека ничего не действовало — я нанес ему оскорбление, смыть которое можно было, по его мнению, только кровью. Итак, мы договорились отправиться вместе в город Лилль во Фландрии. К тому времени я уже достаточно поднаторел в военном деле, чтобы смело смотреть врагу в лицо. Гнев против жены пробудил во мне бесстрашие, да еще маркиз обронил несколько слов, которые совершенно разъярили меня и довели до крайности, ибо, говоря о моем недоверии к жене, он заявил, что, не располагая твердыми доказательствами, я не должен подвергать свою жену подозрениям; я же ответил ему, что если бы я уже имел такие доказательства, то подозрения были бы излишни. Тогда он заметил, что, если бы ему выпало счастье пользоваться ее благосклонностью, он бы уж постарался, чтобы у меня подозрений не возникало. Я ответил ему с той резкостью, какой он добивался, а он на это заявил по-французски: «Nous verrons au Lisle», что означает: «Продолжим этот разговор в Лилле».
Я выразил мнение, что для нас обоих нет смысла ехать так далеко, чтобы разрешить этот конфликт, и что с таким человеком, как он, мы можем сразиться тут же на месте, а тот из нас, кому выпадет счастье стать победителем, сможет бежать в Лилль после дуэли с тем же успехом, что и до нее.
Так мы шли, обмениваясь резкостями, но не нарушая при этом правил приличия, пока не добрались до предместий Парижа, откуда начинается дорога на Шарантон. Когда вся дорога открылась перед нами, я указал ему на деревья, росшие вдоль ограды сада, принадлежавшего господину ***, и сказал, что это весьма подходящее для нас место. Мы направились туда и немедленно принялись за дело. После нескольких финтов он сделал меткий выпад, разрезав мне наискосок руку, но в то же мгновение острие моей шпаги вонзилось ему в грудь, и он, проронив лишь несколько слов, упал. Маркиз, решив, что он умирает, признался, что виноват передо мною и не должен был драться на дуэли. Он просил меня немедленно скрыться, но я отправился обратно в город, так как считал, что нас никто не видел. К вечеру, примерно через шесть часов после дуэли, двое прибывших друг за другом посланцев сообщили, что маркиз смертельно ранен и отправлен в какой-то дом в Шарантоне. Известие о том, что он жив, конечно, немного обеспокоило меня, так как, полагая, что я скрылся, он мог сознаться и назвать меня. Однако, убедившись в том, что мне пока ничего не грозит, я пошел к себе в спальню и вынул из шкатулки все лежавшие в ней деньги, которых, как мне представлялось, было достаточно для предстоящих расходов. Так как я располагал акцептованным векселем на две тысячи ливров, я спокойно направился к знакомому негоцианту и получил в счет моего векселя пятьдесят пистолей, сообщив ему, что еду по делам в Англию и обращусь к нему за остальной суммой, когда она окажется в его распоряжении.
Устроив таким образом свои дела, я достал лошадь для моего слуги, — у меня самого был очень хороший конь, — и вновь вернулся домой, где узнал, что маркиз еще жив. Все это время моя жена так умело скрывала свою тревогу о судьбе маркиза, что у меня не было оснований выразить свое недовольство ею. Однако она вскоре, очевидно, заметила в моем поведении признаки гнева и возмущения и, увидев, что я готовлюсь к отъезду, спросила: «Вы уезжаете?» — «Да, сударыня, — ответил я, — и даю вам возможность оплакивать вашего друга, маркиза». При этих словах она вздрогнула и проявила все признаки страшного испуга. Бесконечно крестясь и взывая к деве Марии и к святым своей родины, она наконец воскликнула: «Возможно ли? Неужели маркиза убили вы? Тогда мы оба погибли!»
«Вам, сударыня, смерть маркиза, надеюсь, принесет большее горе, чем мне — разрыв с вами. С меня достаточно того, что маркиз честно признал вашу вину; между нами все кончено». Она бросилась ко мне, крича, что поедет со мной, уверяя меня в своей невиновности, но приводя такие доказательства, которые не могли убедить меня. Я в бешенстве оттолкнул ее, воскликнув: «Allez, infame!», то есть «Прочь, бесстыжая, не заставляйте меня сделать то, что мне повелевает долг, если я останусь с вами, — отправить вас к вашему милому другу, маркизу». Я отшвырнул ее с такой силой, что она упала навзничь, издав при этом душераздирающий вопль, и не зря, так как ушиблась она очень сильно.
Я пожалел, конечно, что так толкнул ее, но следует учесть, что я был в состоянии крайней ярости, беспредельного гнева и безумия, — как говорится, вне себя. Все же я помог ей подняться, уложил ее в постель и позвал служанку, приказав ей позаботиться о своей госпоже. Затем я вышел из дому, сел на лошадь и отправился в путь, но не в сторону Кале, Дюнкерка или Фландрии, так как можно было догадаться, что я ускользну именно туда, — и действительно в тот же вечер за мной была послана погоня как раз в том направлении, — а поехал в сторону Лотарингии, скакал всю ночь, на следующий день переехал Марну и к вечеру оказался в Шалоне, а на третий день в целости и сохранности прибыл во владения герцога Лотарингского, где остался на один день, чтобы обдумать, куда двинуться дальше, ибо для меня было одинаково опасно как оставаться в пределах владений французского короля, так и быть захваченным в качестве подданного Франции ее союзниками. К счастью, в Бар-ле-Дюке я получил добрый совет от священника, который, хотя я не раскрыл ему подробностей моего положения, понял, в чем дело, и сказал, что многие джентльмены в подобных случаях отправляются по дороге, которую он хочет мне предложить. Этот добросердечный padre достал для меня документ, удостоверяющий, что я поставщик аббатства ***, и пропуск для проезда в Цвейбрюккен — город, принадлежавший шведскому королю. Располагая такими полномочиями и рекомендательным письмом священника к его тамошнему коллеге, я получил в Цвейбрюккене от имени короля Швеции пропуск в Кёльн, откуда, находясь уже в полной безопасности, отправился в Нидерланды, где без всякого труда прибыл в Гаагу. Затем весьма секретно, сменив несколько фамилий, я добрался до Англии. Так я избавился от своей итальянской жены, вернее было бы сказать шлюхи, ибо раз я сам совратил ее, то что же ей оставалось, как не распутничать?
Прибыв в Лондон, я написал моему другу в Париж, но местом отправления своего письма пометил Гаагу, куда и просил его направить ответ. Меня интересовало, получил ли он уже деньги по моему векселю, ведется ли какое-нибудь расследование моего дела, какими сведениями обо мне и моей жене он располагает и, главное, какова судьба маркиза.
Через несколько дней пришел ответ, из которого я узнал, что деньги по моему векселю он получил и готов отправить их мне, как только я распоряжусь. Далее сообщалось, что маркиз жив. «Но, — писал он, — жизни вы его, однако же, лишили, ибо он потерял чин офицера гвардии, приносивший ему двадцать тысяч ливров дохода, и все еще находится в заточении в Бастилии». За мной, как он сообщал, была послана погоня, и преследователи, сообразно с их подозрениями, гнались по дороге на Дюнкерк до Амьена и по дороге во Фландрию до Камбре, но, не обнаружив меня, повернули назад. Маркиз же был достаточно благоразумен, чтобы не выдать тайны нашей дуэли, и сказал, что подвергся нападению на дороге. Он рассчитывал, что, если меня не схватят, он будет оправдан из-за отсутствия улик, и хотя мой побег является обстоятельством, отягчающим подозрения против него, так как в тот день нас видели вместе и было известно, что между нами произошла ссора, все же доказать ничего нельзя, и он отделается потерей офицерского чина, что, учитывая его богатство, он сможет перенести довольно легко.
Что касается моей жены, то, как писал мой друг, она безутешна и довела себя слезами до полного изнеможения; правда, добавил он не без ехидства, он не может определить, кого она оплакивает — меня или маркиза. Он сообщил мне также, что она испытывает денежные трудности, которые ее чрезвычайно тяготят, и что, если я не позабочусь о ней, она окажется в отчаянном положении.
Конец письма меня глубоко взволновал, ибо я считал, что как бы там ни было, но я не должен допустить, чтобы она голодала. Кроме того, нищета — это испытание, которое женщине трудно перенести, и я не имею права способствовать тому, чтобы она была низвергнута в страшную пучину преступлений, если могу этому помешать.
Приняв такое решение, я вновь написал ему письмо, в котором просил его навестить ее и разузнать, насколько возможно, об ее обстоятельствах. Если же он удостоверится, что она действительно испытывает нужду и, что особенно важно, не ведет бесчестной жизни, пусть даст ей двадцать пистолей и скажет, что при условии, если она будет жить уединенно и честно, я ежегодно буду посылать ей такую же сумму, чем и обеспечу ее существование.
Она взяла двадцать пистолей, но попросила его передать мне, что я нанес ей обиду незаслуженными обвинениями и теперь должен восстановить справедливость; я погубил ее, сказала она, тем, что обошелся с ней так жестоко, не располагая ни доказательствами ее вины, ни основаниями для подозрений; что же касается двадцати пистолей в год, то это — жалкое пособие для супруги, которая, как она, следовала за мужем по всему свету и тому подобное. Она уговорила моего друга добиться от меня сорока пистолей в год, и я дал на это свое согласие. Однако мне пришлось отсчитать их лишь однажды, потому что через год маркиз, проникшись к ней вновь глубоким чувством, взял ее к себе и, как сообщил мне мой друг, установил ей пособие в четыреста крон в год, а я больше о ней никогда ничего не слышал.
Итак, я находился в Лондоне, но был вынужден вести уединенную жизнь и скрываться под чужим именем, чтобы никто в стране не знал, кто я такой, кроме негоцианта, через которого я вел переписку с моими людьми в Виргинии и, главное, с моим наставником, который теперь стал управляющим всеми моими делами и достиг с моей помощью полного благополучия; правда, он заслуживал всего, что я сделал или мог сделать для него, так как был мне самым преданным другом и слугой из всех, во всяком случае, в тех краях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
Он довел этот страшный замысел до конца, разжигая во мне жестокие стремления, — всякий раз как слово «рогоносец» всплывало у меня в мозгу, я приходил в бешенство, так что я перестал сомневаться, убивать ее или нет, и сосредоточил свое внимание на том, как совершить убийство и затем избежать кары.
Все это время я не располагал убедительными доказательствами ее вины и потому не упрекал ее ни в чем и не давал ей почувствовать своих подозрений; правда, по изменившемуся отношению к ней она могла бы понять, что меня что-то тревожит, но она ничего не заметила, встретила меня очень ласково и как будто обрадовалась моему приезду. Я обнаружил также, что за время моего отсутствия она не тратила денег зря, но ревность, как говорят умные люди, ослепляет, лишает человека разума, и мое расстроенное воображение воспринимало ее бережливость как доказательство того, что она была у кого-то на содержании и ей незачем было тратить мои деньги.
Должен признаться, что, хотя за ней не было никакой вины, она оказалась в трудном положении, потому что во мне так укоренилась мысль о ее бесчестности, что, если бы она проявила щедрость, я объяснил бы это тем, что она тратила деньги на своих поклонников, а поскольку она оказалась бережливой, я полагал, что она была у них на содержании. В общем, вынужден повторить, что воображение мое было расстроено, я считал себя опозоренным и ни на минуту не мог избавиться от этой мысли.
Хотя окончательного разрыва тогда не произошло, я был так одержим уверенностью в ее вине, что не нуждался ни в каких доказательствах и относился с подозрением ко всем, кто посещал ее или с кем она разговаривала. С нами в доме жил гвардейский офицер, человек весьма порядочный и знатный; однажды, когда я находился в маленькой гостиной, примыкавшей к комнате, где сидела в это время моя жена, туда вошел этот господин, что ни в коей мере не нарушало приличий, поскольку он был нашим соседом. Он сел и начал беседовать с моей женой, не ведая, что я нахожусь рядом. Дверь между комнатами была открыта, я слышал каждое слово и мог удостовериться, что ничего, кроме светского разговора, там не происходило. Они обменивались случайными новостями, болтали о некоей юной даме, девятнадцатилетней дочери одного горожанина, которая неделей раньше вышла замуж за адвоката парижского суда, богача шестидесяти трех лет, о богатой вдове, живущей в Париже, которая вышла замуж за камердинера своего покойного мужа, и о других мелочах, которые, как я теперь сознаю, нисколько не порочили моей жены.
Однако меня охватили ревность и гнев. То мне казалось, что он допускает вольности в обращении с моей женой, то, что она ведет себя слишком бесцеремонно, и я уже был готов ворваться к ним в комнату и осыпать их оскорблениями, но сдержался. Потом он стал со смехом рассказывать ей какую-то историю о девице, которая, как я понял, отдалась старику, но и в этом разговоре не было ничего непристойного. Я же, сгорая от бешенства, не мог больше выносить этого, вскочил и бросился в соседнюю комнату. Прервав жену на полуслове, я выпалил: «Итак, сударыня, вы считаете, что он слишком стар для нее?» И, бросив на офицера взгляд, который, как мне представляется, придал моему лицу сходство с бычьей мордой на вывеске трактира «Бык и глотка» в Олдергейте, я выскочил на улицу.
Маркиз (таков был титул этого офицера) уразумел, что я имею в виду, и, как человек благородный и храбрый, немедленно последовал за мной. Услышав на улице его покашливание, которым он старался обратить на себя мое внимание, я остановился, и он подошел ко мне. «Сударь, — сказал он, — у нас во Франции, к сожалению, существуют очень суровые законы, по которым попытка затеять дуэль влечет за собой крайне строгое наказание. Но будь что будет, а вы должны немедленно дать мне объяснение касательно вашего поступка».
Я несколько успокоился за это время, обдумал свое поведение и почувствовал, что был неправ. Поэтому я сказал ему с полной искренностью: «Сударь, вы человек благородный, я знаю вас очень хорошо и питаю к вам глубокое уважение. Я был немного обеспокоен поведением моей жены, да и вы в подобном случае разве не испытывали бы то же самое?»
«Меня огорчает, что между вами и вашей супругой возникла рознь, — сказал он, — но при чем тут я? Разве вы можете обвинить меня в том, что я допустил хоть что-либо неподобающее, разговаривая с ней о том-то и о том-то?» Здесь он напомнил содержание их беседы. «И поскольку я знал, что вы находитесь в соседней комнате, куда дверь была открыта, и слышите каждое слово, я был уверен, что столь невинную беседу нельзя истолковать превратно».
«Я бы не видел в этом разговоре ничего дурного, — сказал я, — если бы не полагал, что он может привести в дальнейшем к излишней фамильярности между вами, чего я, как человек благородный, допустить не могу. Однако, сударь, — добавил я, — я обратился к моей жене, а вас же лишь приветствовал, приподняв шляпу».
«Да, — сказал он, — и бросили при этом на меня взгляд, полный дьявольской ярости. Разве такой взгляд не говорит сам за себя?»
«Ничего не могу сказать по этому поводу, — ответил я, — так как сам себя не вижу. Но моя, как вы выразились, ярость относилась к моей жене, а не к вам».
«Но послушайте, сударь, — воскликнул он, распаляясь, по мере того, как я успокаивался, — ваш гнев был вызван беседой вашей супруги именно со мной, следовательно, это касается также и меня, и я должен выразить свое негодование».
«Не думаю, сударь, — заявил я, — что поссорился бы с вами, даже если бы застал вас у моей жены в постели. Раз она пустила вас к себе в постель, то она и есть преступница, а к вам у меня претензий нет. Ведь не могли бы вы оказаться у нее в постели, если бы она того не пожелала. А раз она захотела стать доступной женщиной, то ее и следует наказать. С вами же мне ссориться нечего, если удастся, я пересплю с вашей женой, и тогда мы будем квиты».
Все это я проговорил весьма добродушно, желая утихомирить его, однако мой тон на него не подействовал — он требовал от меня, как он выражался, сатисфакции, а я объяснял ему, что их суд ко мне, иностранцу, едва ли проявит сострадание и что мне не следует сражаться с человеком за то, что он встречался с моей женой, так как я сам виноват, что связался со скверной женщиной. Я пытался доказать ему, сколь неблагоразумно, чтобы я, потерпевший, подвергнулся такой же опасности, что и мужчина, который опозорил меня, заняв мое место в супружеской постели.
Но на этого человека ничего не действовало — я нанес ему оскорбление, смыть которое можно было, по его мнению, только кровью. Итак, мы договорились отправиться вместе в город Лилль во Фландрии. К тому времени я уже достаточно поднаторел в военном деле, чтобы смело смотреть врагу в лицо. Гнев против жены пробудил во мне бесстрашие, да еще маркиз обронил несколько слов, которые совершенно разъярили меня и довели до крайности, ибо, говоря о моем недоверии к жене, он заявил, что, не располагая твердыми доказательствами, я не должен подвергать свою жену подозрениям; я же ответил ему, что если бы я уже имел такие доказательства, то подозрения были бы излишни. Тогда он заметил, что, если бы ему выпало счастье пользоваться ее благосклонностью, он бы уж постарался, чтобы у меня подозрений не возникало. Я ответил ему с той резкостью, какой он добивался, а он на это заявил по-французски: «Nous verrons au Lisle», что означает: «Продолжим этот разговор в Лилле».
Я выразил мнение, что для нас обоих нет смысла ехать так далеко, чтобы разрешить этот конфликт, и что с таким человеком, как он, мы можем сразиться тут же на месте, а тот из нас, кому выпадет счастье стать победителем, сможет бежать в Лилль после дуэли с тем же успехом, что и до нее.
Так мы шли, обмениваясь резкостями, но не нарушая при этом правил приличия, пока не добрались до предместий Парижа, откуда начинается дорога на Шарантон. Когда вся дорога открылась перед нами, я указал ему на деревья, росшие вдоль ограды сада, принадлежавшего господину ***, и сказал, что это весьма подходящее для нас место. Мы направились туда и немедленно принялись за дело. После нескольких финтов он сделал меткий выпад, разрезав мне наискосок руку, но в то же мгновение острие моей шпаги вонзилось ему в грудь, и он, проронив лишь несколько слов, упал. Маркиз, решив, что он умирает, признался, что виноват передо мною и не должен был драться на дуэли. Он просил меня немедленно скрыться, но я отправился обратно в город, так как считал, что нас никто не видел. К вечеру, примерно через шесть часов после дуэли, двое прибывших друг за другом посланцев сообщили, что маркиз смертельно ранен и отправлен в какой-то дом в Шарантоне. Известие о том, что он жив, конечно, немного обеспокоило меня, так как, полагая, что я скрылся, он мог сознаться и назвать меня. Однако, убедившись в том, что мне пока ничего не грозит, я пошел к себе в спальню и вынул из шкатулки все лежавшие в ней деньги, которых, как мне представлялось, было достаточно для предстоящих расходов. Так как я располагал акцептованным векселем на две тысячи ливров, я спокойно направился к знакомому негоцианту и получил в счет моего векселя пятьдесят пистолей, сообщив ему, что еду по делам в Англию и обращусь к нему за остальной суммой, когда она окажется в его распоряжении.
Устроив таким образом свои дела, я достал лошадь для моего слуги, — у меня самого был очень хороший конь, — и вновь вернулся домой, где узнал, что маркиз еще жив. Все это время моя жена так умело скрывала свою тревогу о судьбе маркиза, что у меня не было оснований выразить свое недовольство ею. Однако она вскоре, очевидно, заметила в моем поведении признаки гнева и возмущения и, увидев, что я готовлюсь к отъезду, спросила: «Вы уезжаете?» — «Да, сударыня, — ответил я, — и даю вам возможность оплакивать вашего друга, маркиза». При этих словах она вздрогнула и проявила все признаки страшного испуга. Бесконечно крестясь и взывая к деве Марии и к святым своей родины, она наконец воскликнула: «Возможно ли? Неужели маркиза убили вы? Тогда мы оба погибли!»
«Вам, сударыня, смерть маркиза, надеюсь, принесет большее горе, чем мне — разрыв с вами. С меня достаточно того, что маркиз честно признал вашу вину; между нами все кончено». Она бросилась ко мне, крича, что поедет со мной, уверяя меня в своей невиновности, но приводя такие доказательства, которые не могли убедить меня. Я в бешенстве оттолкнул ее, воскликнув: «Allez, infame!», то есть «Прочь, бесстыжая, не заставляйте меня сделать то, что мне повелевает долг, если я останусь с вами, — отправить вас к вашему милому другу, маркизу». Я отшвырнул ее с такой силой, что она упала навзничь, издав при этом душераздирающий вопль, и не зря, так как ушиблась она очень сильно.
Я пожалел, конечно, что так толкнул ее, но следует учесть, что я был в состоянии крайней ярости, беспредельного гнева и безумия, — как говорится, вне себя. Все же я помог ей подняться, уложил ее в постель и позвал служанку, приказав ей позаботиться о своей госпоже. Затем я вышел из дому, сел на лошадь и отправился в путь, но не в сторону Кале, Дюнкерка или Фландрии, так как можно было догадаться, что я ускользну именно туда, — и действительно в тот же вечер за мной была послана погоня как раз в том направлении, — а поехал в сторону Лотарингии, скакал всю ночь, на следующий день переехал Марну и к вечеру оказался в Шалоне, а на третий день в целости и сохранности прибыл во владения герцога Лотарингского, где остался на один день, чтобы обдумать, куда двинуться дальше, ибо для меня было одинаково опасно как оставаться в пределах владений французского короля, так и быть захваченным в качестве подданного Франции ее союзниками. К счастью, в Бар-ле-Дюке я получил добрый совет от священника, который, хотя я не раскрыл ему подробностей моего положения, понял, в чем дело, и сказал, что многие джентльмены в подобных случаях отправляются по дороге, которую он хочет мне предложить. Этот добросердечный padre достал для меня документ, удостоверяющий, что я поставщик аббатства ***, и пропуск для проезда в Цвейбрюккен — город, принадлежавший шведскому королю. Располагая такими полномочиями и рекомендательным письмом священника к его тамошнему коллеге, я получил в Цвейбрюккене от имени короля Швеции пропуск в Кёльн, откуда, находясь уже в полной безопасности, отправился в Нидерланды, где без всякого труда прибыл в Гаагу. Затем весьма секретно, сменив несколько фамилий, я добрался до Англии. Так я избавился от своей итальянской жены, вернее было бы сказать шлюхи, ибо раз я сам совратил ее, то что же ей оставалось, как не распутничать?
Прибыв в Лондон, я написал моему другу в Париж, но местом отправления своего письма пометил Гаагу, куда и просил его направить ответ. Меня интересовало, получил ли он уже деньги по моему векселю, ведется ли какое-нибудь расследование моего дела, какими сведениями обо мне и моей жене он располагает и, главное, какова судьба маркиза.
Через несколько дней пришел ответ, из которого я узнал, что деньги по моему векселю он получил и готов отправить их мне, как только я распоряжусь. Далее сообщалось, что маркиз жив. «Но, — писал он, — жизни вы его, однако же, лишили, ибо он потерял чин офицера гвардии, приносивший ему двадцать тысяч ливров дохода, и все еще находится в заточении в Бастилии». За мной, как он сообщал, была послана погоня, и преследователи, сообразно с их подозрениями, гнались по дороге на Дюнкерк до Амьена и по дороге во Фландрию до Камбре, но, не обнаружив меня, повернули назад. Маркиз же был достаточно благоразумен, чтобы не выдать тайны нашей дуэли, и сказал, что подвергся нападению на дороге. Он рассчитывал, что, если меня не схватят, он будет оправдан из-за отсутствия улик, и хотя мой побег является обстоятельством, отягчающим подозрения против него, так как в тот день нас видели вместе и было известно, что между нами произошла ссора, все же доказать ничего нельзя, и он отделается потерей офицерского чина, что, учитывая его богатство, он сможет перенести довольно легко.
Что касается моей жены, то, как писал мой друг, она безутешна и довела себя слезами до полного изнеможения; правда, добавил он не без ехидства, он не может определить, кого она оплакивает — меня или маркиза. Он сообщил мне также, что она испытывает денежные трудности, которые ее чрезвычайно тяготят, и что, если я не позабочусь о ней, она окажется в отчаянном положении.
Конец письма меня глубоко взволновал, ибо я считал, что как бы там ни было, но я не должен допустить, чтобы она голодала. Кроме того, нищета — это испытание, которое женщине трудно перенести, и я не имею права способствовать тому, чтобы она была низвергнута в страшную пучину преступлений, если могу этому помешать.
Приняв такое решение, я вновь написал ему письмо, в котором просил его навестить ее и разузнать, насколько возможно, об ее обстоятельствах. Если же он удостоверится, что она действительно испытывает нужду и, что особенно важно, не ведет бесчестной жизни, пусть даст ей двадцать пистолей и скажет, что при условии, если она будет жить уединенно и честно, я ежегодно буду посылать ей такую же сумму, чем и обеспечу ее существование.
Она взяла двадцать пистолей, но попросила его передать мне, что я нанес ей обиду незаслуженными обвинениями и теперь должен восстановить справедливость; я погубил ее, сказала она, тем, что обошелся с ней так жестоко, не располагая ни доказательствами ее вины, ни основаниями для подозрений; что же касается двадцати пистолей в год, то это — жалкое пособие для супруги, которая, как она, следовала за мужем по всему свету и тому подобное. Она уговорила моего друга добиться от меня сорока пистолей в год, и я дал на это свое согласие. Однако мне пришлось отсчитать их лишь однажды, потому что через год маркиз, проникшись к ней вновь глубоким чувством, взял ее к себе и, как сообщил мне мой друг, установил ей пособие в четыреста крон в год, а я больше о ней никогда ничего не слышал.
Итак, я находился в Лондоне, но был вынужден вести уединенную жизнь и скрываться под чужим именем, чтобы никто в стране не знал, кто я такой, кроме негоцианта, через которого я вел переписку с моими людьми в Виргинии и, главное, с моим наставником, который теперь стал управляющим всеми моими делами и достиг с моей помощью полного благополучия; правда, он заслуживал всего, что я сделал или мог сделать для него, так как был мне самым преданным другом и слугой из всех, во всяком случае, в тех краях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39