Память бережно хранит события тех лет; в памяти они даже ярче, потому что из отдаления годов все прошлое окрашивается в романтические тона. Ночь в бывшем арестантском бараке, груда кандальных цепей у входа, полосатые столбы и полосатая будка на плацу, эти безмолвные государственные стражи, всегда напоминающие о том, что есть на земле власть и насилие; потом — дуйские рудники, где добывался каменный уголь, как раз те рудники, которые и предстояло восстанавливать приехавшим комсомольцам; потом — узкая дорога мимо Воеводской тюрьмы в Воеводскую расщелину, к лесоразработкам; потом — два года на разработках: взмахи топора, хруст падающих веток, костры у шалашей и рассказы, таинственные, ставшие уже преданиями о беглых каторжанах, о манящей амурской стороне, о мысе Погиби, на котором погибал каждый третий, кто пускался в ночь на гиляцкой лодке на амурскую сторону; и то, уже ставшее легендой, что пережил сам он, юноша Табола, то самое, что нынче выражают тремя словами: «На одном энтузиазме!»Седой генерал Табола, генерал, изучающий историю, по поводу этих слов запишет в своём дневнике: «Неблагодарное поколение, которое может осуждать энтузиазм!» Кто знает, кому какие строки придётся записывать под старость? Ещё и в помине не было седого генерала, не было ни сорок первого, ни Барвенковского сражения, ни этой битвы на Курской дуге, под Соломками, — шёл двадцать седьмой, преддверие первой пятилетки, была землянка со слюдяными окнами, была ночь, вьюжная, сахалинская, и ещё были большие думы о встающей из развалин большой стране.Память бережно хранит события тех лет.Солнце опускалось за Татарский пролив, на амурскую сторону; каждый раз, когда оно скрывалось за таёжными дебрями, лесорубы заканчивали работу, затыкали топоры за пояс и шли в лагерь, к землянкам. В этот день Табола задержался на просеке. Он услышал негромкие голоса в чаще. Разговаривали двое.— Руби! — Не могу.— Дурак. Лучше оставить здесь два пальца, чем комсомольский билет…Табола раздвинул кусты: ребята оказались знакомые, из соседней землянки.— Клади, отрублю! — предложил Табола. — Не выдашь? — Нет.«Грядёт мировая революция! Рука, которая не хочет работать, пусть и не загребает чужие плоды!» Табола вскинул топор и отсек кисть. В ту минуту он считал себя правым — так поступил бы каждый честный человек на его месте! Но вечером, когда пострадавшего перевязали и отправили в Дуэ, когда облетевшая лагерь весть о несчастном случае уже ни для кого не была новостью, разговоры притихли, в землянках погасли огни, когда все легли спать и Табола тоже разделся, лёг и укутался с головой одеялом, он снова вспомнил все, что произошло на просеке, и подумал, что, может быть, поступил жестоко, отрубив парню руку. Сквозь слюдяное окно падал на нары слабый лунный свет; в железной печке трещали смолистые поленья; Табола ворочался с боку на бок и не мог сомкнуть глаз. Он видел перед собой бледное лицо парня, кисть, упавшую в снег, алое пятно на свежем сосновом срезе; картины, встававшие в воображении, были чётче и страшнее и вызывали жалость; он вспомнил, что решение отрубить парню руку пришло к нему не в тот момент, когда он раздвигал кусты, а позже, когда топор уже висел над головой и остановить удар было невозможно; он так и не заснул до утра, мучимый сомнениями. Сомнения преследовали его и на другой день, и на третий, и спустя месяц и два; Табола осуждал себя, совсем не подозревая, что уже через год изменит своё мнение, а под старость будет считать, что именно тогда, на просеке, он совершил самый мужественный поступок в своей жизни. Через год его назначили бригадиром. Как раз в это время в лагере лесорубов произошло событие, о котором даже видавшие виды сахалинские поселенцы говорили, покачивая головами: комсомольцы, посланные на розыски беглеца, замёрзли в тайге, а тот беглец вовсе не убегал из лагеря, а забрался в старую заброшенную землянку и переждал там пургу… Случилось это так: вечером на нарах обнаружили брошенный комсомольский билет и записку: «Живите сами для будущего, а я хочу жить сейчас!» Внизу стояла разборчивая подпись: «Николай Вовк». Хорошо запомнилась эта фамилия. К Таболе в землянку принесли комсомольский билет и записку. Собрался совет: что делать? Вечерело, начиналась метель, и парень, ушедший из лагеря, мог заблудиться в тайге и погибнуть. Одни предлагали немедленно выйти на поиски и вернуть беглеца, потому что «людей надо воспитывать»; другие, напротив, говорили, что пусть лучше погибнет один дезертир, чем, к примеру, пятеро смелых и сильных, для которых начавшаяся пурга тоже небезопасна; особенно настаивал на этом старый поселенец из каторжных Карл Карлов: «По тайге ещё можно пройти, тут дорога между сосен, а как в степь выйдешь, так и пропал, завьюжит». Табола колебался; после того случая на просеке он боялся, что может опять принять неправильное решение; он осудил тогда жестокость; к тому же хотелось хоть как-то загладить свою вину, оправдаться за тот поступок и вообще быть добрее к людям? Позднее он задаст себе вопрос: к кому добрее, к нерадивым или к достойным? Позднее он с горечью будет говорить:«Трусость всегда окупается чьим-либо несчастьем или чьей-либо смертью».— Надо искать!Отобралось десять сильных, разбились на две группы; одна — четверо — направилась к баракам, к бывшей Воеводской тюрьме, верхней дорогой, другая — шестеро — нижней. Четверых возглавлял Табола. Двигались медленно, с фонарями, цепочкой; когда вышли из тайги, метель только-только набирала силу, разыгрывалась; до бараков добрались к полуночи и никого по дороге не встретили. «Очевидно, он пошёл нижней, и та группа наверняка найдёт его». Но та группа тоже не встретила беглеца; она даже и не дошла до бараков. Через три дня, когда стихла метель и Табола вернулся в лагерь, он был потрясён неожиданно увиденным зрелищем: впереди землянок, на снегу, на разостланных полосатых матрасах, лежали окоченевшие трупы; замёрзли все шестеро; как сидели они в последнюю минуту жизни, уткнувшись подбородками в колени, так и сковал их мороз; трупы-калачики на полосатых матрасах — один, два, три, четыре, пять, шесть… Тут же, в толпе, стоял Николай Вовк, один среди всех в шапке, потому что не мог снять её — были связаны руки; у ног валялся набитый продуктами рюкзак и свёрнутое трубкой и перетянутое ремнём одеяло; его заметили, когда он выходил из своего укрытия — старой, заброшенной землянки, поймали и привели сюда; он был бледен, и бледность его отливала мертвецкой синевой, как у того, на просеке, которому Табола отсек топором кисть…Что жестоко и что гуманно? И к кому надо быть добрее?. — Кто приказал?! — Кто приказал?!Но ни артиллеристы, торопливо выкатывавшие на площадку орудие, ни командир третьей батареи, молодой старший лейтенант, с биноклем в руках стоявший у бруствера на своём наблюдательном пункте, — как раз он и приказал уничтожить прорвавшийся на огороды танк, — не слышали негодующих окриков подполковника; они делали своё дело, вполне уверенные, что совершают именно то, что нужно, выполняют долг.Хотя уже нельзя было ничего изменить, Табола все же отправил на батарею связного; он негодовал на старшего лейтенанта не столько за то, что тот послал семерых бойцов и орудие на явную смерть, как за то, что это орудие, если оно даже и не будет подбито, если даже никого из семерых не ранит, не убьёт, — орудие все равно уже не сможет участвовать в схватке между танковой лавиной и батареей, которая с минуты на минуту разразится на площади. Последняя схватка с танками! Надо во что бы то ни стало выиграть её, и тогда бой под Соломками будет выигран.Вражеская лавина тем временем уже обогнула развалины двухэтажной кирпичной школы и вышла на площадь. И орудия, стоявшие в засаде, и бронебойщики встретили лавину дружным залпом; немцы открыли ответный огонь, стреляли наугад, как это всегда бывает от неожиданности и растерянности, и Табола заметил, как бесцельно разорвались первые снаряды на линии палисадников и плетней. Столбы земли взлетели вверх, рухнули, и серая пыль, как густой туман, растеклась по улице; вскоре вся площадь потонула в этой серой пыли, и на командном пункте полка не сразу догадались, что это немцы специально из люков выбросили дымовые шашки. Что они хотели предпринять? Скорее всего, под дымовой завесой выйти из-под обстрела. Сначала Табола так и подумал; сначала он даже был уверен, что это именно так, потому что уже горело несколько подбитых танков и могли запылать ещё, потому что орудия били и с боков, и в лоб, и между орудиями, рассредоточившись, лежали в укрытиях бронебойщики, и они тоже стреляли, и с боков, и в лоб, по гусеницам, и только не было того, четвёртого орудия, которое старший лейтенант отправил к развалинам, на площадку. «Мальчишка, молокосос, штрафной мало!…» Сначала Табола хотя и негодовал на командира третьей батареи, все же был вполне уверен в исходе боя, даже полез было в карман за зажигалкой, чтобы раскурить давно угасшую трубку, но так и не вынул зажигалку; внизу, на площади, грохот не стихал, а, напротив, даже будто усиливался, и самое главное, что смутило подполковника, это треск автоматных очередей, раздавшийся где-то совсем неподалёку от командного пункта. Он направил туда разведчика, чтобы узнать, что произошло, но почти тут же сам увидел совершенно неожиданную картину: дым стекал к оврагу и по оголённой обочине бежали немцы с автоматами наперевес. Их было человек двенадцать — пятнадцать, все в танкистских шлемах; они выпрыгнули из горевших танков, сгруппировались и теперь атаковали батарею, вернее, обходили её с тыла. На батарее никто не замечал этой опасности, разгорячённые и оглушённые стрельбой, артиллеристы ничего не слышали, кроме тявкающих звуков своих пушек; они били по танкам, танки отвечали им, и все делалось наугад, на ощупь, в дыму.— Взять автоматы!Табола собрал всех, кто был на командном пункте, и повёл их наперерез вражеской группе. Немцев не подпустили к батарее, оттеснили и прижали к бане, стоявшей на краю огорода, у оврага; но пока все это произошло, они успели из пулемёта уничтожить орудийный расчёт. Пулемёт строчил с откоса прямо в спины артиллеристам; наводчик и заряжающий были убиты сразу, наповал, раненые отползли к окопам, и только подносчик снарядов, живой и невредимый, все подтаскивал и подтаскивал снаряды к орудию, ошалев от стрельбы, от работы, от вида громыхавших вблизи танков, от всего, что творилось вокруг. Смолкло и ещё одно орудие, очевидно, подбитое танками. Наступил самый напряжённый момент. Поручив старшине и связистам покончить с немецкими танкистами, прижатыми к бане, Табола кинулся на батарею. Он подбежал к орудию, возле которого уже был натаскан ворох снарядов, отстранил тело убитого наводчика и прильнул к панораме: он давно уже сам не стрелял из орудия по вражеским танкам — последний раз это было, кажется, на Барвенковском плацдарме — и потому чувствовал мелкую внутреннюю дрожь; он подумал, что эта неприятная дрожь оттого, что он прикоснулся ладонями к холодному металлу. Ветерок отгонял с площади дым, все яснее вырисовывались тёмные силуэты вражеских машин; они разворачивались, скрежеща и лязгая; над площадью катился завывающий гул моторов. Табола повернул маховик наводки и поймал в перекрестие панорамы огромное туловище вражеского танка. Танк как раз повернулся так, что подставил под удар своё самое уязвимое место — бок, и подполковник весь вспыхнул от этой неожиданной удачи; ни на мгновение не отрываясь от панорамы, нащупал рукой спуск и надавил его — глухой щелчок затвора и резкий звук выстрела прогремели почти одновременно, и Табола увидел, как тонкая огненная трасса пронеслась над башней танка и растаяла в сером дыму. «Промазал!» Он ощутил это прежде, чем успел произнести слово; повернул прицел ниже и снова нажал спуск — метнулась трасса и ткнулась в чёрную броню танка; Табола, казалось, даже почувствовал лёгкий толчок в плечо, словно эта синяя трасса была продолжением его руки. Танк подбит, разглядывать его нет ни времени, ни желания; глазок панорамы ползёт по площади, отыскивая новую цель, и вот уже в перекрестии другой танк — тоже большой и тёмный, с чёрной свастикой на броне; он стоит, как неподвижная мишень, и только башня его медленно поворачивается, направляя тонкое жерло орудия прямо в глазок панорамы; там, в танке, тоже нащупывают цель, такое же напряжённое и потное лицо, склонённое над прицелом, — и это лицо, и самого немца Табола будто видит перед собой; одна мысль колотится в сознании: «Он целит в меня! Он целит в меня!» Жерло башенного орудия шевельнулось в последний раз и замерло на одной линии; Табола мысленно прочертил эту линию между собой и вражеским танком; желая опередить немца, резко нажал на спуск. Он так и не понял, что прозвучало раньше — выстрел или разрыв. Впереди орудия возвышался полуметровый бетонный фундамент. Снаряд угодил как раз в фундамент, бетонные крошки и осколки перемахнули через щит и веером рассыпались позади; вместе с пылью и дымом в лицо пахнуло серным запахом сгоревшего тола. Подполковник вытер пот и, с удовольствием сознавая, что ни один осколок не задел его, опять прильнул к панораме. Тот же тёмный и огромный немецкий танк с чёрной свастикой на броне теперь надвигался на позиции, и жерло башенного орудия снова нащупывало цель; Табола тоже повернул маховик наводки, стараясь как можно точнее поймать в перекрестие танк; и немец в бронированной башне, и подполковник у орудия — оба одинаково напряжённо метились друг в друга, оба знали, что тот, кто первым нажмёт спуск, будет победителем в этом поединке; для Таболы сейчас весь мир словно собрался и сгустился в круглом глазке панорамы, в перекрестии двух чёрных черт, за которыми раскачивалось тёмное туловище фашистского танка; было такое ощущение, будто он всю жизнь ждал этой минуты, жил ради неё, стремился к ней, и теперь, когда она наступила, вдруг остановилось время, чтобы через минуту — кто кого? — снова закружиться бешеным коловоротом; если бы его спросили, почему он так старательно наводит орудие, он ответил бы двумя словами: «Хочу жить!» Только потом пришли бы на ум такие мысли, что он мстил за товарищей, за того солдата-историка, что остался лежать на киевском валу, за Киев, за Барвенковское сражение, за пепелища по донским степям и кровавые скопища у переправ, за все страдания, которые перенёс он сам, оставляя спалённые города и села… Патриотизм осознается потом, после боя. «Хочу жить!» Табола нажал спуск и опять так и не понял, что прозвучало раньше: выстрел или разрыв. Опять синяя трасса скользнула над башней, а снаряд угодил в бетонный фундамент, и едкая бетонная пыль на секунду окутала орудие. В третий раз сомкнулись линии наведённых стволов, и Табола, холодея, нажал спуск. Трасса скользнула над землёй, и в то же мгновение не просто белый огонёк попадания, а столб взрыва взметнулся на том месте, где полз танк. Бывают на войне случайности; это была тоже случайность, в которую даже сам Табола поверил с трудом, когда после боя ходил осматривать подбитый танк; бронебойный снаряд угодил прямо в ствол, потому что ствол был разорван и скручен и башня так разворочена взрывом, что трудно было представить её форму; на почерневших трупах водителя, радиста и стрелка догорала одежда… После боя Табола с изумлением размышлял над этой случайностью, но в тот миг, когда увидел взрыв, только подумал: «Подбит!» — и тут же повернул маховик наводки на другую цель. Он ловил в перекрестие чёрные силуэты вражеских машин, нажимал спуск; линии наведённых стволов смыкались, гремели выстрелы и разрывы, и в этой горячке боя Табола понимал только одно — его спасает от смерти полуметровый бетонный фундамент.Горело шесть танков; в одном из них рвались снаряды, и то и дело спаренные, строенные оглушительные взрывы раздавались на площади; танковая лавина, вконец обескровленная и обессиленная, уходила за линию траншей, к гречишному полю. Где-то за развалинами двухэтажной кирпичной школы, возле стадиона, ещё гремели залпы — это артиллеристы добивали отступавшие немецкие танки.Табола сидел на станине, набивал трубку. Стреляные гильзы жёлтой грудой лежали у ног, и солдат-подносчик, тот самый, что сначала подносил к орудию снаряды, а потом подавал их в ствол и захлопывал затвор, — солдат аккуратно укладывал гильзы в ящики; гимнастёрка на нем была мокрая, прилипала к спине, и Табола с безразличием смотрел, как он поминутно отдирал её от тела; сам подполковник тоже был весь мокрый от пота и теперь чувствовал, как ветерок обдувает и холодит шею и лицо. Бой, выигранный с таким трудом, все ещё занимал его воображение. Он поднялся и с трубкой в зубах пошёл вдоль огневой. Не первый раз видел он поле боя, дымящиеся воронки, тела убитых, исковерканные щиты орудий, но сегодня какое-то особенно тяжёлое чувство угнетало его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25